Текст книги "Утро Московии"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Глава 16
Стряпчий Коровин обедал в Михайло-Архангельском монастыре. Гостей было много. Отец архимандрит очень скоро запел духовные стихи. Через час архимандрит удалился в покои. Всем остальным гостям тоже пришлось пойти отдыхать, хотя и хотелось еще посидеть.
Коровин направился в воеводские покои, но едва вышел за ворота, сон рассеялся – это нарушился порядок жизни за двухнедельную адову дорогу, и теперь не тянуло после обеда подремать. В добром настроении он пошел во фряжский торговый ряд, любопытства ради. Вдоволь намучив толмача Глазунова и ничего не купив, направился восвояси. Тут-то он и услышал шум на улицах.
«Это гиль поднимается!» – безошибочно решил Коровин, повидавший на Москве немало – и голода, и татар, и бунтов, и расстрижьих нашествий…
На воеводский дом он только глянул издали и сразу понял, что не ошибся в своем предположении. Волнение и страх охватили его. Пометавшись по переулкам, Коровин вернулся в монастырь. Он прошел через ворота и только тут облегченно передохнул. Было тихо и безлюдно в саду. На высоких березах устало гомонились грачи, досиживая закат, но в их ленивом грае Коровину чудилось что-то тоскливое, кладбищенское.
Все обеденное общество уже проснулось и теперь, умиротворенное едой и сном, сидело в расстегнутых рясах за чайным столом в тишине и блаженном благолепии заходящего солнца. Лучи его ослепительно брызнули в глаза Коровину, когда он переступил порог трапезной. Справившись с голосом, он подошел к архимандриту и игумену, сидевшим рядом, и сообщил, что происходит в Устюге.
– Сатана в них вселился! – истово перекрестился игумен.
– Выти разорению велику! – пророчески вторил ему архимандрит.
Игумен тотчас велел запереть ворота и выставить всех сторожей. Позвал казначея и приказал проверить замки: Устюг вплотную пристроился к монастырю, и, не ровен час, нагрянет осатаневшая гиль.
До глубокого вечера высидел Коровин в монастыре, переживая за свои немногие пожитки, оставленные у воеводы. В сумерках он решил потихоньку пробраться до набережной, заглянуть в воеводские хоромы, все ли там успокоилось. Попрощался с игуменом, в келье которого он творил молитвы весь вечер, и, успокоенный, очищенный, прошел от игуменских покоев к воротам монастыря. Старый воро́тник отодвинул кованый засов в калитке и с поклоном сообщил:
– Раб Божий Онисим, подьячий наш приказал долго жити!
Стряпчий посмотрел на него сердито и недоверчиво. Старик уловил в его взгляде вопрос и пояснил:
– Наученные диаволом гилевщики до смерти забиша его и утопиша…
Коровин вышел за калитку, тут же прислонился спиной к воротам и стал растирать заколовшее вдруг место под левым соском. «Нет, нет! Ехать надобно, ехать! Взять проезжую у воеводы и ехать без промешки на Вологду, а там – на Москву…»
Знал стряпчий, что в дороге и в Устюге будет не мед, но ослушаться приказного дьяка не посмел. Не ровен час, начнешь спороваться с дьяком не по чину – навлечешь не только его, но и царскую опалу на себя, и тогда пропала сыновья служба. Не о себе – о них дума. Старший уже в Стремянном полку, приглянется – в Царев полк возьмут. Младший в услужении на царском сытенном дворе[111]111
Сы́тенный двор – здания, где готовилась пища для царя.
[Закрыть], вместе с дворянином в винные погреба ходит, того гляди, в подключники[112]112
Подклю́чник – помощник ключника.
[Закрыть] пожалуют, и пожаловали бы, не попадись средний, Мишка-подлец, стрелецкому голове за игрой в карты. «И хоть бы схоронились к Яузе, а то ведь на самом пасхальном солнышке под Боровицкой башней пристроились да во время-то караула, окаянные! – сокрушался не раз Коровин. – Да хорошо, что еще добром кончилось: только кнута и получил, а то сослали бы в окраинный город, как этих, что со мной ехали, походил бы по четыре года без жалованья, тогда повытерлась бы кислая-то шерсть…»
Сердце отпустило. Стряпчий медленно направился по монастырской улице, погруженный в невеселые думы. В это время оглушительно и страшно в своей неожиданности ударил тяжелый колокол на Прокопьевской церкви. Заныл, задрожал тревожный звон, заметались где-то в сумрачном воздухе отчаянные крики. Прокопьевскому колоколу ответил другой, с колокольни церкви Дмитрия Солунского, за ним третий – и пошли просыпаться не вовремя, как медведи-шатуны, мелкие и крупные колокола, накликая тревожную ночь, большую беду.
– Чего же это будет-то? – прошептал Коровин, в тревоге уставясь в застоявшийся над Сухоной, в стороне Вологды, багровый полосовой закат – предвестник большого ветра.
Часть вторая
Глава 1
В Москве наступило веселое время ранних рассветов. Июньские зори вставали до заутреннего колокольного звона. В боярских домах уже не жгли по утрам свечи, не пахло светцовой лучиной в подклетях торговых, жилецких и прочих посадских людей. В молодой зелени огородов, ядреного березового листа, в уличной пыли да первых пожарных опасках подкатывал Троицын день. Под страхом кнута и плахи запрещено было топить печи. Вся деревянная Москва – от слобод до Китай-города – жила без варева, легчая на мясной солонине, на рыбной, а больше – на сырах, на молоке, на сметане, на вездесущих огурцах, капусте, на луке да хлебном квасе – на всем том, что было запасено соленьями впрок, чем оделяло человека недлинное, но щедрое русское лето.
А оно пришло, теплое, благодатное, в бесценной освежи коротких июньских дождей, и теперь с утра до ночи в прогретом дрожащем воздухе зависает над городскими пустырями и огородами жаворонковая канитель, а внизу, по улицам, пылят лошади родовитых людей; бежит в той пылище, держась стремени, угодливая дворня, а по вечерам, крестясь и поругиваясь, сползает на голых задах в Москву-реку, Яузу, Неглинную, Синичку[113]113
Сини́чка – река, левый приток р. Яузы. Ныне в районе Лефортово г. Москвы заключена в коллектор.
[Закрыть], Поганый пруд[114]114
Пога́ный пруд – ныне Чистые пруды в г. Москве.
[Закрыть], в Большую Гнилушу[115]115
Большая Гнилу́ша – речка, правый приток Москвы-реки; ранее протекала в районе Крылатское г. Москвы. К настоящему времени высохла.
[Закрыть], Ходынку[116]116
Xоды́нка – речка на северо-западе г. Москвы. Ныне заключена в коллектор.
[Закрыть], Чечёрку[117]117
Чечёрка – река, левый приток р. Пехорки на востоке г. Москвы.
[Закрыть], Золотой Рожок[118]118
Золотой Рожо́к – река, нижний левый приток Яузы. Ныне в районе Лефортово г. Москвы заключена в коллектор.
[Закрыть]… Пожилые купаются ниже плотин, на мелководье, а молодежь выбирает повыше, поглубже; они прыгают с плотин, расхрабрившись на миру, только чиркают над таинственной глубиной медные искры нательных крестов.
Родовитые ездят на свои подмосковные мыльни – кто в поместные, кто в вотчинные деревни, а случись, деревни далеко – едут в царевы мыльни, казенные, что наставлены по берегам Москвы-реки, там для всех одна честь: по денге с немытого за теплую воду с веником, а шайка своя. Для простого же люда и медная денга – состояние, она про пиво схоронена, про душу, а для тленного тела и речная вода – Божий дар, она всех одинаково гладит. Если не начесался спиной об угол, полезай в реку, песком потрись, а свою баню забудь до Воздвиженья: неусыпно подсматривают друг за другом соседи, нюхают воздух через щели в заборах, того гляди, доведут стрелецкому голове, что дымом пахнет, – беда: по цареву указу в опале великой быть…
Но не каждое слово в строку ложится, не для всех на Москве царев указ – поводырь.
Думный дворянин Прокофий Федорович Соковнин вспомнил о своей московской дворовой бане в пятницу, сразу же после тяжелого ночного сна. Проснулся он, как всегда, в царево время – в четыре часа, вышел в крестовую комнату и только перед лампадой вспомнил, что вчера он согрешил, лютуя больше, чем надо бы по делу, – жену нежданно-негаданно побил. «Угораздило ее… Теперь надо баню топить да причаститься. Будет знать! Непочто соваться язычиной длинной, да еще при дворне!»
За спиной послышались знакомые шаги – в крестовую комнату вошла жена. На целый шаг вперед его шагнула к иконостасу, опустилась на колени, с тяжелыми вздохами, огрузневшая, стала класть поклоны. Поднимая голову, вскидывала мягкий, круглый подбородок высоко, неистово – казалось, она молилась за двоих. Прокофий Федорович повел на нее сухощавым лицом, заметил: из-под виска затекает в левую глазницу густая синь вчерашнего синяка.
«Ишь праведница!» – с досадой вспомнил он о вчерашнем, и задергалась на тощей шее жила – давно надоевшая нервная вожжа. Он почти не молился, а смотрел, как мягко сгибается и тотчас с возмутительной независимостью выпрямляется гладкая спина – поклон за поклоном, – хоть бы косточка треснула, хоть бы короткий вздох сожаления о вчерашнем длинном языке своем. Нет, не дождешься! И оттого, что не разгорелся в нем праведный гнев на жену, он решил еще вечером проучить жену, а завтра вымыться в бане и причаститься, как водится, – очиститься телом и душой от житейской скверны.
Громко прочтя лишь конец молитвы, Прокофий Федорович поднялся с колен. Он не домолился и до половины, но пусть эта праведница думает, что он тут уже давно и теперь, весь в заботах домашних и царских, отправляется на двор.
Навстречу ему лениво вышли из постельной и направлялись в крестовую два его сына, Федор и Алексей, заспанные, недовольные, но что-то жующие. Дочь была еще мала и находилась в жениной половине с нянькой.
– Федька! Ты чего жрешь, рожу не перекрестя? И второй – тоже! Я вас!
Вжали головы в плечи, засуетились – младший, прячась за старшего, – наскакивая друг на друга, протолкались мимо отца в крестовую, под спасительный свет лампад.
«С зарей учнут да до зари и жрут почасту, нечестивцы! Это все ее пестованье! Только жрать, а как до азбуки – так тут они не горазды, как и сама, а еще дуется! Еще кобелем прозывает перед дворней, лается, шипит, яко змея, – того гляди, ужалит…»
Он ухватился за эту недобрую мысль о жене уже на воле, громыхая сапогами по толстому настилу рундука, сердито покашливая, настраиваясь на обход хозяйства, но глаза жены, ее упрямый подбородок все не выходили из головы. Ему не раз казалось, что эта сатанинская неистовость ее взгляда прорвется когда-нибудь и опалит его потаенным коварством женского возмездия.
«Уломаю! Переломлю!» – утешая себя, распалялся Прокофий Федорович.
Заслыша хозяйский шаг, кинулась к крыльцу дворня – те, что повидней: ключник, конюх, старший пекарь, два повара – людской и хозяйский. Поодаль остановился водовоз, снял шапку, выждал, когда глянет хозяин, поклонился и торопливо пошел к лошади. Ему приказы выслушивать не пристало: работа одна и та же изо дня в день – вози воду для жилья, для конюшни, для скотного двора; хоть и немного у Соковнина лошадей на Москве – только выездные, дойных коров тоже с десяток, остальная же живность вся по поместным да вотчинным деревням, а все-таки расход воды немалый… Тут же подошли шорник, истопник, колесник, воротник – по праздникам он стоял у ворот в хозяйской казенной одежде, а в будни следил за порядком на дворе и ведал сторожами.
Пока Прокофий Федорович спускался по лестнице на крыльцо, зорко посматривая вокруг, по двору из людской избы, из жилых углов хозяйственных построек испуганно вымахнуло еще десятка полтора-два мужиков да с десяток баб – побежали до завтрака по своим местам: в житницу, в конюшни, в поварню, на огород, на скотный двор. Эти держались подальше от своего владыки и сейчас делали вид, что не видят его, а сами, крестясь с показной самозабвенностью, исчезали в своих щелях, неуклюже и торопливо – не окликнул бы, часом, не поволок к крыльцу.
«Дармоеды!» – беззлобно ухмыльнулся Прокофий Федорович, наслаждаясь этим ежеутренним испугом челяди, но тотчас отметил среди девок Липку. Она шла с деревянными ведрами к бочке с водой, светила голубой повязкой поверх черных, укрученных в косу волос, шла неторопливо, еще не привыкшая к холопьей неволе, и все тело ее живо ходило под свободным сарафаном. «Из-за этой бы и потерпеть можно», – мелькнуло в сознании. Прокофий Федорович все больше поворачивал голову вслед Липке, не замечая, что он уже на крыльце и боком идет прямо на притихшую дворню. Но вот лестница кончилась, он споткнулся, увидел совсем рядом хитрые лица и взглядом придавил к земле их слишком много понимающие глаза.
– Развелось дармоедов! – скрываясь под притворной злобой, проворчал хозяин и еще раз сладко прищурился на Липку, что была уже в конце двора.
Он был доволен, что в Масленицу взял эту девку у печных дел мастера Мачехина. Этот посадский человек имел сильное пристрастие к вину и еще на Святках задолжал Соковнину пять рублей, за которые и пошла его дочь на полтора года в кабалу, дабы отслужить долг. Поначалу хотелось взять на год сына печника, но поскольку мужиков в хозяйстве хватало, пришлось взять девку, зато на полтора года. Отслужит Липка эти полтора года, а там, думалось Соковнину, Мачехин опять возьмет пятерку. Липка побудет на дворе срока два, попривыкнет, а там, глядишь, и сама останется в вечные рублей за сорок, если приживется. Поживет на Москве лет пятнадцать, а постареет – на деревню отослана будет…
– Гришка! – крикнул Прокофий Федорович, возвращаясь мыслями к хозяйству. Первый утренний крик он всегда выдерживал на всей силе и сейчас крикнул так, что жилы вздулись на шее и скуфья дернулась на гладко стриженной голове.
Истопник Гришка торопко выступил вперед, поклонился поясно, но по-утреннему натужно и замер у самого крылечного столба-кувшина.
– Завтра баню топи! Внимаешь?
– Внимаю, – снова поклонился Гришка, усердно отставляя зад и наклоняя голову, в то время как ленивая спина его нисколько не сгибалась, словно под однорядкой у истопника было не тело, а широкая половица от шеи до пояса.
– Да чтоб баня была со свежим пивом! – так же громко прокричал Прокофий Федорович, дабы слышали и знали худородные посадские и прочие людишки, с утра вешавшие уши по его заборам.
Пусть де знают, что он, Соковнин, не чета каким-нибудь там приписным дворянам, стряпчим, купцам, попам, не говоря уж о мастеровом посадском косяке. Ему, Соковнину, и баню топить можно, недаром он у царя в чести и пожалован высоким саном думного дьяка Приказа Великоустюжской Чети. А это им не какое-нибудь воеводство. Это, если не считать Казанского царства, Астраханского, Сибирского да украйных земель, – это ни много ни мало – четвертая часть Руси. Великоустюжская Четь, если верить дьяку Посольского приказа, побольше всяких там Англии да Швеции…
С лестницы виновато спускался дворский[119]119
Дво́рский – в XVII в. в барском доме заведующий домом и прислугой (с XVIII в. – дворецкий).
[Закрыть] Иннокентий, сообразительный, когда надо, проворный и хитрый мужик, весь, по самые глаза, в черной бороде, так что не поймешь порой, улыбается он или зевает. Жил он в подклети, откуда была внутренняя лестница в непокоевы комнаты Соковниных. Дворскому надлежало стоять вместе со всеми у крыльца, но он проспал. Старший конюх, давно метивший на его должность, презрительно хмыкнул и сокрушенно покачал головой: горе, мол, а не помощь от такого дворского.
Соковнин нервно обернулся:
– Кобылья голова тебе не приснилась?
– А я тебя, отец наш, там ищу, в непокоевых комнатах, – тотчас вывернулся Иннокентий, и глаза его сощурились не то в улыбке, не то в выжидательном, настороженном прицеле.
– Надобно поторапливаться, – сердито качнул головой Соковнин в сторону хозяйственных построек.
Он хмурился, сопел, но никак не мог уличить Иннокентия во лжи и нервно закосолапил по густой дворовой ромашке впереди своей челяди.
– С сытенного начнем, Прокофий Федорович? – спросил Иннокентий.
– Как повелось…
Осмотр хозяйства начали, как всегда, с сытенного погреба. Это хранилище вин, медов и пива было устроено в глубине двора, позади хором, и примыкало к житенным кладовым с одной стороны, с другой – к шорно-кожевенному приделу. Соковнин взял у ключника ключи, спустился к окованной подземельной двери по деревянным ступеням и сам снял тяжелый замок.
– Иннокентий!
Дворский скатился вниз, сунулся бородой в плечо.
– Где у нас камень родится?
– В Заозерье, отец наш, – стараясь предугадать дальнейший вопрос, прищурился дворский.
– А где брал белый камень Морозов?
– В пошлом[120]120
По́шлый – здесь: старый, древний.
[Закрыть] вражке, у села Мягкова, там еще князь Димитрий Донской брал. Всю, отец наш, зиму, если верить старикам, тот камень при князе возили, а потом с того камня стену на Кремле поднимали.
– Сколько верст до Мягкова?
– Да верст тридцать, должно, поляжет, отец наш.
– Пошли подводы, пусть привезут того камня, и ступени эти воздыми вон, а каменны возложи! Внимаешь?
– Внимаю!
Соковнин отворил дверь и шагнул в темное прохладное помещение, продолжая расспрашивать дворского:
– В Коноплянку плотника послал?
– Намедни послано. Одиннадцать новых пчельников делати велел.
– А в Заозерье? – спрашивал Соковнин про свои вотчинные деревни.
– И там наказано полтора десятка сплотить.
– А на Перепелихе как?
– На Перепелихе своим плотникам делати нечего, а во все иные деревни послано, отец наш, послано без промешки.
– Не припоздаем? – усомнился хозяин.
– Не припоздаем: раньше десятой отройки не выметнут, не первый год отводим…
– Сколько ныне перезимовало?
Иннокентий закатил глаза к потолку погреба, блеснул неверной синевой белка, прикинул было на память выставленные на медоносы колоды, но поскольку точного их числа он никогда не знал, то намеренно медлил, шевелил в бороде губами, вызывая тем самым почтение не только среди остановившихся позади челядинов, но и у самого Соковнина.
– Двуста семей близко перезимовало, – выдохнул наконец дворский.
– А на Пестове присчитывал?
– Это окромя Пестова.
Соковнин кивнул, ухватясь обеими руками за свою сивую косматую бороду, затем, не выпуская ее из пальцев, обернулся:
– Свету!
Иннокентий нащупал над дверью, в бревенчатом вырубе, оплывшую сальную свечу. Шедший позади старший конюх тотчас чиркнул огнивом, раздул куделю, прижег от нее огарок.
Дворский стал светить.
– Надо бы и всю напогребницу каменьем выложить, – вслух подумал Соковнин, но поскольку Иннокентий на этот раз решил, видимо, промолчать, добавил, сонно поведя глазом по-заячьи, назад: – Надобно сделати, как у Морозова!
– Аже до сенокосу подводы отправлю на Мягково!
– На Заозерье нашем камень мягче, – заметил конюх, – его ломати легче станет.
– Не тебе в каменьях понимати, собака! – огрызнулся Иннокентий, двинувшись за Соковниным в глубь погреба.
Погреб был сажени четыре в длину и не меньше трех в ширину. Дверь, чуть сдвинутая вправо, освобождала на левой стороне большое пространство, от стенки до неширокого прохода огороженное сосновым подтоварником на полсажени высоты, а за этой загородкой стояли двадцати-, тридцати– и сорокаведерные бочки вина, наполовину погруженные в лед, засыпанный мелкорубленой щепой да сухой легкой поддерновой землей. Справа от прохода на низких, но широких, врытых в землю чурбанах стояли бочки поменьше. В каждой почти у самого днища торчали затычки в две пяди длиной. Над этими малыми бочками, на неширокой полице, идущей от входа до противоположной стены, стояли деревянные ведра, кружка и братина с длинной ручкой – «петушиным хвостом».
– Никак, подтекает где-то? – тревожно потянул носом Соковнин.
– Не должно… – усомнился ключник.
– Не должно, а вином пахнет! – повысил голос хозяин.
Дворский метнулся вдоль полки.
– Да это от бадейки, а не то от братины дух идет! Кто-то ввечеру прикладывался… – И стрельнул глазом на ключника.
– Не ввечеру, а старый дух…
Ключник не договорил: Соковнин молча отвесил ему пощечину, несильно, для порядка, и осмотрел все-таки затычки у бочек. Затычки не подтекали. Однако он обнюхал бочонки, огладил их ладонями – сухие. В этот момент Иннокентий услужливо подал ему братину заморского вина.
– Ренским пахнет? – спросил хозяин.
– Нет, похоже – мальвазия, а не то – бастра, – понюхал Иннокентий.
– Чем пахнет? – спросил Соковнин ключника.
– Романеею… – потупился ключник, ожидая снова оплеухи, но Соковнин смилостивился.
– Романеею! – поднял он палец вверх и, неожиданно подмигнув дворскому, сам нацедил из бочки полную братину.
Иннокентий старательно закрутил затычку, в то время как Соковнин готовил себя к причастию. Он осторожно перенял братину в левую руку, броско перекрестился, подул, по общерусскому обычаю, в блаженную хмельную желтизну и степенно вытянул одним духом. После этого он постоял немного, прикрыв глаза и прислушиваясь, как пошла романея по жилам. Очнувшись, он проверил затычку сам и шагнул к другой бочке.
– Медку изволишь, отец наш? – Черная борода Иннокентия заметно раздвинулась на щеках.
– Ни к чему свертывать два питья в одном брюхе, да еще с утра! Коли б не к цареву двору после заутрени…
Иннокентий вздохнул с сожалением. Соковнин еще потомил его немного, походил у бочек, пощупал лед, по локоть погружая руки в засыпку, потом потребовал:
– Бадейку подай, что ли!
Иннокентий – а раньше его повара, конюх и колесник – в несколько рук схватили деревянное ведерко, старательно выдули его, вышаркали ладонями, шапками, снова выдули – все это стремительно, в один прилад – и подали своему повелителю. Соковнин прошел в дальний угол погреба, к большой бочке с хмельным сычужным медом. Иннокентий на какой-то миг опередил хозяина, но тот оттеснил дворского от затычки.
– Самовольно нацежу: ты неловок!
Нацедил полведра, отпробовал десяток глотков.
Подумал – и еще десяток. Теплой волной ударило в голову хмельное янтарное питье, смешалось с фряжским вином, растопило утреннюю смурость в глазах. Оттаяв, передал ведро челяди:
– Хлебните!
Иннокентий, конюх, повара – все выпили по очереди, последним принял ключник.
– Господи благослови! Влага животворящая… – пробубнил ключник в духмяную утробу ведра и зачмокал, и затих, снова зачмокал, сопя, и опять затих, как шмель в цветовой чаше.
Ключник рад был, что не взял с собой подключника и теперь все остатки достались только ему. Он тянул дурманящую влагу, по-звериному кося глазом мимо края ведра на дверь погреба. Там выставился и затих плотный косяк остальной челяди.
– А вы чего выглазились, ротозеи? Нечего тут лед топить! А ну, вали наверх! Живо! – понемногу раскрикивался Соковнин, настраиваясь на целый горлодерный день.
В соседнем погребе он осмотрел пищевые запасы, но сам в это утро не притронулся больше ни к чему. Смотрел, приказывал, как лучше наваливать на носилки соленое мясо, свинину, квашеную капусту, огурцы… Сыр, молоко, яйца, сметану он отправил проверять и выдавать Иннокентия, а сам крикнул людей к житнице. Набежали, засуетились сначала пекаря с подручными, потом пришли с мешками за непросеянной мукой со скотного, из свинарника. Соковнин поторапливал, поучал:
– Отсыпь! Тебе говорю, рыло свиное! Отсыпь! Повелось ли в лето красное эстолько муки сыпать свиньям? Зеленя рвати надобно! Зеленя! Рост у свиней с того корму великий станет!
Только на конюшне он пробыл долго – остановился около великолепной рыжей любимой лошади, купленной два года назад на ногайских[121]121
Нога́йцы – народность тюркской языковой группы, живущая на Северном Кавказе.
[Закрыть] торгах, впервые возобновившихся после Смутного времени. Он сам осмотрел упряжь, увидел, что один из лисьих хвостов, пришитых к узде, почти совсем оторвался. Жестом позвал старшего конюха и, ни слова не говоря, отхлестал его уздой, норовя попасть по глазам золочеными бляшками украшения, нашитого на сыромятную путаницу ремней.
– В Серой Мызе сгною! – затопал ногами Соковнин, когда конюх понял свою промашку и побежал к шорнику.
Серой Мызы, самой никудышной из всех поместных деревень, боялась вся дворня. Земля там худая, уволий для скотины мало, вода гнилая – край без сытости и цветения.
В людские избы, в летние пристройки, куда, по обыкновению, с ранней весны и до поздней осени отбывали семейные, Соковнин заглядывал редко. Сегодня он лишь приотворил дверь в пахучий полумрак, погрозил кому-то, кого и сам не рассмотрел, чтобы не разводили огня, и направился в хоромы, где под самой крышей, рядом с дверью в терем, была дверь в кладовую меховой рухляди. «Чего-то привезет Коровин из Устюга Великого, – думал Соковнин. – На сколько-то со́роков соболей раскалитится воевода Артемий? Посмотрим…»
Наверх поднялся Иннокентий.
– А где скорняк? – спросил хозяин.
– Другой день брюхом мается.
– Чеснок с водкой пить надобно!
– Пил. Не помогло, отец наш…
– Тогда вино двойное с тем же чесноком!
– И вино давали…
– Порох! Порох растереть и с вином тем принять надобно – вся хворь изойдет, а коль и это не поможет – тогда кнута ему ременного! – посоветовал Соковнин, слывший неважным лекарем, хотя и любил всех лечить сам.
Иннокентий помог хозяину перебрать связки соболей. Всё перетрясли, зорко следя, не выпорхнет ли исчадье сатаны – моль. Нет, не выпорхнула. Шевельнули куньи, лисьи, беличьи шкурки: все спокойно.
– В церковь сейчас, Прокофий Федорович, или прямо к столу да трапезе?
– Я раньше всех в крестовой молился! – отрезал Соковнин.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.