Текст книги "Утро Московии"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
– Где устрой[154]154
Устро́й – порядок.
[Закрыть] думный! – вскричал Филарет. – Рынды! Смо́трите почто?!
– Государь, чего велиши?
– Уволнить всех! Всех!
Он затопал ногами, застучал патриаршим посохом об пол. Всколыхнулось злаченое племя боярское, повалили из дверей на дворцовые переходы, досадуя, что не было новой драки, и радуясь, что успеют к обеду.
Глава 8
Всю неделю готовился Степан Мачехин к сегодняшнему утру. Накануне вымылся в Москве-реке с песком, оттер литейную копоть с тела. Утром надел чистую рубаху, волосы расчесал гребнем железным – думал, глянется Соковнину и вырвет Липку от него, да вот не вырвал… А ведь, казалось, все предусмотрел. Задумался Степан: всё ли? Только разве сапоги пожалел: так и лежат, завернутые в рогожу, с Пасхальной недели. Зато какие лапти были на ногах! Степан посмотрел на ноги: лапти отменные, из лыка тонкого, сами гладкие, желтизной медвяной отливают, а сплетены так плотно, что хоть воду держи. Да, видать, не в добрый час направил он свои лапти к соковнинским хоромам. Чего теперь надумать? Был бы жив старший брат, Матвей, не сгинул бы он в лихое недавнее время, было бы кому насоветовать…
Домой вернулся темнее тучи. Отца уже не было, ушел, должно быть, в Замоскворечье, к простым кабакам, а всего скорей – к тайным корчмам стрелецким и прочим, в коих вино дешевле и стопа больше, чем у царевых целовальников. Теперь до позднего вечера, а не то до утра не появится дома. Если же в сапогах ушел да в новый зипун укручен – неделю не жди. Братья меньшие – все четверо – скотину погнали на забереги, там и пасут, и лыко дерут, а ягода пойдет – кормиться станут там же. Дома, как всегда, одна мать. Охает у печки, без огня готовит Степану еду, да какая уж тут еда! Остановился он посреди избы, кинул шапку об пол и закрыл ладонями посеченное лицо.
– Чего ты, дитятко?
Мать вышла из-за холщовых полотнищ от печного угла. Беленый понитник прикрыт рогожной передницей, чистые рукава подхвачены завязками – до старости сохранила тягу к чистоте. Спина согнулась, рот раньше времени обеззубел, а все скребет да моет лавки, полы, потолок, будто каждый раз ждет развеселых подружек своих на посиделки. Да вот уж и подруг не осталось, а было время, хоть и тяжелое, опричное, только молодости время не в счет. Оприметила ли она, когда постареть успела? Сколько пожаров, сколько голодных лет, сколько набегов на Москву пережила! Двенадцать душ родила, шестерых отпела-оплакала, всю жизнь на мастерового человека, на мужа своего, молилась, всем для него радела да гордилась, что-де нет на Москве печных дел мастера лучше, чем он, Иван ее, Мачехин. А он и впрямь был мастер отменный, только после татарского плена, после смерти старшего сына – надежды своей – пить пристрастился. Жена понимала его не умом – сердцем своим и терпела. Прощала.
– Чего, говорю, невесел, дитятко? Чего попритчилось, роженое?
– Ой, мати!..
– Нехорошо Липушке? – Дрогнула сморщенным лицом, заслезились крупные поблекшие глаза.
– Несдобровати ей, коли не вызволю…
Степан собрался идти на Неглинную, на литейный двор, а с утра ни маковой росинки во рту: не хочется да и некогда, лишь надел вместо ражего платья, выходного, прокопченную пару из сыромятной кожи.
– Степанушко! Хоть бы сыру али молока позо́бал[155]155
Позо́бать – поесть.
[Закрыть]! – окликнула его мать.
Оглянулся – стоит у избы, руку закинула за спину, согнутую от старости, а крыша земляная едва не касается повойника[156]156
Пово́йник – старинный русский головной убор замужней женщины-крестьянки – платок, повязанный поверх другого головного убора.
[Закрыть] на седой голове. Тоской повеяло от притихшего в запустении двора, и подумалось: будь дома Липка – старые вороны на березе и те веселей бы гомонили…
– Позобай, Степанушко!
Степан лишь поклонился в ответ да скорей отвернул от матери обожженную плетью щеку. Бесшумно прихлопнулась зеленая, замшелая калитка. Вышел в переулок свой, Многосвятный, и направился через Скородом к Неглинной, а в голове не литейное дело, но все про Липку одно и то же: «Не вызволю, так выкуплю. Не выкуплю – не знаю, что сделаю…»
Лето – несладкое время на литейном дворе: у форм, на подвозке угля, на земляных работах, на чеканке готового литья – там еще можно жить, а у огня да на заливке – чистая преисподняя самого сатаны. Тут не только жара, но сам весь натянут, что становая жила, а когда металл затаял, когда весь двор притих и ждет, чего высмотрит в огненной жиже старшой мастер Олферий Берёзкин, ученик самого Чохова, да кому и как прикажет выливать то жидкое железо в форму – тут уж некогда и нос вытереть. В этот момент – если мастер ты! – в этот момент все на свете забыто, есть только расплавленное железо, притаившаяся внизу, в земляной шубе, голодная форма, ждущая заливки в пустую пасть. А то, что кругом многий люд, его не видишь и не слышишь, он тих, что ночной муравейник, и неподвижен, а доведись, ахнет кто – головы тому не сносить от литейных людей: не кричи, воздря, под такую горячую руку!
Сегодня на отливку колокола для новой церкви Казанской Божией Матери, что отстроила артель каменщика Антипа Шерстнёва, прибыло духовенство, посланное самим патриархом. С утра ходили по двору, расспрашивали, а потом трогали посохами еще не остывшую отливку. Наконец колокол погрузили на пушечную колымагу, не одной парой запряженную, и увезли на церковное подворье, чтобы на месте отчеканить, освятить и к Троице поднять его на колокольню.
До самых ворот шел Степан следом за колымагой, все глядел на колокол: много поту его ушло в этот металл. Но настанет день – и Степан Мачехин услышит его новый звук, как крик только что родившегося ребенка, и уже навсегда, на всю жизнь запомнит его. Потом, в праздничные или тревожные дни набатов, он станет узнавать его из тысяч других, ибо у каждого колокола свой голос, и голос этот напомнит ему еще один день большой радости мастера и тяжелой встречи с сильным человеком Соковниным.
После праведного труда Степан пошел, по обыкновению, вымыться. Товарищи из посадских звали его мыться в Поганом пруду, что был совсем рядом, за воротами, но Степану было не до компаний. Он пошел к Неглинной, нашел в топком, заросшем осокой береге деревянный мосток, сделанный кем-то из кругляшей-валежин, разделся и вошел в воду. Глубина нарастала так стремительно, что Степан потерял под ногами скользкое дно раньше, чем поравнялся с краем мостка. Хватил ртом воды, отфыркнулся, поплыл. Из всей семьи плавать умели только он да умерший старший брат, а Липка, как ни учили – без толку: боялась воды.
Степан проплыл немного, радуясь прохладе, снимавшей усталость, наслаждаясь тишиной и одиночеством. Правда, совсем близко проходила стена Китай-города: ее красные кирпичи просвечивали сквозь кусты прибрежного ракитника, под стеной харчевни да избы пристенных воротников, но сейчас тут не было ни души. Степан прикинул направление и понял, что за стеной, совсем близко от этого уютного места, стоят хоромы Соковнина. Подумалось: «А не сюда ли Липка ходит стирать белье?» Она передавала как-то, что приходится делать и это… Степан повернул назад и увидел во всей красе заросший берег, еле приметные мостки и старую иву, опустившую до воды серебристые длинные листья. Он подплыл, схватился руками за мостки, и, почувствовав в себе вернувшиеся молодые силы, еще не высосанные литейным двором, решил сейчас же пойти ко двору Соковнина и повидать Липку.
В старой стене Китай-города было немало щелей и проломов, особенно много их стало после минувшего Смутного времени, и Степан, не заходя в башенные ворота, проник в Китай-город без труда и очень быстро. Так же быстро он дошел до Воздвиженки, миновал тюрьмы и вскоре оказался у ворот соковнинского двора.
Еще издали Степан заметил воро́тника, тот провожал подводы со двора, привозившие продукты из деревень. Воротник посмотрел на Степана из-под руки, щурясь от низкого солнца, но не узнал его в литейной кожаной паре и вошел через калитку; слышно было издали, как стучал изнутри запорами.
С полчаса ходил Степан Мачехин под воротами, посматривал порой в щель, разглядывая, кто там, внутри, проходил, но Липки не видел. На дворе стояла нераспряженная колымага о шести лошадях, обтянутая голубым шелком. «Что-то раньше я не видывал такой у Соковнина…» – подумал Степан, все пристальнее вглядываясь в жизнь двора, не обращая внимания на проходивших мимо. Окоем был неважный, и он подумывал взобраться по свесившимся сукам тополя на забор и оттуда высмотреть Липку или окликнуть воротника: пусть позовет. Так бы он и сделал, но услышал голоса и приник к щели опять.
На дворе незнакомый мужик, одетый в новый синий кафтан, проверял упряжь лошадей, шаркал шапкой в колымаге. Вот показался воротник, и Степан, с утра проникшись к нему доверием, окликнул его. Тот не понял, откуда зовут, и только с третьего окрика недовольно приблизился к забору.
– Кто там?
– Это я, Степан Мачехин, Липкин брат, что днесь приходил челом бити.
– Чего надобно?
– Позови Липку.
– Неохочий я человек до хозяйского гнева, да и Липка твоя в амбаре, сухари с бабой моей толчет. А ты не зови ее: не своя тут воля, да и Прокофей Федорович спеси не потерпит.
Воротник не уходил, хотя и стоял спиной к забору, загородив весь двор.
– Чего сегодня ела дворня? – спросил Степан.
– Толокно заваривали. Хлеб был. Худо кормит. Вон у Морозовых на дворе и мясо перепадает, а что рыба – так той будто и вовсе вволю. А у нас за́все[157]157
3а́все – всегда.
[Закрыть] впроголодь. Дворни держит больше ста душ, а как кормить – так его нет, уж лучше бы на деревни отправил, право… Эй, Прокоп! – крикнул он кучеру морозовской колымаги. – Чего ел днесь?
– А! Бог напитал – никто не видал…
– Тебе что! Ты при боярыне, а вот кабы… – Воротник оборвал свое рассуждение, метнулся было к крыльцу, но потом вернулся и прошипел в щель: – Изыди: выезжают!
По двору раздался глухой, лапотный топот, голоса. Застучали запоры ворот, заскрипели их тесовые, шитые железом створы, и вот уже показались головы первой пары лошадей. Резко запахло лошадиным потом, упряжью. Степан отошел за тополь. Стукнула калитка. Лошади остановились как раз в то время, когда сама колымага поравнялась с воротным раствором и еще не выкатилась на Воздвиженку.
– Кланяйся, матушка, всем! Кланяйся! – послышался голос Соковниной, вышедшей через калитку. Она приблизилась к колымаге, наклонилась к подруге и страстным шепотом, тяжело дыша, говорила: – Так и скажи своему: зело, мол, обычайной человек Соковнин в том деле… Коли хворь с кем попритчится – он тут как тут и что рукой снимает.
– И накрепко хворь выгоняет? – послышался голос той, что сидела в колымаге.
– Накрепко! Он мастер на снадобья. Сам их накушивает, а потом многим людям облегчение наводит. Ты скажи: Соковнин-де и без малого поживленья ради государя себя не пожалеет.
– Скажу.
Колымага тронулась.
– Стой! – воскликнула хозяйка и кинулась за подводой, оттесняя морозовскую дворню, повалившую следом за своей боярыней. – Погоди! А чего ты и каменья, и жемчуга с шапки поснимала?
– Да полно, подруженька! Разве ты не ведаешь, что ныне все дьячихи и гостиные жены тоже моду взяли, почали носить на шапках жемчуга и каменья.
– Ах, окаянные!
– Вот то-то и есть! На ногах лапти, из-под пониточного подола лохмотья опорные торчат, а на голову земскую шапку напяливают в жемчужном окладе, ровно они нам в версту[158]158
В версту́ – ровня.
[Закрыть], и стыда нет!
– Ах, страдницы! – снова возмутилась Соковнина.
– Истинно, страдницы! Взять бы всех, вытащить за волосы на Пожар – да кнутом! Чего ни надень – тут и они есть: ввечеру увидят, а наутрее и они напялят… Ну, Бог тебя храни, милая… Хорошие у тебя швеи, хоть бы продала одну, для разводу, а?
– Поладим и на этом, голубушка. Прощай да скажи своему, не забудь: зело-де сноровист Соковнин в том деле…
Лошади взяли с места. Мимо Степана мелькнуло набеленное лицо Морозихи, полыхнул серебряной парчой легкий летний наряд, и долго горели в глазах его длинные золотые серьги с крупными рубинами. Степан так засмотрелся на колымагу и ее хозяйку, что вышел из-за тополя.
– А ты чего тут? – строго спросила Соковнина. Она покосилась на воротника, махнула широченным рукавом – закрывай! – сделала шаг к Степану: – Ты чего тут, спрашиваю?
– Матушка, не гони… Я того дни челом тебе бил…
Соковнина в первый момент не узнала, должно быть, наканунешнего челобитчика в этой кожаной черной одежде, но, присмотревшись к лицу, поняла, что это брат Липки, и вдруг заговорщицки прошептала:
– Ступай! Бог даст, все обойдется…
Она опасливо осмотрелась, хотела добавить что-то еще, но передумала.
– Ступай! – уже совершенно отчужденно, будто сердясь за свои слова, приказала она и скрылась за калиткой.
Степан не понял, что означало сказанное ею, да он и не поверил, но доверчивый шепот Соковниной, ее неистовые, наполненные решимостью глаза выдали в ней неожиданную сообщницу, взявшую на себя непонятную, но великую заботу, в которой Степанова боль была малой частью задуманного ею.
Глава 9
Ричард Джексон не высидел на Ильинке и получаса. Разместившись на посольском дворе, он, как и следовало ожидать от серьезного путешественника, направился знакомиться с иноземной столицей, но прежде решил отыскать соотечественника, Антония Эдуардса, уже несколько лет живущего в Москве. Решение найти его укрепилось в Джексоне утром, когда он узнал, что английский посол Мерик выехал на несколько дней из Москвы на рыбную ловлю, а желание познакомиться с огромным азиатским городом, каким Джексон считал столицу Руси, было столь велико, помощь в этом нелегком деле была так необходима, что он упросил пристава отыскать ему англичанина Эдуардса как можно поспешнее. На вопрос пристава Савватея, привести того англичанина на посольский двор или нет, Ричард Джексон ответил, что он сам нанесет своему соотечественнику неожиданный и приятный визит. Достав из своих бумаг письмо родственников Эдуардса, он все в той же парадной форме, в которой был на приеме у русского царя, вышел с приставом на Ильинку.
Они понимали друг друга: Савватей навострился в разговорном английском, несколько лет подряд сопровождая иноземцев, а Ричард Джексон за несколько недель тоже немного стал понимать русскую речь. Сегодня Савватей особенно старался: он уже получил за службу две денги от англичанина и намеревался получить еще – с этой целью он не допустил к переводу приказного толмача.
Когда они вышли на Пожар, солнце уже садилось за кремлевским холмом, правее колокольни Ивана Великого. В огромных двухэтажных рядах, заново отстроенных после разорения Москвы, уже запирались лавки. Джексон был огорчен этим, ибо, если бы он посмотрел товары и узнал цены на них, имел бы огромную пищу для раздумий до следующего утра. Однако долго он не унывал: новый огромный город, столица таинственной Руси, о которой писали много противоречивого, теперь весь расстилался перед ним.
Джексон был уверен, что ему с его знанием людской психологии, его опытом в самое короткое время легко будет осмыслить не только порядки, но и внутренние пружины жизни этой страны. Путешествие из Вологды до Ярославля и от Ярославля до Москвы через четырнадцать ям раскрыло перед ним такие картины русской жизни, разъяснило для него столько таинственного, огорчило из-за столь непривычных нравов, поразило ни с чем не сравнимыми просторами земли и порадовало такими открытиями русской души, что он уже и сейчас готов был считать себя энциклопедистом-этнографом, географом, ботаником и, конечно, экономистом.
– А известно ли русскому приставу, на какой широте находится его столица? – спросил Джексон у Савватея, а сам вышагивал в своей шляпе с пером, прямой, стремительный, жадно пожирая взглядом гостиные ряды, Кремль, церкви.
– Широта едина!
– Какая? – приостановился Джексон.
– Знамо какая – руськая! – весело отвечал Савватей. Ему можно было веселиться: толмача он отогнал, денги получил и уже дважды забега́л в кабак, где смело тратил сэкономленную на ямщиках прогонную мелочь.
– Пятьдесят пять градусов десять минут – вот широта вашей столицы.
– Десять минут… Десять минут… Скоро придем, – ответил на это Савватей. – Мне ведомо, где он, Эдуарде твой, домом устроен. Летось я послан был Аптекарским приказом за ним, помню… Молва шла, что-де лекарской мудростью обихожен тот Эдуарде, потому и зван был матушку-царицу лечить. Неведомо, пустили его во палаты аль нет, а только кубок серебряный домой нес оттуда.
– Кубок?
– Кубок. Хорошо видел: я в приставах при нем был.
«А ведь есть, должно быть, своя прелесть в том, чтобы жить здесь просвещенному иноземцу, среди этих милых, наивных, несовершенных людей… Непременно обменяюсь мнением с Эдуардсом по этому поводу!»
Ричард Джексон прибавил шагу, предвкушая интересную встречу с земляком. Представлял, как он, овеянный славой смелого морехода, привнесет в эту встречу минувшие бури, туманы и сумрак малоизвестных Европе северных морей, и в то же время в голове его уже складывался лирический рассказ об этой встрече для слушателей там, в Англии… Да, он готов был считать и втайне считал себя Одиссеем XVII века. И вот сейчас, любовно вглядываясь в себя со стороны, он невольно выпрямил и без того безукоризненный торс атлета, еще подтянутее зашагал по площади перед Кремлем.
– Эй, фряга!
Обращение было знакомым. Джексон оглянулся на ходу и заметил высокого человека в русской долгополой одежде. Человек этот вытащил откуда-то из-под бороды большую связку соболей – традиционный русский со́рок – и размахивал ей над головой.
Остановились.
– Давай полтораста – и разбредемся поручно! – дохнул мужик скипидарным запахом сивухи и квашеной капусты.
– Продает, – сказал Савватей Джексону, хотя тот и без перевода все понял.
– Поторгуемся, фряга, я податной! – продолжал кричать мужик, хотя этого уже не требовалось: англичанин с видом знатока ощупывал соболей. Слово «полтораста» он понял без Савватея и так же, без перевода, ответил русским, заученным еще в Устюге Великом словом:
– Дороговь, сэр…
– Ха! А ты восхотел этаку мягку рухлядь за три рубли купити? Востер ты, фряга!
Ричард Джексон повернул голову к Савватею, и тот приблизительно перевел слова мужика.
Соболя были как соболя – мягкие, с черно-огневым отливом, только казались немного коротковатыми, но поскольку все сорок штук были одного размера, то этот недостаток скрывался.
– Чего ты умыслил? Оставь затею! – негромко сказал Савватей мужику.
Детина посмотрел на пристава, потом на подходивших зевак, среди которых заалело платье стрельца, и, передумав что-то, негромко возразил:
– А ты на чужие кучи глаза не пучи!
– Несмышленого не обмани!
– Каждый своим жив! Будто не ведаешь, что плотник думает топором, а торговый человек – соболем! – Он повернулся к англичанину: – Смотри, смотри, фряга! Да не омманство тут, а для великого чину мягка рухлядь!
Англичанин насторожился было во время непонятного препирательства русских, но, взглянув на широкую улыбку верзилы, на его услужливые, ходовые руки, громадные, пропахшие шкурами, он снова поверил в искренность купца. В конце концов, считал он, все равно без соболей – этого исконно русского товара – в Англию не вернешься… Поэтому надо было купить их сейчас, чтобы эта мелкая личная забота не мешала его государственным делам.
– Торгуйся! Ну! – уже надсадно кричал мужик и тряс заросшей головой.
Англичанин понял, что от него требуют, и сказал, имея в виду среднюю в Московии цену на соболя, которую он вызнал у ямщиков:
– Пятьдесят!
– Отдавай! Отдавай! – загремела толпа, до сих пор молча теснившаяся вокруг.
Наваливались, тянули руки к соболям, трогали за рукава и купчину, и покупателя, вызывавшего откровенное любопытство своей одеждой и манерами.
– Эй, фряга, табак пьешь?
– Дери с него! Дери больше!
– А ну разбредайся! – нашагивал мужик на толпу для острастки. – От зависти полтина не вырастет! Разбредайся, говорю!
Полы его простого, пониточного кафтана распахивались, обнажая крепкие, смазанные дегтем сапоги, из голенищ которых торчали рукояти двух ножей. Сам он был заметно взволнован, охваченный той извечной торговой горячкой, что всегда захватывает продавца перед сто́ящей сделкой.
– Ну, фряга, грабельщик ты, только и я не дурак! Коль потребна тебе сия рухлядь мягкая, бери за сто сорок пять – и разбредемся поручно!
Джексон внимательно посмотрел на три пальца мужика и на один загнутый наполовину, подумал и отрицательно покачал головой. Перо петушиным гребнем дрогнуло на шляпе.
– Переведите, пристав, что соболя мелкие, – попросил он Савватея.
– Мелкие! – взревел мужик, ощерясь, когда услышал, что сказал пристав. – Да это ли не соболя! А? Это ли не мягка рухлядь, я тя спрашиваю, фряга? А?
Мужик стал выхватывать из связки шкурки, растягивая их перед лицом англичанина и подергивая от носа к хвосту и от брюшка к спинке, чтобы показать, какие они длинные да широкие. Так он перебрал почти половину связки, нанизанной на струну из высушенных и крученых бараньих кишок.
– Я ведь только тебе твержу: бери!
– Дороговь… – повторил Джексон, но уже не так уверенно, и эту его интонацию тотчас почувствовал мужик да и вся толпа, вновь оживившаяся.
– Дороговь велика? Так то не кошки – то соболя! Такие соболя токмо королеве носить, а ежели ты бабе своей привезешь – она те ровно собачка на грудь прыгнет! Ну! Вот остатное мое слово: сто с четвертью.
Англичанин молча стоял, обдумывая перевод. Он очень хорошо представил ярко нарисованную картину: жена кидается на грудь в слезах благодарности…
– Не берешь? Так скажи ему, – мужик ткнул пальцем в белый воротник англичанина под самым подбородком, сам же смотрел на пристава, – скажи, что завтра, чуть день засветится, покупателей набежит сюда – земли не видно станет, каждый у меня сию боярску рухлядь с руками оторвет!
Не надеясь на точность перевода, он ловко кинул струну в рот и, держа зубами связку соболей, показал, по какое место – до плеч – завтра ему оторвут руки.
– Не берешь – и не надобно! Наутрее первый нищий, что ко храму Покрова приползет, возьмет соболей за четыреста!
С этими словами мужик закинул соболя за спину и сердито отвернулся под дружный хохот толпы, одобрившей шутку. Мужик не уходил, стояла и толпа. Теснились, почесывались от безделья, шаркали лаптями по земле. Ждали.
Ричард Джексон не знал, что же ему делать. Деньги у него были с собой, но, признаться, он не думал, что соболя в Москве стоят почти так же дорого, как в Голландии и Германии.
– Побойся Бога, посадский! Ведь агличанин на чужой стороне, – опять негромко обратился к мужику Савватей, не желавший ни обмана, ни расстройства иноземца, от которого он ждал одину-две заветных денги.
– «На чужой стороне»! – хмыкнул мужик. – Чужая сторона ума даст!
Он даже не повернулся, лишь сверкнул над плечом задубевшим на морозах ухом.
– Вестимо: чужбина не потатчица! – вкрадчиво сказал стоявший рядом мужик, тоже в сапогах, сытый и исправный, подошедший одним из первых.
– Да бери ты, фряга, бери! – уже начинала сердиться толпа.
Время между тем уходило. Солнце закатывалось, озаряя снизу кресты всех тридцати пяти церквей Кремля и особенно ярко высвечивая в крестах Покровского храма. Эту церковь Джексон заметил сразу же, еще утром, когда переехал Воскресенский мост у Неглинной башни, и был настолько поражен и растерян от необычности этого храма, что решил в первый же свободный час осмотреть его специально и неторопливо. Вспомнив о времени, он заторопился, чтобы покончить дело.
– Девяносто! – выпалил он по-русски.
Мужик не шевельнулся. Соболиная связка, пышная и невесомая, дразнила англичанина. В это время другой мужик дергал продавца за рукав, тащил в сторону, но делал это, по-видимому, несильно, поскольку тот лишь слегка покачивался, будто не мог оторвать прилипших к земле сапог.
– Кто это? – спросил ревниво Джексон.
– Это, говорят, брат продавца, – сказал Савватей.
– Не похожи, скажите ему! – заметил англичанин, понимавший в физиономике.
– Чего он хрюкнул? – спросил продавец.
– Сказывал, не похожи-де на братьев.
– С рожи не схожи, да дума одна! – фыркнул рядом стрелец.
Мужик повел подбородком на его красный кафтан, тюльпаном алевший в лохмотьях мужицких кафтанов, настороженно прищурил глаз:
– А-а-а… Михайло Коровин Степанов сын! Чего не в Кремле стоиши? Али за картишки выперли?
– Торгуй да помалкивай! – озлился средний сын стряпчего Коровина, тоже ожидавший конца сделки.
«Нет, надо, пожалуй, уходить…» – нерешительно подумал Джексон и повернулся, чтобы отыскать щель в толпе.
– А-а! – вдруг неожиданно рявкнул мужик в самый затылок, а когда Ричард Джексон в испуге оглянулся, то увидел, как он, ощерясь крупными желтыми зубами, с непонятным безумством в глазах сорвал с себя шапку, размахнулся, откинувшись при этом назад, и с чудовищной силой хватил шапкой оземь. – Эхх! – крякнул он при этом, будто выхаркнул все нутро без остатка. – Забирай за сто десять!
– Соболь крупен не очень… – опять заметил англичанин, не теряя своего спокойствия, что давалось нелегко при таком горячем торговце.
– Соболь невелик?! – вскричал мужик с такой душевной болью, как если бы его обвинили в убийстве. – Да вот те крест святой, фряга, соболя как соболя! Свежи, молью не трачены.
Тут он раздвинул толпу самым решительным образом, упал на колени и перекрестился на открывшийся перед ним храм Покрова.
Ричард Джексон, при всем его спокойствии, был тронут этим откровенным жестом, особенно после того, как Савватей перевел ему клятву мужика. Англичанин смотрел на него сверху вниз и нашел в нем много общего с теми русскими, которых он встречал на Руси, – широту души, смелость, простоту в обращении. Он вспомнил первого русского, встреченного не на тверди земной, а еще в море, Гавриила Ломова, шкипера ладьи. Памятны были доброта и участие того человека… Его калачи, рыба и каша. Вспомнил кузнеца и часовых дел мастера Ждана Виричева из Устюга Великого, такого же могучего, только молчаливого и мудрого. А этот… Этот, как показалось вдруг Джексону, тоже достойный доверия человек, хотя он и прищуривает глаз. Со стыдом вспомнилось, как он, начальник экспедиции, при встрече в море с русской ладьей приказал всем выйти на палубу корабля с оружием, а у пушек зажечь фитили. Стыдно!.. Пушки были направлены на шкипера, а тот держал в руках горшок овсяной каши для них… Неудобство испытывал Джексон и при воспоминании о той беседе с русским кузнецом, починившим часы, – хорошо еще, он заплатил ему… «Пора им верить!» – твердо решил Джексон.
Как только англичанин протянул руки к соболям и принялся осматривать их все подряд с ответственностью решительного покупателя, все вокруг восторженно загалдели, засоветовали. Много рук дергало Джексона за кружева на рукавах и на широченных стеганых панталонах. Хохотали. Савватей не переводил советов, да и не требовалось. Когда англичанин кивнул, грянул гул одобрения, но сразу же все затихло: Джексон полез за деньгами. Мужик застыл в кривой, несвойственной ему позе и, казалось, перестал дышать. Возможность близкого счастья, сомнение, мучительный вопрос: какими станет платить? – все это было написано на его побледневшем лице. Но вот англичанин развязал блестящий кожаный мешок и достал из него первую пригоршню серебра.
– Серебро! Серебро дает! – как в удушье, просипел кто-то совсем рядом, но мужик так повел туда глазом и таким бычьим вздохом перевел дух, что слабонервный канул в кругу.
Ричард Джексон с достоинством отсчитывал рубли в полу мужицкого кафтана, угол которой хозяин держал в зубах, а край придерживал рукой, свободной от соболей, второй край полы держал другой мужик в сапогах, в то же время зорко постреливая глазами по толпе: не вышибли бы деньги, всякое бывало на Пожаре… Больше половины мешка отсчитал англичанин. Как только последняя монета тонко звякнула в поле́, толпа отошла от напряжения – кто с облегченным присвистом, кто с кряком и завистью.
Мужик поднял кулак над головой, чтобы не кричали и не напирали. Отдав соболей и не тряхнув головой, поскольку во рту он все еще держал угол полы, как собака кость, он, ворочая глазами по сторонам, достал из-под рубахи небольшой мешок дубленой кожи и, не считая вторично, пересыпал деньги в свою калиту. Торопливо убрал под рубаху, поправил ремешок на шее и огляделся с таким удивлением, будто вынырнул в чужом омуте.
– Не пахал, не сеял, а урожай собрал добрый! – заметил стрелец с завистью, продираясь к мужику.
– А у моей сошки золотые рожки, стрелец! – весело повернулся мужик к служивому.
Он крутился среди отмякшей и поредевшей толпы, озаряя всех сатанинской улыбкой разбойника. Наконец вспомнил про покупателя. Увидев, что Джексон все еще осматривает соболей, он вдруг схватился за живот и во все горло засмеялся:
– Уморил, фряга! Умори-и-ил!
Ричард Джексон сначала не понял его смеха, но потом, когда увидел направленный на себя палец мужика и уже почти осознал всю жуть своего положения, он все еще отгонял от себя мысль об обмане, не верил, что так кощунственно можно смеяться над ним.
– Православные! Православные! – меж приступами смеха выкрикивал на весь Пожар мужик. – Наутрее я этот сорок за пятьдесят два рубли купил с полтиною! О как! А этот фряга мне – сто десять! Ох, мати родная!..
Мужик в изнеможении сел на землю. Его брат стоял рядом и тоже посмеивался, глядя на растерянного англичанина. Джексон больше не сомневался в обмане, хотя Савватей, боясь не получить денег, не перевел откровения торговца. Да и зачем переводить то, что было так ясно написано на лицах этих двоих и всех, кто еще не разошелся, даже стрелец, по всему было видно, поддерживал обман. Он то и дело хмурился на толпу, а в глазах прыгали черти, когда англичанин, чувствуя недоброе, стал лихорадочно перебирать, выворачивать, нюхать шкурки – искал изъян. Джексон, обмякший, жалкий, стал похож на ощипанного петуха с единственным пером, печально поникшим со шляпы.
Мужик перестал смеяться, поднялся с земли, решительно перепоясался синим суконным кушаком и подошел к англичанину. Он обнял иноземца за плечи, похлопал по спине и заворковал, как над ребенком:
– Рубли искус любят! Искус! Я тя научу на Москве жити! Говорил: торгуйся! Ан нет… О как я тебя! Похвали меня, фряга, ну что тебе стоит – похвали! Слышишь? – пнул он кулаком Савватея. – Пусть он меня похвалит, да и пойдем на лидки[159]159
Ли́дки – вечеринка с угощениями.
[Закрыть]!
Савватей не стал переводить. Он потащил ничего больше не понимающего, убитого обманом англичанина, что-то твердя ему для успокоения.
– И-эх, фряга-фряга! – с искренним сожалением крякнул мужик. – Такую торговлю оценить не мог!
Он бы еще, кажется, мог стоять среди Пожара, сожалея о непутевом покупателе, как сожалеет бывалый охотник, подстрелив молодого, неопытного зверя, но к нему подошел стрелец и крепко ухватил за кушак.
– И-эх, фряга-фряга! – с искренним сожалением крякнул мужик. – Такую торговлю оценить не мог!
– Пошлину плати!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.