Текст книги "Ultraгрин: Маленькие повести для мобильных телефонов"
Автор книги: Валерий Зеленогорский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц)
ПОВЕСИЛ СВОЙ СЮРТУК…
(Из песни)
Я шел по улице Герцена в сторону Кремля. Цель моего путешествия была не очевидна – то ли выпить, то ли прогуляться в теплый день на рубеже лета и осени.
Конечно, можно было бы совместить два желания, сесть в «Кофемании» выпивать, и пусть улица с людьми сама движется, показывая народ, бредущий в своих заботах.
В двух шагах от цели я заметил перед собой мужика со скрипичным футляром. Его курчавая, но седая голова маячила передо мной. Ну идет мужик… Какое мне дело до него? Однако, подойдя поближе, я заметил на его шее родинку в виде паука. Этого я пропустить не мог. Такой паук был только у Вадика, которого я не видел с 75-го года. Я провожал его в минском аэропорту, когда он уезжал навсегда за кордон строить свою жизнь.
С тех пор я его никогда не видел и не слышал. Я подошел поближе и тихо сказал почти шепотом:
– Вадик! Ау!
Седая голова резко повернулась, и – я не ошибся – из реки времени вынырнул Вадик. Он улыбнулся и замер, что-то вспоминая, потом, видимо, пролистал свою американскую жизнь назад и вежливо спросил:
– Мы знакомы? – Потом хлопнул себя по лбу и сказал сразу: – Ты Мориц? Из Витебска?
Я его не томил, признался, и мы обнялись – мы никогда не обнимались, не принято было тридцать – сорок лет назад обниматься с мужиками.
Обнявшись, мы дошли до «Кофемании» и сели лицом к улице, как я и собирался. Разговор начал Вадик. Он рассказал, что приехал с учеником на прослушивание, живет под Лос-Анджелесом и работает в оркестре крупной студии звукозаписи.
Я смотрел на него и радовался. Все, что он хотел сделать в 75-м году – уехать и стать дирижером, – случилось, человек хотел и сделал. Принесло ли ему это счастье, я узнал позже.
Мы выпили за наших мам, которых уже нет и которые в нашей жизни остались главными женщинами.
Другие женщины, которых мы уже взрослыми считали главными, время от времени менялись и становились совсем неглавными, со следующими нашими женщинами происходило то же самое. Мамы же остались несвергаемыми, и с каждым годом это понимание крепчает, как декабрьский мороз.
У Вадика мама была единственным родителем. Имелась еще бабушка по кличке Железный Феликс. Она отвечала за характер и воспитание, а мама – только за любовь. Мама тоже боялась бабушку, и на это были серьезные основания.
Бабушка – Железный Феликс действительно была железной, все в доме было на ней. Во-первых, жили на ее сбережения, оставшиеся ей от отца – купца первой гильдии, имевшего в Питере на Садовой ювелирный магазин. В 1916 году он его продал и уехал в Таллин, там пересидел революцию, подался в Германию. Его дочь, бабушка Вадика, была революционеркой и осталась в Питере со своим чахлым Иосифом – то ли поэтом, то ли журналистом декадентского журнала. Бабушка предала Закон и ослушалась отца, не поехала с семьей, но мешочек николаевских золотых десяток у папы взяла.
Иосиф вскоре умер, бабушка взяла дочь и уехала в провинцию, где легче было прокормиться. Так они, как и многие питерские интеллигенты, уехавшие от революции и голода, оказались в Витебске.
В те годы в Витебске жили Шагал и Кандинский, музыковед Иван Соллертинский и дирижер Императорской оперы Николай Малько, позже, в 1920 году, приехал Эль Лисицкий, выдающийся график, – бабушка их знала по Питеру. Вскоре они все уехали, кто в Берлин, кто в Париж, а бабушка осталась навсегда, выжила в войну, спасла дочь – успела увезти ее в тыл, – на золотые десятки прокормилась и после войны вернулась в Витебск, там через три года и родился Вадик, которому она посвятила жизнь. Бабушка умерла в десятиметровой комнатке коммуналки, где они проживали втроем – три поколения семьи, представители рассеянного по свету народа.
Вадик родился от мужчины, которого в их доме таинственно называли «он».
Вадик его никогда не видел, не спрашивал о нем. Потом, когда он вырос, мама рассказала, что «он» был врачом в поликлинике, где она работала в лаборатории и где много крови, не говоря уже о моче, протекло перед ее глазами.
Скоропалительный роман с доктором дал результат – родился Вадик, доктор уехал с семьей в Минск, и бабушка сказала тогда маме: «Слава Б-гу, он тебе не пара, женатый человек, скажи ему спасибо за то, что он сделал, у тебя будет сын, а у меня внук».
Бабушка стала творить из Вадика мужчину, которого у нее не было, – играла с ним в шахматы, пыталась сделать из него Таля, потом плотно села на скрипку и высидела все занятия. Он играл ей, она знала весь репертуар и строго следила, чтобы он занимался.
В нашем дворе таких, как мы с Вадиком, было двое – Левины и Берманы не в счет, они были начальники, их детей, Милу и Сашу, во двор не выпускали.
Я выходил во двор, и братья Гороховы приучали меня к настоящей жизни. Их в семье было пятеро, от десяти до семнадцати лет. Старшие уже сидели в колонии, младшие готовились, папа Горохов выходил, делал маме очередного Сережу или Колю и опять уходил на зону, где у него был дом родной.
Остальные ребята начинали пить в одиннадцать лет, и многих уже нет на свете; но тогда они были еще молоды и веселы, и Вадик был их единственной мишенью.
Я был с ними, когда Вадик шел из музыкалки домой. Они его ждали, как последнюю затяжку сигареты по кругу.
Худой курчавый Вадик с футляром и скрипкой заменял им ток-шоу и игру «Последний герой».
Им нравилось видеть, как он выживает в агрессивной среде. Он заходил во двор, звучала команда: «Стоять!»
Он останавливался, потом сам залезал на столбик от старых ворот и играл на скрипке. После трех часов занятий, голодный и усталый, он играл, все смеялись, и я тоже смеялся, хотя у меня с ним были хорошие отношения – мы вместе собирали марки колоний, я часто сидел в их коммуналке, мы разговаривали, бабушка угощала нас тортиками и пирогами с клюквенным морсом, сама сидела рядом и читала какие-то старые романы из библиотеки журнала «Нива» за 1913 год.
Вадик не жаловался. Я говорил ему: «Ты заходи в подъезд с железной дороги, так они тебя не заметят. Шмыгнешь в подъезд – и все». Но он не хотел шмыгать, характер вырабатывал. Так и ходил через наш двор.
Потом все привыкли: он играть – они слушать. За много лет, играя на столбе у наших ворот, он научился играть на аудиторию. Когда он поступил в консерваторию, все обитатели нашего двора гордились им, все: Гороховы, Шиловы, и даже отвратительный Жуков тоже подошел к Вадику, пожал руку и подмигнул, давая понять, что теперь ему ничего не грозит в нашем районе.
Вадик поехал в столичную консерваторию, Жуков – на срок во взрослую колонию. Вадику и вправду в нашем дворе уже ничего не грозило, он уехал и больше никогда не вернулся. Жуков тоже обрел свой дом в тюрьме и стал авторитетом – маленький сирота с кашей во рту всех победил свой дерзостью и бешеным темпераментом.
Вадик приезжал редко – один раз хоронить бабушку, второй раз – маму.
Мы встречались, долго бродили по нашему парку «30 лет ВЛКСМ».
Он рассказывал, как живет в Минске, что хочет стать дирижером, но конкурс не проводят, назначают национальные кадры, и он не может себя реализовать. У него много идей и плохая наследственность, два дирижера уже работают, а третий, с инвалидностью по пятой графе, им нужен.
Ждать, когда умрет один из двух евреев-дирижеров, он не желал, вот тогда я услышал от него, что надо ехать. Я не собирался, но он тогда, в 73-м году, решился.
В 75-м он уезжал, и я приехал в Минск с ним прощаться. Он уже успел жениться на чудной девушке с очень небедным папой, директором центрального универмага. Это непонятно сегодняшним гражданам, а тогда… Он обладал правом дать или не дать: купить шкаф или «Жигули» хотели все, а вот получится ли это, решал тесть Вадика.
У них был частный дом в центре города – такое сегодня не может позволить себе ни один капиталист (максимум в деревне за двадцать километров от Кремля). А тут рядом шумит город, и где-то на окраине центрального парка, у реки, стоит в вишневом саду дом без забора и ограды. Под вишней стол с белоснежной скатертью, и мы сидим с Вадиком в этом раю. Кто-то носит из кухни судаков и индюков, на столе кобальтовый сервиз, синий в сеточку – я видел такой в фильме про американцев, их всегда играли прибалтийские актеры.
Я понимал, что никогда Вадик не купит себе дом в том Центральном парке Нью-Йорка, где утром бегают банкиры и конгрессмены, днем валяются клерки и безработные, а ночью черные ставят на гоп-стоп зазевавшихся налогоплательщиков. Он бросал рай, ехал в ад эмиграции и понимал все это. Он готовился: научился настраивать рояли, накачал себе здоровые мышцы и вызубрил английский, как умел.
Он знал, что пить чай в вишневом саду ему не придется. Тесть, поимевший большие неприятности от Вадиковых желаний стать дирижером, предлагал ему домашний оркестр из любых музыкантов, но Вадик хотел честного конкурса и улетел.
В аэропорту была выпита не одна бутылка шампанского. Все плакали, тесть не выпускал дочь из рук, но она пошла за мужем, поступила так, как велит закон сердца, а не заветы отцов.
После этого я Вадика не видел и не слышал.
Теперь он сидит передо мной и молчит, а я жду, мне интересно, что он скажет через тридцать пять лет.
Он выпил рюмку водки, а не стакан со льдом, как пьют черти нерусские, и начал говорить:
– Скажу я тебе, Валерий, так. Мечта моя сбылась, я тридцать лет дирижирую большим оркестром, все прекрасно, они слышат и слушают меня. Но играем мы под управлением фондов, попечительских советов и прочих менеджеров, те же яйца, только в профиль.
Там – он показал на восток – мы играли под дудочку ЦК, Министерства культуры и прочих мудаков, а здесь, – он показал в другую сторону, – на берегу океана, тоже нет свободы творчества. Я бы стал антиглобалистом и в черной маске громил эти саммиты, пикетировал большие корпорации, если бы не годы, неудобно перед внуками, законопослушными клерками, посещающими синагогу.
– А ты не ходишь? – спросил я.
– Не хожу, – резко ответил Вадик, – не могу смотреть и слушать только одну версию, не переношу единственно верный курс и агрессию. Ты сам знаешь, как нас тренировали верные ленинцы. Надоело, хочется себя послушать в конце концов. Было несладко, океан шумит довольно грозно, шелест волн и бриз хороши только по телевизору.
Сначала я таскал с мексами рояли в музыкальном магазине, потом их настраивал, потом играл в шоу-руме на этих роялях и ночью занимался, играл, читал партитуры. Я общался с грузчиками и работниками магазина, ходил с ними на барбекю и баскетбол, жил совсем недуховно, но жил, сжимая зубы.
Кстати, часто с благодарностью к своим мучителям вспоминал наш двор, Гороховых и Шиловых – они научили меня терпеть. Я часто вспоминал столб, на котором играл, – эта картинка прошлого часто выручала меня парны́ми ночами в Калифорнии в клетке без душа и кондиционера.
Потом я играл в дорогом отеле в лобби-баре популярную классику, и тогда появился мой ангел, а потом и мучитель на много лет – Яша, местный меценат и хозяин стоматологической клиники в Санта-Монике.
Благополучный Яша ходил в отель на кофе с нашими соотечественниками, преуспевшими в Америке. Он был из Винницы, но всем говорил, что одессит, очень любил шутить и не пропускал ни одного концерта русских звезд, приезжающих окормлять культурно ностальгирующих евреев, не забывших Хазанова и Жванецкого. Потом он вез их в свой ресторан, где кормил, поил и фотографировался с ними для своей родни.
Однажды я, устав от классики, стал играть Дунаевского-отца в стиле Джерри Ли. Все встали на террасе и долго мне аплодировали, а Яша после работы пригласил меня за стол.
Я кратко рассказал свою историю, и он решил помочь мне и сделать меня звездой.
Он был членом многих попечительских советов, в частности того оркестра, где я сейчас работаю.
Яша оплатил записи оркестра, которым я дирижировал, и через три месяца я был в штате и на седьмом небе.
Я снял хорошую квартиру, получил стабильный доход и работал как ненормальный. Все случилось после пяти лет непростой жизни.
Я записал много музыки, начал ездить на гастроли, но скоро понял, что я не фон Караян и не Зубин Мета, и мне стало скучно. Я ушел на вольные хлеба, начал учить детей, хотел в них себя реализовать и редко дирижировал. Но Яша не успокаивался, он решил, что я сдрейфил, мечта видеть меня за пультом главного оркестра Восточного побережья не оставляла его. Он водил меня на приемы к большим людям, как призовую лошадь, я пил коктейли и ел микроскопические тосты у бассейнов и в больших кабинетах. Мне улыбались, Яше что-то обещали, и мы уходили. Он мне так надоел! Как у вас говорят: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь».
Однажды после ужина у очередных спонсоров я ему сказал:
– Яша, я тебя люблю, я благодарен тебе за все, что ты сделал, но оставь свои мечты. Ты поставил не на ту лошадь, я не добуду тебе гран-при, поменяй лошадку, а мне пора в стойло.
Он обиделся и еще долго рассказывал в синагоге, что я свинья, как все русские, – это он обо мне, в ком никогда не было ничего русского, ни на грамм. Вот такая судьба у меня, Валера.
Иногда я вспоминаю 75-й год, наш разговор в вишневом саду, где я тебя убеждал, что надо строить свою судьбу заново.
Я сейчас не уверен, что был прав. Столько сил потратил зря, амбиции свои тешил. Детям все равно, а мне неуютно там, я не уверен, что есть место, где нам будет уютно, но недавно я был в Пальмер-Стоун-Норт в Новой Зеландии. Там, на берегу Тасманова моря, Яша построил пансионат – маленькие домики в лесу из лучистой сосны, которую завезли европейцы, тихо там, как в Рузе под Москвой, где раньше был Дом творчества композиторов.
Видимо, уеду туда умирать. Детям я уже не нужен, Соня умерла, буду жить там среди сосен и ветеранов войны и труда.
Я слушал его молча и курил, потом вспомнил свое путешествие в Англию в 93-м году, в дни второго путча.
Мы поехали с женой в Лондон на неделю, ходили пешком по паркам, шлялись по магазинам на Оксфорд-стрит, а потом на день поехали в Виндзор посмотреть, как живет королева.
У входа в лифт, поднимающий на галерею, ведущую к резиденции, услышали русскую речь каких-то пенсионеров нерусского вида – это были не наши старики, вполне ухоженные и энергичные, как оказалось, группа эмигрантов из Америки, путешествующих по европейским столицам.
Они окружили нас плотной толпой и стали спрашивать, как Москва, что будет.
– А ничего не будет, – ответил я. – Не будет гражданской войны, нет граждан, вывелись за семьдесят лет. Перебили их, – продолжил я с задором, – остались только жители, снимающие жилье у государства. Им все равно, какой режим, лишь бы день простоять да ночь продержаться. Революции в России больше трех дней не длятся: или три дня, или лет десять, завтра все кончится, – изрек я и не ошибся. Дело было третьего октября, а четвертого все закончилось, и слава Б-гу.
Все остались довольны моим анализом и прогнозом, но один отстал от толпы и спросил стесняясь:
– Говорят, что скоро отменят статью о руководящей роли КПСС… Как вы думаете, могли бы меня теперь поставить начальником цеха на Челябинском трубном заводе, где я, поверьте, был на хорошем счету. – Он робко смахнул набегающую слезу.
Я был поражен: человек уехал двадцать пять лет назад, и это его волнует! Я ответил, что, конечно, только деловые качества будут основой, «нет ни эллина, ни иудея»… Так теперь будет по заповедям и по совести.
Старик ушел к своим, он плакал – не из-за должности, которую ему не занять, – он оплакивал молодость, вспоминая время, когда ему было хорошо. А сейчас плохо, и Америка тут ни при чем.
Вадик качал головой в такт моему рассказу.
– Я его понимаю, – сказал он после паузы. – Я не плачу по той жизни, ее нет, я почему-то вспомнил лагерь от фабрики, где работали наши родители. Помнишь девочек – Куликову, Леонову? Как они нам нравились! Что теперь с ними?
– Могу доложить. Леонова без зубов стоит, пьяная, на проходной нашей фабрики, Куликова умерла, замерзла на улице, никто не подошел, не поднял, думали – пьяная.
– А ребята? – нервно спросил Вадик.
– Шиловых нет, Гороховых нет, жив только Жуков, он в тюрьме в большом авторитете. Миша в Швеции, лечит музыкой и стихами японцев и других не менее доверчивых туристов.
– Я не сомневался, что он этим кончит. Играть на скрипке трудно и неприбыльно, а юзать мозги людям – дело чистое и доходное, – отозвался Вадик.
– А ты вроде его до сих пор не любишь, – заметил я.
– Да, не люблю всяких популяризаторов, интерпретаторов и читателей сверхсмысла там, где ничего нет. Ты читай или слушай, не разгадывай для зрителя шарады.
Толмачи и трактователи! Гром и молния на ваши головы! «Автор хотел сказать…» Он уже все сказал, нарисовал и сыграл, отойдите в сторону, не мешайте контакту без посредников! – Такой тирадой закончил Вадик воспоминание о Мише и с улыбкой спросил: – А помнишь, мальчик у нас был, Саша Звонкин, математик, полный гений?
– Он и сейчас такой же полный, живет в Тулузе, профессор математики. От безделья на работе написал книжку, как учить детей математике. Теперь ездит по миру и читает лекции. Книжка стала бестселлером на много лет, я его не видел с тех пор, прочитал о нем в Сети.
– Все разбрелись по свету… – проговорил Вадик. – Почему у вас никого не ценят? Почему так бездарно расходуют человеческий ресурс? Неужели люди дешевле нефти? Убей меня, не понимаю! Вот Америку у вас ненавидят, а Иран почему-то любят. Так вот, Америка собирает по миру способных и лучших, не глядя, кто из них косой, желтый или красный, – все нужны, кто может помочь стране. А у вас почему такая бесхозяйственность с кадрами? Ведь всегда говорили: «Кадры решают все».
– Молодец! Не забыл! – похвалил я Вадика.
Я не знал, что ответить, мы часто обсуждали это с товарищами, но так и не нашли ответа – наверное, масштабы у нас такие, что отдельного человека не разглядишь.
Мы же всегда в полете! Попробуй при такой скорости увидеть в каждом человеке его талант – тут на машине едешь, и то за окном искажение действительности. Чуть зазевался в мечтах о человечестве – и гражданин у тебя под колесом. А он, может, изобретатель нового топлива или нанотехнологии.
Наука далеко ушла, на такой невидимый, атомный, уровень. Поди рассмотри этих гениев без микроскопа. Если всем верить, что они гении, никакого бюджета не хватит на их фокусы и бредни. Народ надо кормить, а не гениев пестовать – так, я думаю, рассуждают отцы народа нашего.
Вадик ни хера не понял про нас, про наш особый путь, который уже брезжит в конце туннеля.
Услышав про туннель, он очень возбудился:
– Ну сколько можно про туннель! Может, пора наверх вылезти, по росе пойти через горы и долины? Что вы там роете, что ищете? Новые ископаемые? Да на земле вашей богатство на поверхности. Люди – ваше богатство, а не мифическая Атлантида в советском исполнении!
– Хватит, – остановил я его. – Не наше это собачье дело, кому за Россию постоять. Без вас обошлись и без других обойдемся, вы нам не указ, пиндосы сраные.
(Вадик знал, как их зовут в России, и засмеялся.)
Мы оба замолчали. Московский вечер с редким в ту пору теплом завораживал, по улице шли люди, молодые и старые, с деньгами и без. Их лица не были напряженными.
Если их спросить о пути, который мы так жарко обсуждали, они не поймут.
У каждого из них путь свой, прямой или не очень, но свой, и они идут по нему, идут домой, где их ждут близкие, и надо обязательно дойти и увидеть тех, ради кого стоит жить, и наутро встать и опять отправляться по своей дороге. Ведь навигатор нашего пути внутри нас, и его не сбить беспилотными кораблями под управлением тех, кто считает себя лоцманами. (Лоцман, Боцман, Кацман – была такая шутка много лет назад…)
ТЕТЯ СИМА, ИЛИ КАК УТОНУЛ ГРИША
Гриша утонул в десятом классе в холодное сентябрьское утро 64-го года.
Тогда еще не было никаких ритуальных залов, и все покойники лежали дома, оттуда их везли на кладбище.
Сначала в подъезд привезли гроб. Он стоял на лестничной площадке, пугая меня запахом сырых досок и белым днищем пустого ящика. В нем через день вынесли Гришу в последний путь.
Во дворе собралась толпа, разрывая голову, играл оркестр фабрики, где работала Гришина мама, Сима – маленькая, хрупкая женщина с помутившимся разумом из-за потери единственного сына, красавца и спортсмена.
Гриша был моим защитником в нашем дворе, он занимался штангой и борьбой, бегал по утрам кросс в парке и всегда останавливался во дворе около меня, показывая моим врагам, братьям Башкировым, что я не один, что есть у меня опора против их наездов.
Я его никогда об этом не просил, но он чувствовал и помогал мне держать оборону.
Тетя Сима работала уборщицей в красильном цеху и еще убирала в подъезде нашего дома. Гриша с десяти лет помогал ей делать это, ни капли не стесняясь, мел с четвертого до входных дверей, а в пятницу мыл руками весь подъезд, ловко и быстро. Отца у него не было, его происхождение было туманным, ходили разговоры, что Сима работала во время войны в госпитале, где и нажила Гришу от какого-то выздоравливающего воина, сгинувшего потом в огне боев под Кенигсбергом.
Гриша учился средненько, но книжки читал, после школы собирался в техникум, однако не успел, утонул в нашей реке, которую в другие дни перемахивал пять раз подряд.
Какой черт утащил его на дно – так и не стало ясно, но он без крика пошел на дно, как якорь, его выловили багром мужики с парома, который тащили по тросу деревянной гребенкой. Такой способ перемещения по воде я встречал до этого в книжке по истории древних веков.
Все это видела его одноклассница, гулявшая на берегу, она же прибежала в наш дом и выкрикнула тете Симе, что Гриша утонул. Маленькая Сима упала на лестнице, и все подумали, что она умерла.
Но она осталась в живых, ей надо было похоронить Гришу, и она заставила себя жить. Целый день была открыта дверь в коммунальную квартиру, где они занимали с Гришей одну комнатку.
Приходили соседи, люди с фабрики принесли венок и конверт с профсоюзными деньгами, на кухне уже что-то готовили на поминки. Запах еды и сырых досок из ели до сих пор преследует меня как запах смерти.
Я потом долго думал, почему он утонул. Ведь по всем раскладам он нужен был своей маме Симе, она хотела внуков и спокойной старости. Я до сих пор помню, как в тот поздний вечер я пошел в школу, нарвал в теплице охапку цветов и пошел к Грише.
В их комнате уже никого не было, у гроба сидела мама Сима и спокойно так разговаривала с ним. Она с ним всегда разговаривала вечером, после своих двух работ. Он всегда встречал ее, кормил ужином и всегда от двери нес на руках по длинному коридору коммуналки, а она, маленькая, щуплая, с изможденным лицом, смеялась. Она включалась, как абажур в квартире доктора Бермана. Этот абажур был виден с улицы, у остальных висели лампочки под потолком, а у Бермана был абажур, дубовый буфет и домработница, которая зимой выносила колотить шубу Бермана на снег, и многие выходили смотреть на эту шубу – длинная, до пола, бобровая шуба завораживала.
Мама Сима сидела у гроба и тихо разговаривала с Гришей, как с живым. Он рассказывал ей про свои дела и планы и гладил ее сухие, все в узлах и мозолях руки, не знавшие покоя.
Она сидела у гроба и гладила его белый лоб и черные кудри, она смотрела, не отводя глаз, не обращая внимания на меня. Я сбегал домой и сказал своей маме, что буду у Гриши, она вздохнула, но спорить не стала, так до утра я просидел возле Гриши, раздавленный случившимся.
Он не был моим братом, но я его чувствовал. Когда он шел по двору, мне становилось теплее, он всегда подходил ко мне, хлопал по плечу, и все вокруг знали, что Гриша – мой кореш. В десять лет во дворе старший друг важнее велосипеда.
В ту ночь я сидел в их комнате, где мама Сима не проронила слезы.
Потом она встала и стала что-то лихорадочно искать. Она долго шарила в каких-то банках и коробках, потом нашла; в свете свечи мелькнула золотая цепочка с шестиконечной звездой.
Я знал, что это звезда Давида, папа однажды, единственный раз, рассказал мне кое-что из того, что запомнил в своей иешиве.
Сима надела Грише на шею крошечную звезду. Она хранила ее, звезда осталась от ее дедушки, она не продала ее ни в войну, ни после, когда Гриша чуть не умер от какой-то инфекции. Она хранила ее до крайнего случая, и он наступил.
Комсомолец Гриша Штенберг обрел себя в канун смерти, никто не знал, что у него на груди. Мама Сима плотно застегнула рубашку и поцеловала звезду на холодной груди сына.
На следующий день были похороны, я не ходил, но мама потом рассказала, что Сима не давала забивать гроб, ее пальцы, таскавшие цемент и ведра с песком на стройке нашего дома, держались за гроб железными крючьями.
Когда ее оторвали и стали опускать гроб, она вырвалась и прыгнула в могилу, ее подняли, и больше она ничего не видела.
Все поминки она молча лежала на кровати лицом к стене.
Вскоре она умерла от рака, она уже давно была больна, но Гриша держал этого краба смерти в своих руках.
Когда закрылись его глаза и ослабла хватка, рак доел Симу.
Иногда во сне я вижу, как Гриша плывет по нашей реке резкими гребками и тонет. Я знаю, что он не Чапаев, и не жду, что он выплывет, он тонет, и я тону с ним, с его мамой Симой, со своими родителями, со всеми, кого уже нет. А потом я просыпаюсь и думаю: «Хорошо, что я не утонул, кто-то должен оставаться на берегу и помнить тех, кто уже не выплывет никогда».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.