Текст книги "Ultraгрин: Маленькие повести для мобильных телефонов"
Автор книги: Валерий Зеленогорский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
НОВОЕ В ТУРИЗМЕ, ИЛИ ЗАЧЕМ ЕХАТЬ В АМЕРИКУ
Сергееву позвонил друг из Америки. А он в тот момент только картошку пожарил с курочкой, рюмка на столе стоит первая – и тут такая засада!
Если бы товарищ из Болшева позвонил или из Нижнего, можно было вежливо послать его на хуй и поужинать спокойно в воскресный вечер под пиздеж политологов с аналитиками о том, что все стабильно и хорошо.
Мы-то все знаем, как нам хорошо, и они знают, но работа есть работа, пиздить – не мешки ворочать.
Иногда занятно бывает: трещит какой-нибудь соловей, сам себе не верит, но думает, что убедительно, что сумел объегорить дядю Васю. А дядя Вася давно пьяный лежит во сне антиобщественном и ни сном ни духом не ведает, как о нем заботятся.
Слушают их только бывшие из пенсионеров, не забывшие, как им раньше втирали. Вот и остановиться не могут, пока не узнают все о текущем моменте, ну спать не могут, пока рейтинг не узнают нынешнего руководства.
Так вот. Друг позвонил из-за трех океанов, картошка стынет, но ему не скажешь подожди – человек два раза в год звонит от всей души. Рюмку в этом положении выпить можно, но закусывать нельзя, неудобно хрустеть корочкой и косточки обгладывать. Стынет еда, но дружба дороже.
Как дела? Как дети?
Как у него дела, Сергеев знал слабо – дочь давно ему не звонила, жена свои дела сама обделывала, его не трогала – и на том спасибо.
Да нормально все! Вы Ирак перестаньте бомбить, даже неудобно как-то!
Бывший секретарь парткома НИИ зуборезных станков засмеялся в своей Америке. Он работал в автосервисе, и с Бушем у него связи не было, чтобы передать наш гнев всенародный. Он за жизнью в России следил по тарелке и удивлялся, как у нас все лихо разворачивается.
Двадцать лет отсутствия на русском поле дураков совершенно изменило его представление о стране своего прежнего обитания. Цветет страна, крепнет и наливается колос, гудит, как улей родной завод, а мне… И далее по матери…
Он уехал в расцвет застоя. Тогда еще в Москве с его возможностями он жил неплохо: «Жигули», дача дедушкина, лауреата Сталинской премии, в Валентиновке, заказы каждую неделю, в понедельник «колбасный», в пятницу «сладкий». Каждый год путевка в Анапу, раз в два года Болгария или озеро Балатон в братской Венгрии. Все отлично. Но приехал муж сестры из Канады и спутал все карты.
Сестра жила в Канаде, муж ее добился за десять лет отказа, хотел на историческую родину уехать, а старая родина держала, обидевшись на блудных сыновей, которые хотели плюнуть ей в глаза за все хорошее – счастливое детство, бесплатное образование, медицинское обслуживание и право на труд и отдых.
Но они добивались, боролись, и их выпустили под давлением американской общественности.
Так они уехали в Израиль, но оказались в Канаде. Муж сестры снял кипу и стал работать в автосервисе, где руками, росшими из задницы, научился ювелирно зашивать прожженные замшевые и кожаные салоны, маскировать трещины на стеклах и красить царапины и ржавчину в натуральный цвет машины – он смешивал на глаз и ставил на заплаты новую краску, которую не отличит от новой даже эксперт «Дженерал моторс».
Он тогда сманил друга с женой, купил билеты и увез за океан, чтобы жена его не ныла без родственников.
Он передал свой автосервис Боре и ушел дальше в бизнес-плавание.
Когда Боря уезжал, была одна загвоздка – он был член партии, и непростой, а секретарь парткома их НИИ, но не освобожденный, а так, совмещающий с основной работой начальника опытного производства.
Его надо было исключать из партии, и провели собрание, где его клеймили как изменника Родины бывшие товарищи, даже те, с кем он выпивал и дружил домами.
Клеймили, а потом извинялись, просили понять: «Ты уедешь, а нам жить, пойми и прости».
Боря сам все понимал и не обижался.
Сергеев не выступал, он не числился в партии, но совет тогда дал Боре отменный.
На местном уровне Борю исключили, осталась встреча в райкоме партии, где его собирались распять, как Христа, только по партийному канону.
Сначала выступил мужик из бывших, он в органах служил и врага чуял за версту, а тут враг сидел рядом и получил по заслугам. Проклял его старый большевик, пожалел, что другие времена, потом женщина с седой головой укоряла его за измену идеалам добра и справедливости и, жалея его, сказала со слезой: «Пропадешь ты, касатик, на гнилом Западе. Там человек человеку волк».
Потом еще его клеймили, но уже не так жарко – устали, видно, местные инквизиторы, да и сделать с ним ничего не могли – ни сжечь, ни расстрелять. Он ехал на воссоединение с семьей. Где же права человека, гуманизм, хотя, по-нашему, он предатель и власовец…
Боря сидел и все это слушал молча. В конце ему дали слово, формально, по протоколу.
Он встал и начал говорить, что не желает исключения, хочет остаться в рядах КПСС, вступить в Компартию Канады, помогать местным коммунистам, готов передать коммунистический привет генеральному секретарю товарищу Эльмиру Каштану и посильно участвовать в делах братской партии до самой победы их коммунистического дела.
В президиуме возникла пауза, но секретарь райкома посмотрел по сторонам, и Борин номер не прошел, исключили единогласно.
Так не сложилась у Бори жизнь коммуниста-интернационалиста, но жизнь вообще сложилась, работа была, он ее освоил и стал жить по другим лекалам, сам шил свою жизнь и милости не ждал, ни на кого не надеялся, кроме себя.
Такая работа давала средства на приличную жизнь, он даже дом купил и теперь живет как все – пять дней в неделю пашет, а в субботу в своем ярде жарит мясо для себя, Гонсалеса, своего коллеги, и китайского зятя падчерицы. Вот такая компания у моего Бори к шестидесяти годам сложилась. С мужем сестры они не общаются, точнее, родственник теперь в другой лиге, где банкиры, юристы и врачи местные. Их приняли в местный средний класс, а для Бори они высшая лига.
С Гонсалесом особо не поговоришь – они оба плохо говорят по-английски. Боря по-испански ни в дугу, а Гонсалес по-русски знает два выражения: «Пошел на хуй» и «Ёб твою мать». Про китайца тоже говорить нечего, он знает английский (он из Гонконга) и китайский.
Так они и общаются, мясо жарят, пиво пьют и улыбаются. Тут не расскажешь анекдот про Чапаева, не говоря уже о Рабиновиче – заколебаешься объяснять, кто Петька, а кто Анка-пулеметчица.
Остается Боре лишь телефон, как только друзья – дети разных народов уйдут после барбекю, садится он на своем крошечном ярде и звонит по всему миру, где остались бывшие его друзья-товарищи.
Многих уже нет – Игоря, Фимы, Толика Бородина. Пара человек живут в Израиле, двое в Америке, а в Москве Сергеев – закадычный друг, которого он видел с тех пор два раза, последний раз был он у него в Москве, специально крюк сделал, когда приехал на свадьбу к племяннику в Париж.
Тогда Сергеев Борю принимал по-царски, гостиницу снял на «Беговой», водителя дал на три дня, и два раза посидели в ресторане с русской едой, выпили отлично, наболтались всласть. Сергеев его по городу повозил, показал, как хорошеет столица, много домов стало красивых, под ногами в центре сухо и чисто, люди веселее, и зубы стали лучше у населения. Про машины говорить нечего – такой парк новых автомобилей редко где встретишь.
Боря спрашивал: «Кто эти люди? Чем они зарабатывают?»
Сказать правду Сергеев не мог. Как сказать товарищу, который пашет, как мул, в своем сервисе и до сих пор платит за дом и машину, что эти люди не работают, они дела делают? Это невозможно объяснить человеку, который уехал двадцать лет назад.
Тем для общения осталось совсем немного. Сначала привычный круг общих знакомых, потом печальный счет, кого нет, потом общеполитическая обстановка, а остальное – прошлое.
Сергеев особенно запомнил Бориного дедушку, сталинского лауреата по турбинным насосам. Когда они с Борей приезжали в Валентиновку, он видел дедушку только в одной позе – тот лежал на огромной кровати с никелированными шарами на обеих спинках и слушал вражеские голоса по приемнику «Спидола». Сквозь треск и шум глушилок дедушка извлекал альтернативную информацию. Он был уже на пенсии, в институт ездил раз в неделю на консультации, а в остальное время бродил по эфиру. Сергеев навсегда запомнил дедушку лежащим на этой кровати с приемником, приклеенным к уху.
Тогда говорили: «Есть обычай на Руси – ночью слушать Би-би-си».
Потом ему врезался в память сосед Бори по даче, Рома, рыжий долговязый субъект, старше их с Борей на семь лет. Он слушал джаз, носил бакенбарды, как у Элвиса, и не работал нигде. У него была справка, что он инвалид на голову, его папа и мама, тихие еврейские служащие, удивлялись своему сыну – он не боялся милиции, спекулировал пластинками, австрийскими сапогами и шелковыми платками, которые у узбеков шли на разрыв в три конца.
Рома уехал еще раньше Бори, у него не было выбора, его бы точно посадили. Если бы он дожил в России до перестройки, быть ему олигархом. Но в Америке никому не нужны австрийские сапоги за две цены, и Рома работал на кроватной фабрике, где с такими же эмигрантами делал кровати и диваны.
То, что он не работал в России, ему помогло: силы сохранил для эксплуатации человека капиталистической акулой, маленьким мексиканцем. Тот стал хозяином фабрики, сумел выкупить ее у прежнего владельца. Он сам когда-то начинал на этой фабрике, у него был порядок, и Рома его освоил, кормит семью до сих пор, несмотря на возраст и болезни.
Сергеев давно заметил – если не общаешься с людьми долго, то они как бы для тебя умирают. То есть они живут где-то, но в другом мире. Много людей уже не рядом. Есть ощущение, что они уехали далеко, даже те, кто живет рядом, но кого ты не видишь и не слышишь.
– Вот Коля умер, а ты его не видел пятнадцать лет, он даже писал тебе в «Одноклассники»…
Сергеев не ответил, потому что не знал, что писать человеку, которого не видел сто лет.
Потом парень один стучал в скайп, с ним Сергеев в пионерском лагере играл в волейбол в пятом классе. Ну что ему напишешь, что сообщишь о себе? Анализы перешлешь или КТ головного мозга? Мало людей его интересует, мало, но Боря – отдельная строка.
Когда-то он не поехал к нему на пятидесятилетие, лень было лететь за тысячи километров. Друг понял, не обиделся, и тогда Сергеев придумал новый аттракцион – день рождения в удаленном доступе.
На свой очередной день рождения, когда Боря позвонил, он ему сказал:
– Так, водка есть?
– Да, – ответил Боря.
– Бери ноутбук, ставь себе водку на стол и будем отмечать. Скайп у тебя есть?
– Вроде есть, – промычал Боря, – внучки звонят бабушке в Гонконг.
– Так, зови своих косоглазых евреек, пусть они тебе все настроят, связь через пять минут.
Сергеев перенес свою картошку и водку на компьютерный стол и набрал номер. Что-то долго скрипело и сипело, потом появился Боря с рюмкой, и началось. В камере мелькнули внучки с узкими глазками. Им хотелось увидеть русского медведя, и они увидели всклоченного по-домашнему Сергеева, испугались и побежали на ярд к бабушке рассказывать, как дедушка пьет по скайпу с каким-то русским.
– Ну, Бориска, давай за нас, и за десант, и за спецназ.
Оба не служили – Боря из-за почек, Сергеев из-за страстного нежелания и дедовщины.
Выпили, и сразу Сергеев налил еще, поставил песню «За кордон, далеко за кордон, улетает мой друг, улетает…».
Сколько они тогда выпили с Бориской двадцать лет назад в ресторане «Янтарь» на «Электрозаводской»! Сергеев купил оркестр на корню, и они тридцать пять раз играли эту песню.
Даже стол грузинов в тот вечер не выступал – они понимали остроту момента и прислали литр от всей души.
Ресторан уже закрывался, но они его открыли как частное заведение и до трех часов пили, пели и плакали.
Боря и сейчас заплакал.
– Не сцать, Бориска! Давай! Еще по одной за нас.
Они оба выпили и закурили на разных берегах.
Так они и пили. За два часа закончились водка и темы для разговоров. Когда не живешь рядом, тем мало, да и порядок стал другим – раньше выпьешь, рубашку порвешь и давай другу душу выворачивать. Он мается, помочь не может, а сидит и слушает. Теперь все по-другому, все цивилизованно – свое говно сам ешь. Или есть мозгоправы, они за деньги любое твое говно съедят и даже не поперхнутся. Лучше стало, всегда можно какого-то пса нанять, а раньше нет.
В половине случаев дружба была вынужденной – то ремонт сделать надо, то гроб вынести с бабушкой, у товарища по работе мотор посмотреть в машине в субботу. А теперь красота. Чистая дружба осталась, но в рамках, после часа не звоним, денег в долг не просим.
Сергеев гордился своим способом – разговора на три часа, а лететь девять, а потом сидеть еще неделю, посматривать на достопримечательности: «Поедем на Ниагару, это девятое чудо света, после Гранд-Каньона…» Так и терпишь до отлета. Хозяева тоже нервничают, дом неделю лихорадит, гости, каждый день обед парадный, ужин званый. Не в деньгах дело – гостям плохо, хозяевам тоже. Есть столько – смерть, на чужом горшке неделю – тоже смерть.
А так врубился, выпил, поплакал в шаге от собственного дивана, потом раз – и лег, заснул, проснулся дома – как хорошо! Всем хорошо, только привыкнуть надо.
ПИДЖАЧОК
Болтконский смотрел телевизор без звука – он давно практиковал эту игру. Раньше было интереснее, а сейчас бегущая строка мешает играть по его правилам.
Смысл игры прост: вы смотрите новости, а звука нет, картинка идет, диктор разевает рот – и создается другая реальность. Даже цунами в Индонезии выглядит не так страшно, а цепь комбайнов, пашущих ниву, просто радует, несмотря на дикие проблемы с соляркой у аграриев. Звука нет, и проблем с соляркой нет.
Есть крупный план с беззубым комбайнером. Но это уже про зубы, и это не является темой для новостей. То, что во рту у гражданина, государство не беспокоит, – свобода. Что у тебя во рту или в штанах – твое дело. Меньше болтать будет гражданин, у которого проблемы, в несогласные не пойдет, в пикет не встанет – если у него ноги нет. Чего на люди идти, если в разных полостях тела проблемы неразрешимые?.. Правильно Конфуций говорил: «Начни с себя…»
Давно задумал Болтконский тему размять о дикторах женского пола, особенно тех, кто новости читает. Читает девушка чужие мысли, а лицо при этом делает, что в курсе, типа знает больше, чем на бумаге написано и десять минут назад на глаза попало.
Лицо строгое, глаз горит, смотрит прямо, не мигая. А куда смотреть? Только вперед, на телесуфлер, там текст. Тут моргнешь – и без работы останешься, назовешь фамилию президента, а отчество премьер-министра из предыдущего сюжета – и поминай как звали, вылетишь из эфира, и всё, забудут через месяц. Никто, кроме мужа, подарков дарить не будет.
Особенно умилял Болтконского внешний вид дикторов – волосы в пучок, все части тела закрыты, как в монастыре, грудь прижата, как у Жанны д’Арк. У кого побольше первого номера, бинтуют, а сверху пиджачок, как кольчужка, вторым слоем скрывает половую принадлежность, чтобы видом своим не отвлекать зрителей от новостей государственных.
У них и дети есть, и мужья, но их тщательно скрывают от общественности. Ведь дикторов любить надо, а кто же на чужую жену позарится, если человек верующий? Вот и парятся они в своих покровах и голосом металлическим говорят о наших свершениях.
Болтконский их жалел – у женщины всякое бывает: то прыщ выскочит, то менструация, то муж ночью к стенке отвернулся, утомленный своей работой. Муж не страна, он каждый день любить не должен – насмотрелся уже на прелести всенародной любовницы, не прет его уже от того, от чего народ какой год облизывается.
А потом днем начальники глазами маслеными баланс восстановят, все хвалить будут: «Какая вы у нас!» Осмотрят с распущенными волосами и без лифчика, а потом начальнику позвонят и скажут: «Вы там смотрите, у вас дикторши как кокотки в эфире!» Сами смотрят, а народу нельзя. Вот так всегда: сами «Греческую смоковницу» смотрели, а гражданам за то же самое срок давали. Шесть лет, между прочим, за кино. Просто за кино. Шесть лет строгого режима и полного воздержания. Все по-прежнему берегут честь и достоинство народа, моральные ценности для нас – это наше все.
А ведь видел Болтконский диву телевизионную на дне рождения коллеги, который в люди выбился. Пришла она и ослепила: волосы распущены, как у колдуньи, вырез в платье такой, что видно – задыхается она в пиджачке своем рабочем, может тройню кормить одномоментно, а на экране чисто гермафродит, все спрятано.
Зад его дикторский всегда интересовал. Не понимал он несправедливость: сучки из прогноза погоды всегда вертятся – то так себя покажут, то эдак. Засмотришься на выпуклости и впадины и забудешь, какое завтра давление у ртутного столба, свое так и прыгает. Только на рекламе лекарств очнешься с отвращением, когда они мерзким голосом говорят про скорость ветра, а потом без паузы: «Флюкостат – прощай, молочница!» Без паузы, видимо, чтобы не поняли, каким ветром надуло.
Болтконский всегда отвечал тоже без паузы: «Привет, цветочница!»
Так вот, зад дикторский и ноги – большая загадка. Почему они сидят – это он понимал: жопу не забинтуешь, она или есть, или ее нет. С жопой хорошей про плохое твердым голосом не скажешь, жопа все испортит, да и нога ядреная тоже может испортить заявление о газовой войне или молочной. Выйдет совсем не страшно, народ может засмотреться на жопу, и информационный выстрел мимо цели пролетит. Только так можно объяснить, почему они сидят. Сидят они в государственных интересах.
Так на вечеринке той у друга дива сидела, папироски длинные курила, коньяк попивала, а рядом с ней миллионер сидел задроченный, маленький такой, картавый, редко его на экране увидишь, шифруется. Так вот рядом с ней сидел, смотрел на нее во все глаза.
Он раньше все по актрискам лазил сериальным, балерин пробовал, но сейчас мода на телевизионных. А что, прикольно – дерешь звезду экрана, а она в это время вопросы задает государственному человеку.
Он мнется, потеет, а ты прешь ее в своем пентхаусе в прямом эфире, между прочим, а она мычит и тоже потеет, а ты в шоколаде, вроде сам их обоих прешь. Такое ни за какие деньги не купишь. Такой вот интертеймент по типу «сделай сам».
Болтконский телевизор выключил, остался доволен. Тему следующего номера нашел, развлекся немного, а они пусть рейтинги считают, анализируют аудиторию, пусть думают, что и он в их расчетах объект исследования, манипуляторы ебаные, творцы виртуального пространства. «Нас не догонишь» – как поется в непристойной песне отечественного производителя.
МЕЛКИЕ ВИБРАЦИИ, ИЛИ ВСЕ ИМЕЕТ СМЫСЛ
Болтконский смотрел новости. Он лениво лежал в кровати и щелкал пультом, отключая себя от неприятностей, которые шли сплошным потоком: торнадо топили целые города, но, слава Б-гу, в Америке, в Китае землетрясение. Жалко людей. Но как им помочь? Упал автобус в Индонезии в пропасть, в России сгорел урожай в Ростовской области и так далее.
Болтконский подумал: «Ну как жить, если с утра такие новости? Зачем мне знать про Индонезию? К чему меня призывают этим сообщением? К состраданию? Но я и так человек моральный. Как на это реагировать? Ехать и вытаскивать жертвы? Что делать, когда показывают бомбы, летящие на головы мирных иракцев? Надо встать, пойти к американскому посольству и кричать: “Янки, гоу хоум!”?»
Он пробовал жить без новостей – не слушал, не читал, не смотрел. Но в такой стране, как Россия, новости смотреть жизненно необходимо, всегда надо быть готовым и ждать неприятностей от государства.
Вот он пропустил новость и попал на деньги – поехал в командировку в Европу и купил себе вещей новых, ноутбук и телефон. «Заплатите налог, – сказали на таможне зеленые человечки. – У вас товару больше нормы…» И срубили с него тридцать процентов. Ну как не слушать, если имеют со всех сторон.
Он сам работал в СМИ и не понимал, почему из пяти главных новостей четыре всегда про неприятности. Выяснял у тех, кто делает новости, – улыбаются, говорят: рейтинг. Значит, чтобы у них рейтинг был и реклама, он должен каждый день портить тебе настроение? Это ж какой эгоизм у людей – чтобы жить самим хорошо, миллиарды должны страдать.
После гадостей эфирных он встал, почистил зубы и принялся пить чай. Сделалось легче. За окном не падали бомбы, никого не убивали. Соловьи не пели, но и криков о помощи не слышно было.
Автоматически он нажал на пульт и попал, да так попал, что очнулся, когда чай уже остыл и картошка, пожаренная с любовью, свернулась в червячки.
Передача про убийство захватила, как голливудский боевик.
Молодой человек убил маминого любовника через двадцать пять лет после адюльтера.
Когда ему было три года, папа его отъехал из дома к другой тете, сыну не помогал, другой девочке косы расчесывал три года. Мама начальнику разрешала приходить раз в неделю, а он за это поблажки ей делал и премии давал за успехи в социалистическом соревновании.
Потом начальник в Германию уехал на ПМЖ – немец он был, Фридрих Карлович, – уехал на историческую родину, в фатерланд, с женой и детками за счастьем.
Как уехал Фридрих Карлович, так и папка домой вернулся из плена, куда попал по собственной воле. Девочка с косами выросла, и чужой папа мешал ей строить личную жизнь, вот и поперли его из дома, и он собакой побитой в свой старый дом пришел. Его обратно взяли, как в песне: «Какой ни есть, а все ж родня…»
Сынок рад был, теперь ему во дворе ни одна сука не скажет, что мама с фашистом спит, а папа родной теперь дома, на рыбалку обещал взять, но не взял, забыл, наверное.
Только заметил мальчик, что мама не рада, папу в дом пустила, а спит одна, отболело у ней, да и Фридрих Карлович тоже руку приложил, и не только руку. Он вежливый такой был, обходительный, всегда умел подход найти. Чистенький такой господинчик, надушенный всегда, а папа мальчика медведь – навалится и рычит, а потом, после всего, повернется задом или курит в койке вонючие сигаретки свои.
Это он случайно услышал, когда мама говорила с сестрой из города Кинешмы. Она говорила, а он портфель собирал в школу и слышал, мама громко говорила, связь тогда плохая была, до мобильной эры.
Он слышал и запомнил все и про папу, и про козла этого вонючего с его одеколоном, который тоже запомнил на всю жизнь.
Потом, когда папка пришел, мама не обрадовалась. Он видел, что не обрадовалась, но не осуждал ее, знал, что папка провинился.
Бывало, выпьет папка в пятницу, как настоящий пролетарий, и лезет к мамке в комнату, а она не открывает. Он бьется об двери и материт по-всякому, а она нет, иди, говорит, к себе, а он плачет.
«Ну, – решила мама, – живи, но тела тебе моего не видать, пусть сын видит папу рядом, если так принято».
Сын рос, а когда в школу пошел, твердо решил за папу отомстить. Стал потом дополнительно немецким заниматься и на самбо записался, чтобы подготовиться к мести.
Жил все эти годы, злобу копил на семейного врага. Папу не уважал, но жалел, как собаку больную. Когда он умер, мальчик был в восьмом классе, плакал долго втихаря и все качался, силы набирал. Во дворе он ни с кем не дружил, вежливый такой, маме помогал, с бабушками у подъезда всегда здоровался.
Потом работать начал в гараже у одного барыги, потом армия, и там закалился до предела, вернулся и опять в гараж пошел. С девушками редко его видели, жил пару лет с теткой одной, у которой ребенок был, почти ему самому ровесник. А потом его уже увидели по телевизору, когда показали, как он кромсал Фридриха Карловича ножом мясным в гараже уютного домика на краю Дюссельдорфа.
Все новости про него говорили. Интервью брали у его мамы, у первой учительницы и школьных товарищей. Все о нем хорошо отзывались – тихий, спокойный, вежливый. Только армейский командир сказал, что пугала иногда его ярость в учебных боях. Вспомнил, как старослужащий один решил поучить его ремнем по голове, так этот мальчик так «учителя» разукрасил, что если бы командир рядом не оказался, убил бы мучителя своего, хотел руку ему отгрызть в схватке, еле оторвали.
Мама плакала, рассказывала корреспонденту, что мальчик ее хороший и она не верит, что он такое сотворил.
Потом она на суд ездила, встречалась с ним, пыталась расспрашивать, но он ничего не сказал ей, не объяснил; только улыбался, довольный, что дело своей жизни совершил. Она опять плакала, но он не утешал ее.
Зачем он это сделал, узнал только его сосед по тюрьме, неловкий коммерсант из русских немцев, который сидел за три угона, завершившихся сроком в комфортной тюрьме.
Он сначала боялся русского мстителя, но потом, за месяцы совместного бытия, они подружились, и тот сам рассказал, что и почему.
Как Фридрих Карлович к маме шастал, мальчик не помнил по малости лет своих, но хорошо запомнил, как во дворе его звали фашистом. Он всегда фашистом был, когда в войну играли.
Папу он помнил – как тот вернулся, как плакал у маминой спальни, а она его не пускала. Он плакал, она не пускала, не забыла, как он с другой жил. Сама отплакала тогда за все унижения и сочувствие во дворе от соседей, такое не забудешь.
Потом Фридрих появился, вернул ее к жизни, отметил ее стать и глаз бездонный, испытала с ним радость, всего пару лет, всего сто четыре пятницы помнила она, когда он приходил ненадолго – сын в садике был до семи, вот он и приходил в пять, и до полседьмого у нее радость была.
А потом он уехал навсегда – так в жизни бывает. Не желала она семью его рушить, совесть не позволяла.
Иногда он долго молчал, видно было, что ему тоже хорошо с ней, но ни разу неверных слов не говорил, только долго гладил ее плечи и в глаза смотрел, да так глубоко, что жуть ее брала от его грустных взглядов.
Проводила она его без слез. Он не писал ей, закрутился в эмигрантских заботах, да и беспокоить не хотел замужнюю женщину – мужчина был правильный, нечего баламутить то, что быльем поросло.
Болтконский послушал эту историю и надолго задумался – мальчик русский, законов гор не знает, откуда такая злость, отложенная на годы? Ну жалко папу, тоже не святой, но за что такая ненависть к человеку, который прошел в его жизни по самому краю? Где гнездится такая сила мщения, которая разрушила три судьбы?
Мама потеряла сына на долгие годы в чужой стране, ее нежный и любящий сын совершил такое, что уму непостижимо.
Болтконский представил, что она не спит уже какой месяц, все думает, когда проглядела его, почему не увидела ростков его ненависти. Как же ребенок мог скрыть свои зловещие планы – ведь они почти дружили, а после смерти непутевого отца совсем близкими стали. Она радовалась, что сын хороший, не пьет, не курит, а он нож точил двадцать лет, чтобы месть свою совершить. Вроде в армии был, психиатр его смотрел, никаких отклонений не заметил. Недоглядела – или кара ей за радость пятничную давнюю.
В семье Фридриха Карловича тоже тьма кромешная – только на ноги встали в чужой стране, дом построили, где он смерть принял.
Он сам убийце открыл дверь, за стол его посадил, как знакомого. Тот ел, пил, а потом сказал, что машину посмотреть хочет.
Они пошли в гараж, и там он ножом, украденным из кухни, искромсал свою жертву и не убежал и даже ничего не сказал – просто ударил сначала в спину, а потом резал, резал, резал, за каждый год ожидания по одному удару. Он не отвел взгляда, когда жертва повернулась к нему лицом, он не боялся. Он бил, и на душе у него становилось спокойнее. И только тогда усталость наступила смертельная, когда приехала полиция. Смертельная усталость после главного дела своей единственной жизни. Ему стало легко, он готов был теперь к любому исходу.
Болтконский, захваченный историей, не понимал, как можно свою жизнь потратить на месть. Он поставил себя на место убийцы – что должен был сделать человек, чтобы он, Болтконский, поступил так, как этот убийца? Пролистав в голове свои беды и победы, он не сумел найти повод. Он не был на войне, он не знает, как поступить, если враг у ворот.
У него в семье много было жертв, многие сидели при Сталине, в семье отца все погибли в концлагере. Он часто думал, мог бы он убить кого-нибудь из виновных в их смерти, и не находил ответа.
Но кое-что он сегодня понял – каждый шаг, каждое движение, совершенное в земной жизни, оставляет след, как камень, брошенный в воду. Круги от камня бегут волнами до горизонта и не исчезают в никуда. Многие волны от разных камней-поступков сбегают в реки, реки несут эти волны в моря, а потом в океаны, они собираются в цунами и торнадо и обрушиваются на страны, континенты и отдельные судьбы.
Накопленная энергия зла и несчастий падает на всех – на современников и потомков, мимолетные движения каждого складываются многократно и наказываются стихиями. Нет смысла взывать к небу и кричать: «За что?» Было дело у всех и у каждого.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.