Текст книги "Нечаянная радость"
Автор книги: Валерий Лялин
Жанр: Религия: прочее, Религия
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Царская роза
На каждой остановке по дороге от вокзала до Ливадии Государя Императора поджидала казачья конвойная полусотня, которая сопровождала его, ехавшего в сверкающем никеле и эмалью белом открытом «форде». В Симферополе на вокзале его, прибывшего специальным царским поездом из Петербурга, встречали отцы города и духовенство. Гарнизонный духовой оркестр с блестящими на солнце медными трубами слаженно сыграл «Боже, Царя храни». Городской голова, потея и вытирая лысину платком, преподнес Государю огромный букет алых крымских роз, который камердинер отнес в машину и заботливо положил на кожаное сидение. Большая мощная машина, мягко урча мотором, двинулась к Ангарскому перевалу.
Обычно Государь следовал в Ливадию от Севастополя через Байдарские ворота, но на этот раз он решил опробовать новую американскую машину на более сложной и длинной дороге. Шофер, весь в скрипучей коричневой коже, в шлеме и больших защитных очках, вел машину осторожно, с умеренной скоростью, чтобы не отставала скачущая позади казачья полусотня. Машина легко взяла подъем на перевал и сделала остановку перед спуском вниз.
Казаки по команде есаула спешились и встали по обеим сторонам дороги. Утомленные быстрым подъемом на перевал, взмыленные кони, поводя потными боками, роняя пену, грызли железные мундштуки и потряхивали головами, отгоняя назойливых мух. Государь вышел размяться из машины и, подойдя к есаулу, о чем-то тихо его спрашивал. Здесь, на вершине перевала, было не жарко, слегка веял прохладный ветерок, и Государь в летней армейской полевой форме с полковничьими погонами чувствовал себя прекрасно. Шофер, подняв очки-консервы на лоб, обошел машину, попинал ногами в коричневых крагах тугие шины и удовлетворенно сел на свое место к рулю. Набежавший с моря порыв ветра зашелестел листвой и умчался в долину. В ясном ярко-синем небе, выписывая круги, плавно парили два орла.
Государь, проводив птиц взглядом, вынул портсигар, постучав папиросой о крышку, закурил и присел на лавочку, сооруженную здесь для странников и монахов. Восточнее, неподалеку, был Космо-Дамиановский монастырь, расположенный в ущелье под горою Чатырдаг. Как-то он ездил туда на лошадях. Он помнил крутой четырехкилометровый подъем по узкой дороге среди букового леса. Временами с подъема открывался вид на море, Чатырдаг и Екатерин-гору, потом по пути – шумящая горная речка Альма, скалы, поросшие мхом, упавшие вековые буки и, наконец, сам монастырь. Здесь на заре христианства спасались от римского императора-язычника Карина святые братья Косма и Дамиан. Хотелось бы съездить туда еще раз, но, к сожалению, машина там не пройдет.
Потом мысли Государя приняли другое направление. Он думал, что опасения его дворцовых приближенных о террористах пока не оправдались. Хотя террористы действовали в стране довольно нагло и энергично, убивая губернаторов, министров, а недавно взорвали тщательно охраняемую дачу премьера Столыпина… К счастью, сам Столыпин не пострадал, но взрыв был ужасающей силы, разворотивший полдома и убивший 32 человека. Была тяжело ранена старшая дочь Столыпина, но сам министр просто чудом остался жив.
– Бог сохранил его для России, – тихо проговорил Государь. Еще в Петербурге ему хотели придать усиленную охрану, но он отказался, довольствуясь казачьей полусотней, да и маршрутом сегодня он ехал необычным.
Государь подошел к машине и сел позади шофера. Машина, выпустив струю синеватого дыма, медленно тронулась. Есаул скомандовал спешившимся казакам: «По коням», – и полусотня поскакала вслед за машиной. Этот участок пути с частыми крутыми поворотами был наиболее сложным, и шоферу приходилось все время притормаживать машину и быть начеку. Слева показалась скалистая Екатерин-гора – силуэт ее удивительно напоминал профиль Екатерины Великой – и белые домики татарского горного селения Демерджи. Наконец спуск с перевала кончился, и машина въехала в аллею с высокими темно-зелеными кипарисами и виноградниками по обеим сторонам дороги. У самого въезда в Алушту около дороги стояла толпа горожан, встречающая Государя. Машина остановилась примерно в ста метрах от горожан.
Государь вышел из машины и, приняв от камердинера серебряный стаканчик, подошел к фонтану с горной ключевой водой. Он подставил стакан под ледяную хрустальную струю воды и с удовольствием выпил два стакана, утолив жажду. Горожане, тем временем, торопливо спешили к машине. Впереди всех бежала девочка в белом платье с подносом в руках, на котором лежали хлеб-соль. Щеки ее зарумянились, черные кудри с красным бантом растрепались и падали на глаза. Она подошла к Государю и, слегка присев, подала ему поднос с хлебом-солью. Государь милостиво принял подношение и передал камердинеру. Обернувшись и взглянув на девочку, он был поражен ее ослепительной южной красотой. Маленькой красавице было лет двенадцать.
– Как зовут тебя, моя прелесть? – спросил ее Государь.
– Дина, – потупив глаза, отвечала девочка.
Государь подошел к машине и вынул из середины букета самую пышную темно-красную розу. Он подал розу Дине и, наклонившись, поцеловал ее в голову.
– Будь счастлива, милая девочка, – сказал Государь.
Кони перебирали ногами, есаул и казаки улыбались. Толпа еще не успела дойти до машины, как Государь сел сзади шофера, и автомобиль тронулся в сторону Алуштинской набережной. Сзади, грохоча подковами по камням, скакала казачья полусотня. Дина, прижав обеими руками к груди царскую розу, побежала домой, ничего не замечая вокруг…
В конце сороковых годов прошлого века, после Великой Отечественной войны, я посещал одно греческое семейство, жившее на окраине Симферополя в собственном доме. Глава семейства – заслуженный офицер-фронтовик – только что демобилизовался и выселению из Крыма вместе с семьей не подвергся, потому как по сталинскому указу в те годы в Крыму разрешалось жить только лицам славянского происхождения. Ходил я в этот дом ради дочери хозяина – Елены. Особой красотой эта девушка не отличалась, но в ней была какая-то необычная привлекательность, какое-то неотразимое обаяние, которое французы называют «шарм». Этот шарм был в ее грациозной фигуре, прекрасных манерах и больших синих глазах. Она была умна, образована, и лет ей было двадцать с небольшим. Все в этой семье были обычными советскими обитателями тихого провинциального городка, пожалуй, только сестра матери – женщина лет пятидесяти – выглядела настоящей дамой из дореволюционной России, как бы причастной к интеллигенции легендарного Серебряного века – века Александра Блока, Игоря Северянина, – шагнувшей в нашу серую советскую действительность. Взор ее больших черных глаз как-то скользил поверх голов, когда она шла по улице с гордой посадкой головы, отягощенной сзади массивной старомодной прической. Всегда в шляпке к лицу, всегда в свежих перчатках и элегантном костюме – она всем своим видом являла себя отголоском старого, разбитого и попранного мира. Со мной она здоровалась, но не более, хотя мне было интересно поговорить с ней о прошлой незнакомой и ушедшей жизни. В ее комнате, заполненной старинной мебелью, стоял прекрасный концертный рояль, и она часто играла этюды Шопена, сочинение Яна Сибелиуса «Финляндия» и, конечно, Бетховена и Чайковского.
Играла она с чувством, наполняя весь дом волшебством музыки. Иногда она прерывала игру, как будто о чем-то думая, и после паузы опять продолжала. Замужем она не была и после смерти отца – богатого алуштинского грека – жила в Симферополе в семье родной сестры. Во время немецкой оккупации Крыма она работала машинисткой и переводчицей в канцелярии одной немецкой фирмы, занимающейся переработкой фруктов, за что, после прихода советских войск, была репрессирована и на три года отправлена в ссылку на Колыму. Там ее увидел и безумно влюбился какой-то большой начальник колымских лагерей и долго и настойчиво преследовал ее, но, кажется, безуспешно. В свое время она вернулась из ссылки в Крым и устроилась бухгалтером на консервный завод.
Вскоре я уехал из Крыма и лучшие годы своей жизни, по роду своей профессии, провел в разъездах по областям Украины и России. Вернулся я в Крым только через тридцать лет. Старого хозяина дома и его жены уже не было. Оба они упокоились на Симферопольском кладбище. Дочь их состарилась, но все же была приятной и милой. А тетя – эта гордая пожилая красавица – была еще жива, но из дома уже не выходила, потому что совершенно ослепла. Я даже не предполагал, что она еще жива, и сидя за чаем, даже вздрогнул, услышав громкие мелодичные звуки прелюдии Шопена.
– Как, тетя жива? И это она играет?
– Да, это она играет, хотя уже ничего не видит. Играет по памяти.
– Елена, сходи, пожалуйста, к ней в комнату и спроси, можно ли мне зайти.
Когда звуки рояля затихли, Елена зашла в комнату к тете и получила разрешение.
Постучав в дверь, я зашел в комнату, и первое, что мне бросилось в глаза, были два чудных портрета, написанных маслом, в овальных позолоченных рамах. Это были Августейшие супруги: Государь Николай II в парадном мундире офицера лейб-гвардии Преображенского полка и Императрица Александра Федоровна в бальном платье с жемчужным колье на шее и бриллиантовой диадемой на пышных рыжеватых волосах. Сама хозяйка комнаты сидела в кресле, поставив ноги на низкую бархатную скамеечку. Я поздоровался и сказал:
– Много лет прошло с тех пор, как я был здесь в последний раз. Вы меня помните, тетя Дина?
– Я тебя отлично помню, Валя. Все ж наш Крым не забываешь. Хорошо, что ты опять приехал и зашел к нам. Ты помнишь? Раньше здесь было тихо. Ведь наш дом стоял на окраине. Но город пришел к нам со своей суетой, шумом и бензиновой гарью. Наш маленький домик теперь окружают большие многоэтажные дома. Возле нашего крыльца пролегло шоссе в сторону Южного берега, по которому день и ночь мчатся автомобили. Шуршание их колес об асфальт сливается в один звук, напоминающий мне шелест мелких морских волн, набегающих на песчаный берег. Да, дорогой мой, жизнь прошла. Годы отняли у меня зрение, и единственная еще моя радость – это музыка. Что тебе сыграть?
– Сыграйте «К Элизе» Бетховена.
Старая женщина медленно поднялась с кресла, подошла к роялю, села и, подняв лицо, помассировала кисти рук. Затем, сосредоточившись, поставила руки на клавиши – и в комнате зазвучала божественная мелодия.
После этого дня я часто стал заходить к ней в комнату. Я приносил ей шоколадные конфеты, которые она любила, и мы беседовали.
– Когда летом 1918-го года я узнала, что в доме Ипатьева большевики расстреляли Государя и всю его семью, я внезапно потеряла сознание и после болела и не могла встать с постели целый месяц. Три раза ко мне вызывали знаменитого доктора Синани, но он был в большом затруднении, не мог поставить диагноз и только все говорил: «Это старые дела, да, это старые дела…» Прописал мне гофмановские капли, бром и валериану. Родные уже не надеялись на мое выздоровление, но я медленно стала поправляться. По убеждению своему я – монархистка, здесь еще примешалась и детская любовь к Государю. Ведь однажды, когда Государь ехал в Ливадию, он поцеловал меня, подарил розу и пожелал счастья. Счастье могло быть, но революция погубила мою молодость, пожалуй, и всю жизнь. Был у меня жених-красавец, гвардейский офицер из прибалтийских немцев – большевики расстреляли его у вокзальной стенки в Джанкое в двадцатом году. Его вытащили из санитарного вагона. Он был ранен, но его безжалостно расстреляли. Открой ящик письменного стола и подай мне альбом.
Я достал старинный с бронзовой монограммой альбом, обтянутый зеленым выцветшим бархатом. В нем были старые фотографии, наклеенные на фирменный картон фотоателье. Здесь были и маленькая Дина, и Дина с пышной царской розой в руке, и Дина в подвенечном платье. Был здесь и ее жених – молодой бравый офицер с породистым дворянским лицом.
– А это что за мальчик в матроске? У него удивительное лицо…
– Это Цесаревич Алексей. Девочкой в своих детских грезах я мечтала выйти за него замуж. Ведь он бывал так близко от нас. В те времена у моего отца был прекрасный выезд: хорошо подрессоренная коляска и две резвые лошади. Я частенько велела запрягать нашему выездному кучеру и из Алушты ехала в Ливадию в надежде хотя издали увидеть Государя и Наследника. Но все было напрасно, а подъезжать близко ко дворцу было нельзя. Но однажды в парке я встретила Цесаревича. Наши коляски разминулись, и я успела послать Алексею воздушный поцелуй. Он помахал мне рукой, улыбался и все оглядывался на меня. Но его тоже убили в Екатеринбурге. Посмотри, на обратной стороне фотографии есть стихи. Прочти их вслух.
На обратной стороне тонким женским почерком бледными анилиновыми чернилами были написаны стихи:
За Отрока – за Голубя – за Сына,
За царевича младого Алексия,
Помолись, церковная Россия!
Очи ангельские вытри,
Вспомяни как пал на плиты
Голубь углицкий – Димитрий.
Ласковая ты, Россия, матерь!
Ах, ужели у тебя не хватит
На него любовной благодати?
Грех отцовский не карай на сыне.
Сохрани, крестьянская Россия,
Царскосельского ягненка – Алексия!
По щекам Дины ползли слезы, и она вытирала их тонким батистовым платком.
– Эти стихи написала Марина Цветаева. Она любила бывать в Крыму в Коктебеле у Максимилиана Волошина. Я с ней была знакома. О, какой это великий грех – убийство Царской семьи. Тяжелая свинцовая тень его легла на Россию, и не было нам после ни счастья, ни удачи ни в чем.
Старая Дина повернула лицо в правый угол, где у нее были иконы и, перекрестившись, произнесла:
– Милосердия двери отверзи нам, Благословенная Богородице, надеющиеся на Тя да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед: Ты бо еси спасение рода христианского. Ну, ладно, ты иди, Валя, а я отдохну, устала я очень. Потом приходи опять.
В одно из моих посещений Дина сказала мне:
– Я тебя попрошу оказать мне услугу.
– Пожалуйста, отчего же не оказать. Говорите, какую услугу?
– Когда я буду лежать в гробу и ты придешь проститься, то достань из ящика заветный альбом. Там в конверте лежит высохшая царская роза. Ты возьми ее и положи мне на грудь. Сделаешь?
– Обязательно сделаю.
И я все сделал, как она просила. На Симферопольском кладбище пыль стояла столбом. Рыча и ворочая ковшом, кладбищенский экскаватор, вынимая землю, рыл узкую траншею. Было жарко, и полуденное крымское солнце нещадно пекло голову. После отпевания в кладбищенской церкви гроб подвезли к траншее. Хмельные краснорожие могильщики поставили гроб в ковш экскаватора, и стальная рука опустила его вниз, щедро засыпав сухой песчаной землей. Рабочие лопатами выровняли холмик и сверху положили каменную плиту с корсунским крестом и греческой надписью: «Дина – дочь Андрея Костаки. Да упокоит Христос душу ее в селениях праведных».
На приходе
Се, Скиния Бога с человеки – эту надпись батюшка Севериан поместил над Царскими вратами в храме. Перед этим он долгими зимними вечерами, оседлав нос большими очками, тщательно выпиливал лобзиком из самой лучшей американской фанеры – крепкой, плотной, с медовым оттенком – эту надпись. Буквы были церковно-славянские, с завитушками, стилизованы под подарочное сытинское издание «Слова о полку Игореве».
Эта библейская строка приснилась ему однажды в предутреннем сне в канун Сретения Господня. Будто бы он шел по краю звонкого соснового бора и смотрел, как лучи заходящего солнца, играя, пронизывают рощу, скользят по цвета бронзы стволам стройных столетних сосен. И так сладко ему стало на душе, и так благостно, что он от полноты чувств запел «Свете Тихий» – древний духовный гимн, сложенный в незапамятные времена священномучеником Афиногеном. И на звуки этого песнопения из леса вышел старец-схимник в черных с крестами одеяниях, в низко надвинутом на лицо куколе и сказал ему:
– Почто, отче Севериане, у тебя нет надписи над Святыми Царскими вратами?
– Какой надписи, честный отче? – ответствовал во сне отец Севериан.
– Се, Скиния Бога с человеки, – сказал схимник.
– Будет, честный отче, – с поклоном отвечал отец Севериан.
Проснувшись, он вспомнил и обдумал этот сон и придал ему большое значение, так как сон был на Сретение, когда Богочеловек соединился с Церковью, с человечеством. Батюшка также вспомнил, что празднику Сретения придавал особенное значение и преподобный Серафим Саровский чудотворец, почитаемый и любимый им святой. Помывшись, он сотворил утренние молитвы и, пока матушка не позвала его к завтраку, нашел этот текст в Библии в Пятикнижии Моисеевом.
Сегодня день был неслужебный. За ночь во дворе вьюга намела большие сугробы снега, запорошила окна, но день обещал быть ясным, и сквозь морозные узоры оконного стекла была видна церковь – деревянная, на высоком каменном фундаменте, стройная, словно игрушечная.
Батюшка Севериан был худенький, небольшой старичок с бородкой клинышком, а матушка Олимпиада – кругленькая, домовитая, так и каталась колобком по дому. Вот и сейчас она старательно доливала маслице в теплящиеся перед образами лампадки, мелко крестя себя пухлой ручкой. Они с батюшкой не были бездетны, как Авраам и Сарра, когда-то у них был умненький и ласковый сынок Николаша. Он вырос и учился в Ленинградском университете. В 1940 году его призвали в армию. После он приезжал к ним на побывку повзрослевшим, в ладной и шедшей ему форме лейтенанта. Но вот грянула война, и они его уже больше не видели. Он был убит немецким снайпером под Великими Луками и похоронен в братской могиле. Каждый год весной, когда на деревьях выходила молодая зеленая листва, а в полях над озимой рожью в небе были слышны трели жаворонка, старики ехали под Великие Луки, и отец Севериан долго и истово служил на братской могиле панихиду по убиенным воинам, а матушка Олимпиада, вытирая катящиеся по щекам слезы, подавала батюшке кадило и старательно подпевала ему тонким дрожащим голосом.
Церковь, в которой служил батюшка, была построена во второй половине девятнадцатого века богатыми петербургскими дачниками и местными купцами. Выстроили быстро – всего за одно лето. Особенно много хлопотал местный земский доктор и один знаменитый поэт, любивший бывать здесь летом на даче. Вначале соорудили капитальный фундамент с просторным сухим подвалом под зимнюю каменную церковь, но лето кончалось, богатые дачники начали разъезжаться, в таком разе и местные купцы решили попридержать мошну, и пришлось на этом фундаменте поставить холодную деревянную церковь. Но зато церковь получилась всем на удивление, сработанная искусными мастерами, легкая, хрупкая, как бы устремленная к полету в небеса и неуязвимая для разрушительного времени. Церковь простояла уже более ста лет и была как новенькая, безо всякого изъяна. Служба в ней велась до 1938 года, когда неожиданно к ней подъехали несколько телег, на которых сидели хмурые в кожаных куртках мужчины с зажатыми в зубах дымящимися папиросами. Они приказали церковному старосте открыть храм и начали молча все выносить оттуда и грузить на телеги. Нагрузив имущество и закрыв его брезентом, они все увезли неизвестно куда, оставив одни голые стены.
А храм был запечатан, закрыт и пустовал до 1942 года, когда во время немецкой оккупации несколько смелых прихожан со старостой во главе пошли в немецкую комендатуру и подали прошение об открытии храма. Немцы прошение удовлетворили, и церковь была вновь открыта. Иконы, распятие Голгофу, церковные сосуды, священническое облачение – все принесли прихожане, которые припрятали у себя это имущество, спасенное из других разоренных церквей.
Батюшка Севериан пришел служить сюда сразу после окончания войны. Потеряв сына, он всю свою отцовскую и пастырскую любовь отдал прихожанам и чудному храму, в котором ему пришлось служить.
Поповский дом, в котором они с матушкой стали жить, был просторный и теплый. Кроме них в нем с незапамятных времен в маленькой комнатушке-келье жила пожилая просфорница Марья. Была она строга и благочестива, хорошо знала церковный устав и пела на клиросе. Батюшка даже подозревал, что Марья находится в тайном монашеском постриге, но по своей деликатности никогда ее об этом не спрашивал. Кроме печения просфор она умела искусно приготовлять постную монастырскую пищу и в постные дни и во все посты безраздельно хозяйничала на кухне. Ее слабостью было многочисленное кошачье население церковного двора. Коты были откормленные, мурлатые и наглые. Они постоянно устраивали между собой свирепые потасовки под окнами дома, оглашая округу громкими гнусными воплями. Но один кот по имени Барсик, усатое и когтистое чудище, по ее мнению отличался благовоспитанностью и кротким нравом и поэтому был допущен к проживанию в доме.
Каждый вечер, надев очки, Марья читала у окна большую толстую Псалтирь, и чтению ее, сидя на подоконнике и облизывая лапу, с почтением внимал Барсик. И за это Марья считала его благочестивым церковным котом.
В доме на антресолях обитал еще один жилец – регент-псаломщик, человек еще молодой, но с большой черной ассирийской бородой. Быть может, главной его установкой, которую он извлек из чтения Библии, было: «Не подстригай края бороды своея». И он лелеял ее и не подстригал. И, казалось, что не борода при нем, а он был при бороде. Будучи человеком ученым с университетским образованием, он терпеть не мог советского образа жизни с его демонстрациями, парторгами, профсобраниями и брыластыми рожами членов Политбюро, и в псаломщики пошел из принципа – по духу противоречия. Столовался он у батюшки, потому что как-то раз батюшка сказал:
– Я не могу допустить, чтобы мой псаломщик питался в привокзальной столовке.
И псаломщик, мужчина крупногабаритный и обладавший отменным аппетитом, после обеда, выбрав из своей шикарной бороды капусту и лапшу, любил говаривать: «Я наелся лучше всех».
В субботу на всенощную и особенно в воскресение народу в храм приходило много. Конечно, в основном, это были пожилые женщины, но были и молодые, и даже несколько мужчин. Приходили и цыгане с черными, все ощупывающими глазами. Они всегда спрашивали: «Где икона цыганской Божией Матери?» Но таковой иконы в храме не было. Чудотворная икона, которую особенно почитают цыгане – «Курская Коренная» – ушла из России с белой эмиграцией в Канаду, а списков с нее что-то нигде не было.
Батюшка Севериан любил служить, служил истово и со вкусом. Возгласы и ектении произносил отчетливым приятным баском. А клиросный хор всегда к месту и вовремя стройно вторил ему. Регент-псаломщик, будучи отчаянным консерватором, никаких новшеств не придумывал и никаких концертных модуляций по ходу службы не допускал, а придерживался традиционного осьмогласного обиходного пения, чем очень потрафлял батюшке Севериану и всем прихожанам.
Зимой в храме топили три печки, но тепла не было, потому что изначально храм был летний. У входа за свечным ящиком всегда стоял сам церковный староста – худощавый бритый старик с унылой физиономией. С виду он был прост, но батюшка считал его себе на уме, этаким мужичком с двойным дном. Поскольку он был при церковной кассе, то все прихожане, по русской традиции, считали его на руку нечистым и были уверены, что церковную денежку он подтибривает. Но на самом деле, как перед Богом, он был чист и ни одной церковной копейки не присвоил. Несмотря на его благочестие, как ни странно, с ним постоянно происходили всякие потрясающие истории, приводящие его на больничную койку. То его на велосипеде собьет грузовая машина, то придавит бревном, то он свалится в открытый погреб, то поднимет его на рога свирепый колхозный бык. И хотя староста был осторожный и осмотрительный, и главное – всегда трезвый, эти скорби так и валились на него. И много раз в церковь прибегали с сообщением, что староста при смерти, или уже приказал долго жить, но все же он оказывался живой, хотя стал колченогим и кривым на один глаз. Однако службу он не оставлял и всегда твердил, что его Господь любит и посылает ему различные скорби, чтобы испытать его веру. Батюшка Севериан всегда его жалел и называл многострадальным Иовом на гноище.
Надо сказать, что и сам батюшка был большим мечтателем, в душе считавшим себя как бы монахом-пустынником. Очень часто после легкого завтрака он вынимал из стоящего в холодных сенях сундука ветхий подрясник и такую же скуфейку, наполнял карманы гвоздями и с молотком в руке выходил во двор, сгорбившись и волоча ноги на манер древнего старца. Так и ходил он вдоль забора, постукивая молоточком по расшатавшимся штакетинам. Иногда он ходил с топориком, как Серафим Саровский, и посекал оным лишние, по его мнению, ветки на кустах и деревьях. А летом в длинной холщовой рубахе и серых портках, с косой в руках выходил он чуть свет в заросший травой двор и, помолившись на восток в сторону Иерусалима и перекинув нательный крест на спину, поплевав на ладони, брался за косу и до обеда окашивал весь двор. И очень любил он, когда пришедшая справить требу какая-нибудь дачница обращалась к нему сзади:
– А скажи, любезный, где здесь найти батюшку?
И он поворачивался, вытирая рукавом пот со лба, и говорил:
– А батюшка вить я!
«Да тихое и безмолвное житие поживем во всяком благочестии и чистоте», – часто повторял он, стараясь по возможности жить безгрешно. Но была у него одна страсть, за которую он постоянно каялся перед Богом – это неуемное собирательство старинных церковных книг. Все стены в доме и даже в коридоре были заняты полками с книгами. Книги, в основном, были большие, тяжелые, с деревянными, обтянутыми кожей переплетами с медными застежками. От них исходил своеобразный запах старинной кожи, ладана, воска и еловой смолы. Это был запах средневековой монастырской кельи, где обитали монахи-летописцы, составлявшие манускрипты со сказаниями: «Откуда есть и пошла Русская земля».
Когда у батюшки выдавался свободный денек, он уже с утра с рюкзаком за плечами спешил к электричке. В городе он без устали обходил множество букинистических магазинов, устремляясь всегда в отделы антикварной книги, и отыскивал там то, чего у него еще на полках не было. А на полках у него стояли почти все издания от начала русского книгопечатания и до 1917 года, когда прекратили выпускать религиозную литературу. Были у него и древние рукописные книги, была у него на зависть всем книжным коллекционерам и громадная двухпудовая книга устава «Церковное Око», которую он притащил на ручной тележке. Кроме магазинов, он ходил по книжным барахолкам, знал множество собирателей-библиофилов, у которых покупал или обменивал книги. Приобретя новую книгу, он уже в электричке раскрывал ее у себя на коленях, гладил шершавые страницы, вдыхал волнующий душу неистребимый запах старины, рассматривал на страницах водяные знаки. На сердце у него была радость, и он просто ликовал, когда ставил на полку очередную книгу. Матушка ворчала:
– Ну на что тебе, отец, такая прорва книг. Ведь здесь и трех жизней не хватит, чтобы их перечитать.
А время текло и текло, и вроде бы медленно и бесконечно, но на самом деле незаметно и быстротечно, потому что время – лукаво. С ним уходили жизнь и здоровье. Как-то исподволь занемогла хлопотливая матушка. Она стала слабеть, худеть и уже не каталась колобком по дому, а больше сидела у окна в кресле с вязанием в руках. За окном ласковое лето сменялось золотой осенью. Над головой в клетке пела ее любимая канарейка, вязание выпадало у нее из рук, и она начинала дремать, пока ее не будила Марья, приглашая к обеду. Но и обед уже ей был не в радость, во рту сохло и есть не хотелось. Она сидела за столом больше для приличия, чтобы не ломать компанию. Батюшка по старости и привычке к посту ел мало, и лишь регент-псаломщик со своей чудовищной бородой тяжело отваливался от стола, клал на себя крестное знамение и, дожевывая курячью ножку, говорил:
– Я наелся лучше всех.
Бразды хозяйственного правления по дому полностью перешли к Марье, которая с утра до вечера то пекла просфоры, то готовила обед, то стирала в корыте, так как батюшка стиральную машину не признавал. А матушка уже лежала у себя в маленькой комнате и угасала. Батюшка привез из Питера знакомого ученого доктора, который тщательно осмотрев матушку, за обедом, закладывая за ворот салфетку, все как-то зловеще молчал. И только после второй рюмки водки, которую, прищурившись, долго рассматривал на свет перед тем, как опрокинуть в рот, сказал, что дело дрянь и никаких надежд нет.
У батюшки по старческой румяной щеке скатилась прозрачная слезинка, и он, положив вилку, поник головой.
Со смертью матушки все как-то переменилось, и жизнь быстро покатилась под гору. Батюшка унынию не предался, но постоянно ощущал в груди неотходную тяжесть и томление. Его старые сотоварищи по семинарии, протоиереи, приезжали к нему со словами утешения и за столом говорили много и благоуветливо. Их речи журчали как ручейки, но до его сознания не доходили, и он застывал с вилкой в руке, смотря затуманенным взором в окно, где в клетке сидела желтая певунья-канарейка. Батюшка стал чаще служить, и служил он даже в такие дни, когда прихожан в храме не было. Староста ворчал, что идет большой расход дров, на что батюшка велел ему топить печку только в алтаре, чтобы в Чаше не замерзали Святые Дары.
Заготовлял дрова и топил печи старый уголовник Федор, отсидевший свой срок в лагере. Он же был и церковным сторожем и обитал в сторожке. Когда он пришел проситься к батюшке на службу, то тот недоверчиво спросил его:
– А ты нас не обокрадешь?
На что старый вор ответил, что, во-первых, он уже устал сидеть по узилищам, и, вообще это дело завязал, а во-вторых, если вор берется что-то стеречь у того, кто делает ему добро, то по воровским законам ни он, ни его дружки никогда здесь красть не будут.
Летом сторож, раздевшись до пояса, колол дрова, и батюшка увидел у него на спине искусно выполненную татуировку пятиглавого собора.
– Что это у тебя, Федя, за благочестивый рисунок на спине?
– А, это, – ответил Федя, – пять куполов на храме, означает, что я пять раз был осужден и отсидел пять сроков. По-нашему: сделал пять ходок.
Иногда Федя был единственным прихожанином – он один стоял посреди храма, когда батюшка служил литургию, и отец Севериан, видя его из алтаря, чувствовал утешительное успокоение в душе.
Однажды он написал правящему архиерею прошение о желании принять монашество. Скоро от архиерея пришел указ с разрешением. Приехавший старый товарищ по семинарии, седовласый архимандрит совершил над отцом Северианом монашеский постриг, трижды бросая ножницы на пол. Отец Севериан наклонялся и смиренно их поднимал со словами:
– Постнического жития желаю, честный отче.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.