Текст книги "Утро Московии"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Глава 7
В Обжорном ряду – еды невпроворот. Горы зеленого и молодого репчатого лука. Громадные бочки кваса и пива. Жареные куски баранины коричневыми булавами поблескивали на солнце. Деревянные ведерки с творогом, сметаной. В громадных решетах свежие сыры, вывалянные в навозе для коркового нароста и духу. Бесконечные лотки с пирогами, и на каждом сверху один надломлен – не спрашивай, а смотри: с морковью, со свеклой, с мясом, репой, картошкой, потрохами… Жареные куры топорщили к небу тонкие обрубки ног, зябко прижав остовы крыльев к желтым бокам. Зеленые горы молодой капусты перемежались курганной осыпью огурцов. Около зелени еще недавно толпился люд, да оно и понятно: лето, можно прожить подешевле – на подножном корме. Вот уж запахло кое-где первыми грибами – пошел подмосковный колосовик…
Алешку потянуло на мучительный пряничный дух. Он шел на аппетитный запах смешанных восточных пряностей – кардамона, корицы, гвоздики… Еще издали заметил два огромных пряника, стоявших «домиком», каждый из пряников был больше Алешки и мог бы закрыть три, а то и четыре окошка в их избенке на Устюге Великом. Он приблизился и замер в двух шагах от этого базарного чуда.
Час был послеобеденный. Москва спала тяжелым, одуряющим сном. Спали работные люди, спали купцы и мелкие торговцы, спали священники и кабацкие целовальники, давно храпели стрельцы, накрепко затворив въездные ворота Земляного города, Белого города, Китай-города и самого Кремля. Спали бояре. Спали посадские. Спали колодники в тюрьме у стены Белого города, на Варварке, совершив свой ежедневный выход за милостыней – единственной их кормежкой. Не спали только собаки да тати, притаившиеся на папертях церквей, среди спящих нищих. Спал за Кремлевской стеной в деревянной, брусяной избе (так здоровей, чем в каменном дворце!) сам царь.
Пряники заворожили Алешку. На одном из них был оттиснут громадный петух, необычайно высоко задравший свой пышный хвост. Сбоку от петуха стояла низенькая избенка о двух окошках и баба с коромыслом и двумя ушатами на нем. Эти картины были для Алешки не новы: на Устюге Великом еще не таких птиц вырубали на пряниках, может, только поменьше. А вот второй… Второй пряник был как икона. Георгий Победоносец на коне скакал без остановки. Он только на миг глянул на скаку в сторону, взмахнул копьем, тонким, как соломина, – и пронзил страшного змея-чудища прямо в отверстую пасть, зубастую, красноязыкую. Пряник был обливной, бело-розовый и такой духмяный, что невольно тянул к себе. Алешка сделал еще шаг, не успевая сглатывать слюну, и увидел в пряничном шатре лежавшего торговца, хозяина этих огромных пряников. Разомлевший, красный, спасавшийся от жары в тени пряников человек лежал на длинных, крытых досками лотках, набитых мелкими пряниками.
«Толстотрапезно живет… – подумал Алешка, томясь голодом. – А вот как двинет полупудовый-то пряник по башке – враз вскочит!»
Бродячая собака забежала с другой стороны ряда и зафыркала в лоточную щель, зацарапала, да не вовремя. Чуток сон у торговцев на Пожаре – вскочил засоня, пнул собаку босой, мосластой ногой, потом заглянул за пряник и увидел Алешку.
– А! По пряники, тать, наладил нюх свой!
– Не грешен…
– Стрельцы-ы! Ловите! Стрельцы-ы-ы!
Алешка метнулся по рядам, держа направление на Кремль.
– Держи-и! – неслось позади, но над сонными рядами это был безнадежный, одинокий крик: Москва спала.
Алешка выбежал на сам Пожар, свернул налево, к церкви Покрова, где в холодке сидел дед. Вскоре он увидел высокий раскат с пушкой и белую бороду Ждана Иваныча.
– Куда запропастился? Садись, я купил яди да водицы принес, пора трапезу учинить.
Старик говорил тихо: видимо, у Красного крыльца он потерял немало сил. Тут, у самой красивой церкви, их оставили Соковнин и Коровин, чтобы ждали, когда окончится на Москве послеобеденный сон. Старому кузнецу надо было больше других отдохнуть, но он крепился. Кругом спали. Спал купец, устроивший лавку под раскатом, на котором стояла огромная пушка – такая, каких ни Алешка, ни Ждан Иваныч еще не видели нигде. Тут же спали вповалку женщины, торговавшие, как успел заметить Алешка, кольцами, держа их во рту. На паперти спали нищие в ожидании вечерней службы.
– Деда, а что это за пушка?
– Ешь, окстясь! – Дед развернул холстину с огурцами и пирогами, потом покосился наверх, через плечо. – Ведать не ведаю, что за пушка, токмо литье знатное!
– То Ехидна есть! – раздался хриплый, будто непрокашлянный голос, и тотчас поползло в их сторону грязное трясущееся существо.
Человек подполз и сел по-татарски, подогнув ноги. Глаза его, бесцветные, слезящиеся, светили лихорадочным, простудным блеском. Руки, как от холода, мелко бились во рвани однорядки на коленях.
– Так пушку зовут? – спросил степенно Ждан Иваныч.
– Так, так! – осклабился беззубым ртом нищий. – А еще ести пушки, у тех свои имена: Ахиллес, Собака, Хвастуша, Соловей и… всяких имен! А меня Иваном звали!
– Как – звали? – Ждан Иваныч перестал жевать.
Мужик не ответил.
– А как эту церкву зовут? – спросил Алешка, точно угадав, что мужик этот знает многое.
– Храм Покрова. То место Василия Блаженного. Василий-то, мученик-то, дает царю отдарок – кусок мяса свежего, а тот возьми да сомутись. «Чего, – глаголет, – даешь мне мясо в пост?» А мученик-то ему: «Кто ест человечину по вся дни, тому не робко есть говядину в пост!» Ххха-ха-ха-ххх!..
Он еще мельче затрясся, зажмурил глаза, выдавив две светлые слезы, скатившиеся на спутанный войлок грязной бороды.
– А как ту башню зовут? – снова спросил Алешка.
– За мостом через ров? То святая кремлевская башня – Флора и Лавра! А за ней, от ворот, идет Спасская улица, там стояла раньше церква Спаса, а теперь токмо икона висит. Во-он висит над воротами!
– А чей там куполок золотит?
– Тот, что велик?
– Мал. Над самой стеной, над зубцами который.
– То церква в Вознесенском монастыре. Монастырь тот строила матушка Евдокия, жена Димитрия Донского. Как умер князь, так она и построила в его память да и сама постриглась и стала Евфросинья.
Ждан Иваныч с уважением смотрел на нищего.
– Изрядну отповедь ты даешь, а ровно бы и человек ты не столь пожитой, как я. Ешь с нами! Христос делиться велел, так не побрезгуй.
Он выбрал самый крупный огурец и протянул нищему. Тот принял подаяние холодно, как камень, и все смотрел с непонятной, прицеливающейся улыбкой на старого кузнеца. Потом неожиданно – Алешка не успел заметить этого движения – выхватил из-под лохмотьев нож, кинул его на колени Ждану Иванычу, а сам рванул на груди однорядку и захрипел:
– Дай вина и зарежь!
– Ангел-хранитель! Да нешто я кровоалчущ есть? Нешто я зверолют есть? – Ждан Иваныч отбросил к нищему его тусклый широкий нож на деревянной рукояти.
Нищий задрожал всем телом – так, как он дрожал, когда смеялся. Теперь он дрожал, плача.
– Нет у меня вина. Возьми, коли алчешь, денгу. – Старый кузнец торопливо полез за пазуху, нащупал там в калите медь и безошибочно вынул денгу.
– Спаси тя… – всхлипнул нищий и ткнулся губами в его руку.
– Стыдись! – старик отдернул руку. – Я те не владыка и не боярин, почто руку к устам дерешь?
Нищий подобрал нож, завалился на спину, перекатился по пыли, прополз немного, потом поднялся на ноги и ушел за раскат неверным, но радостным шагом.
– Пропащий… – вздохнул старый кузнец, обтирая оброненный нищим огурец.
От лавки у раската зашевелились. Раздался голос лавочного сидельца:
– Гнати было надобно. Этот Мачехин ныне – вот как пить дать! – до гуньки кабацкой[180]180
Гу́нька кабацкая. – В кабаках пропившимся донага пьяницам выдавали «гуньки кабацкие» – рогожи.
[Закрыть] допьется. А какой печник был! Какие церкви возводил каменны, почитай, не хуже Баженки Огурцова! А ныне дщерь пропил! Слышь ай нет?
Ждан Иваныч не ответил.
Москва начинала понемногу отходить после обложного дневного засыпа. Стали покрикивать в торговых рядах: оттуда выскочила стая собак, но покупатель тянулся лениво. Впрочем, густого покупателя и не ждали в то время: пол-Москвы на загородных землях – на мирских покосах, в вотчинных, в поместных деревнях, готовят риги, амбары. Кончится покос – поспеет жнивье.
Ураганом налетел на лошади стряпчий Коровин. Накричал спросонья, нашумел, велел деду с внуком держаться за стремена и поехал прямо к воротам Флоровской башни. Хорошо, что недалеко, а то не донести бы старому кузнецу свой мешок с инструментом. Прошли через широкий мост надо рвом, что тянулся вдоль Кремлевской стены. На мосту лавчонки чистенькие – иконами да книжками торгуют длинноволосые чернецы, попадаются и мирские.
– «Повесть о Горе-Злочастии»! «Повесть о Горе-Злочастии»! – хрипел чернец.
Другой молча шагнул к Ждану Иванычу, схватил за рукав однорядки и, шагая за лошадью, засочил[181]181
Засочи́ть – здесь: говорить не переставая.
[Закрыть] на ухо:
– Купи «Стих о жизни патриарших певчих»! Купи!
Коровин хлестнул его плетью и снял шапку: лошадь приостановилась перед иконой Спаса над воротами башни. Слева и справа башни, под самой стеной, приютилось по маленькой деревянной церквушке.
– Отворяй! – закричал Коровин стрелецкому сотнику. – Отворяй! По веленью государя веду мастера часовой хитрости! Отворяй скорей! Мнишь, коли сотник, так я на тя управу не найду? Найду! Вот прибегут сейчас два дьяка – Прокофей Федорович да Алмаз Иванович – они те дадут трепку!
Сотник хоть и командовал сотней стрельцов, но угрозы испугался: чего доброго, навлечешь опалу – не быть головой, не командовать тысячей стрельцов… Подосадовал, что случился здесь в такую минуту, и, смягчая ошибку, сам отворил ворота башни.
– Этот кузнец-то? – мягко спросил сотник, празднично светя дорогим шитьем кафтана, позолотой сабельных ножен.
– Этот, – так же мягко ответил Коровин. Ему еще предстояло вернуть в эту службу из уличной своего непутевого сына-картежника.
Вскоре вместе с Соковниным, как и грозился Коровин, прискакал на белой лошади дьяк Пушкарского приказа. Спешились, повели кузнеца в башню. Со стен смотрели на них стрельцы, притворно бодрясь и покрикивая на кого-то, кто им не нравился на мосту через ров и на Пожаре.
Ждан Иваныч поднимался по лестнице вслед за начальными людьми. В самом низу он заметил еле видную дверь, низкую, кованную железом, с большим кольцом вместо ручки. Потом закружились по лестнице с этажа на этаж и остановились, когда вышли на широкую площадку на самом верху башенного четверика. Дальше поднимался невысокий шатер. В оконца-бойницы была видна Москва на все стороны.
– Тут велено сотворить бойные часы! – сказал дьяк Пушкарского приказа. Он, как показалось кузнецу, был человек умный и от ума спокойный. – Чего надобно по делу литейному – беги к Поганому пруду, там литейный двор. Скажешь любому подьячему, кто ты есть, – и наилучшие мастера тебе во вспоможенье будут. Пьяниц брать не велю. Не торопись. Делай, холоп, все по уму, а когда иноземец приедет, не перечь ему много, понеже не тебе – ему вера во дворце. Так ли, Прокофей Федорович?
– Истинно так, Алмаз Иванович! – ответствовал Соковнин.
– Ну, пойдем, пусть кузнец оглядится да опростается[182]182
Опроста́ться – здесь: приглядеться.
[Закрыть].
– И то! Ты, Коровин, потом приведешь его ко мне на двор! А ты, кузнец, на конюшне станешь жить у меня. На прокорм тебя ставлю вместе с внуком! Всем ведомо мое нищелюбие, а царь тебя сам наградит!
– Наградит, ежели часы во всю башню выпятит! – заметил Коровин.
Большие дьяки уже спускались вниз. Коровин шагнул сразу на две ступени, но приостановился.
– Сына твоего бояре приговорили на Москву привезти, внемлешь?
– Внемлю… – дрогнул голосом Ждан Иваныч, нащупал рукой голову Алешки и часто задвигал черной ладонью по волосам внука.
Теперь дышалось легче. Голова прояснела. С четверть часа старик послонялся по башне от бойницы к бойнице, размерял ее шагами, потом аршином, что вытащил из мешка. Места для большого механизма вполне достаточно, стены надежны. Если пробить пошире бойницу для главного вала… Мозг заработал энергично, с лихорадочной поспешностью молодого. Ждану Иванычу уже виделся огромный циферблат часов, смотрящих на Пожар, могучий бой перечасья, радостное смятение людей…
«Ах, судьбина моя! – думал он, на минуту отрываясь от мысли о часах. – Жил бы себе в уезде, в своем Комарицком стану, не ехал бы под Троице-Гледенский – не отринул бы гладкое житье свое, а теперь… Теперь держись, Ждан Иванов Виричев! Теперь – или слезы радости, или голова на плаху…»
Он с надеждой глянул на мешок с инструментом и, как всегда в подобных случаях, ощутил в этой разумом освещенной груде железа своего верного союзника. Для него было что-то магическое в молотах, клещах, зубилах, пилах, мелких наковальнях, кои не поленился он забрать с собой. С ними ему стало не страшно: они – часть его самого. Их прочность передается ему, его умение, его мозг переходят, казалось, к этому железу, и вместе они составляют несокрушимую силу. А если к этому приедет на помощь сын, а ему на помощь – внук…
– Олешка! Пойдем скорей к Поганому пруду, что там за литье, надобно глянуть. Колоколов-то вознадобится больше дюжины!
Глава 8
Чем ближе подходил золотой час ссылки в Сибирь, тем веселей и нетерпеливей становился Сидорка Лапоть. Днем он, погромыхивая цепями, сидел на тюремном дворе в ногах у воеводы и то клянчил пива, то канючил с отправкой, опасаясь, что соузники перемрут от палок и тогда надо будет годами ждать попутчиков. В Сибирь он готовился, как к теще на блины. После правёжного часа – сразу после обедни – он заводил с арестантами упоительные беседы о воле. В полумраке копнилось его мощное, круглое тело и голова бойко вертелась на короткой шее.
– Скоро, скоро! – увещевал он избитых устюжан. – Как погонят нас за Камень, как выйдем за Волгу-реку – тут и стрельцов перебьем, тут и воля.
– Зело ловок ты, Лапоть, – угрюмо замечал Андрей Ломов.
– А коль не перебьем, коль за Камень увезут, так я вас – вот вам крест! – все едино на Русь выведу! Одним летом Волги достанем, а тут и Русь.
– Тут и плаха, – мрачнел Ломов.
– Тут проживем! Тут у меня столько богатства зарыто, что на всех вас хватит до смерти!
– Ты, Сидорка, не землю сеешь рожью, а живешь все ложью!
Андрей Ломов спокойно разговаривал со страшным разбойником, имени которого боялись в округе даже мужики, но здесь, в тюрьме, он был своим, почти ручным, и не проявлял никакого человекоядства.
– Я землю не пашу, зерна не сею, а жить умею! Гладом плоть свою источати не стану, понеже голова у меня так сделана, что я подьячим уподобился, токмо соболей ловлю не пером, а кистенем да вострым ножичком! Мы друг другу не мешаем: они днем воруют, а я – ночью.
– То ведомо всем. А скажи ты нам: сколько у тебя богатства зарыто и как ты, разбойное око, те рубли грабишь? – спросил Андрей Ломов.
– Я вот уж годов девять не грабливал, а рубли текли ко мне Сухоной-рекой! Чего прихмыливаешь?
Иван Кожин – тот самый, которого трепали за долги у правёжного столба, сидел теперь и ждал, когда его отправят в Москву на казнь за убийство заплечных дел мастера Истомы Толокнова. В ту гилевую ночь Кожин знал, кого искать и кого бить.
– Восхотел и прихмыливаю! – смело отвечал Кожин из угла. Он чувствовал себя не только равным Лаптю, но и выше: он был смертник. Цепи на нем были потолще, поновей.
– Тебя, глупого человека, на правёже держали за полтину разрубленную, а у меня больше четырех сотен рублёв зарыто!
– И не грабливал? – опять хмыкнул Кожин.
– И не грабливал! Понеже, глаголю те, башка моя не пуста есть! Я – посадский человек. Я хаживал к ладным помещикам, да князьям, да окольничим, а раз и у боярина был. Приду и продам себя в вечные. Цена мне везде была одна – сто рублёв.
– Ишь ты! Дороже Христа! – не унимался Кожин.
– Потому дороже, что не меня, а я сам себя продавал! Надену чистую рубаху, приодернусь, окручусь с головы до ног – сто рублёв получу из полы в полу и зарою. Через неделю-другую помещика моего убиенного найдут, а все вечные в тот же день волю обретают, как испокон повелось.
– Ух ты-ы! Убиенного найдут! Так сколько же ты душ так-то загубил? – ворохнулся Ломов.
– Аще ли к воле тщив[183]183
Тщи́ться – пытаться сделать что-нибудь.
[Закрыть], то станешь и к кистеню прилежен! А чего это там? Тихо!
В дверном замке кто-то осторожно копался металлом. Время было не обычное для входа в тюрьму воеводских людей, стрельцов или кого-то еще, даже сторож в этот час уходил ужинать.
– Да то Елисей! – предположил Ломов.
– Елисей на ужин протопал, – сказал Кожин, слышавший, должно быть, шаги сторожа.
– Тихо! Тихо! – Лапоть приник носом к толстой, шитой железными полосами двери, к самой растворной щели ее. – Братья! Не жен ли мироносиц ангел послал нам? Эй! Кто там?
Замок был уже открыт, но чьи-то неумелые руки не могли вынуть толстую дужку из мощного пробоя. Все узники встрепенулись и тотчас замерли. Вот уже звякнуло железо в последний раз, тяжело громыхнула планка, кованная из толстого бруса, и дверь медленно поплыла в полумраке августовских сумерек.
– Андрюша… – послышался взволнованный женский голос.
– Анна! Ты!
– Бегите!
Андрей не мог раскинуть руки и обнять жену – мешали цепи – и не мог надивиться этому нежданному чуду.
– Бегите! А не то воевода ключа хватится или сторож придет. Бегите в лес! Вот тебе пилы! – Она сунула Андрею крупносечные напильники за рубаху, а сама беззвучно плакала в три ручья, трогала его исхудавшее избитое тело.
– Матушка ты наша, заступница! – кинулся Сидорка Лапоть в ноги к Анне, цапал ее за колени, тычась в них бородой.
– Изыди! Ты грешен! – буркнул Кожин, обалдевший от счастья – он уходил от смерти. – Грешен, изыди!
– Я покаюсь!
Из тюремных ворот все кинулись в овражину, держа направление на лес, черневший вблизи.
Анна добежала с ними до оврага.
– Откуда ключ? – только и спросил дорогой Андрей.
– Жена Степки Рыбака, кою мучил воевода, сорвала у него, у пьяного…
– Анна… Я схоронюсь в солеломнях, у Тотьмы. Возьми сына и приходи через воскресенье, а не то завтра наутрее выходи на лесную дорогу.
– Андрюха! – послышался голос Лаптя уже из оврага.
Анна кинулась ему на шею, затряслась в громких рыданиях.
– Андрюха, убью! – заревел Лапоть.
Андрей скатился по склону, затрещал малинником. Анна стояла на краю оврага, беззвучно плакала и крестила темноту широким знамением.
Глава 9
По лесу долго бежать не пришлось: глаза выхлещешь ветками. Походили, покружили и, как всегда это водится, приткнулись будто бы в укромном месте, а оказалось – у самой дороги. Ночью по ней проскакали стрельцы, и то, что они торопились, значило: торопятся перекрыть дорогу под Тотьмой, оповестить там всех, вплоть до Вологды, а также самого воеводу Петра Мансурова.
Отошли беглецы от дороги подальше, повалились на землю, только спать не пришлось: какой сон, если на руках «железные вольности»? Принялись перетирать железо крупнозерными напильниками. Кто справился, откинул цепи – и спать.
Андрей Ломов боролся со сном. Он вышел к дороге и ждал рассвета, надеясь, что покажется Анна с сыном на руках. Было еще темно, но ночь переломилась к утру, еще час-другой – и посереет чернота в лесу, засветится небо, и новый день просеется сквозь частый ельник на землю. Лишь ненадолго он закрывал глаза, оставляя настороже слух, но вспоминал, что может просмотреть Анну, испуганно встряхивался и снова следил за пустынной лесной дорогой. В один из таких моментов он с радостью заметил, что стало светлеть небо. Свет был таким, будто солнце неожиданно вышло из-за облаков и сразу осветило мир. Присмотревшись лучше, Андрей понял, что небо светится много левей ожидаемого рассвета. «Это над городом свет…» – дрогнуло сердце кузнеца, но все его существо еще противилось страшной мысли, однако она пришла, суровая, беспощадная: «Пожар!»
– Пожар! – закричал он, теряя всякую осторожность, и побежал в лесную чащобу будить соузников.
– Да то рассвет, – пытался было противоречить Кожин, но ему возразил опытный лесовик Лапоть:
– Солностав ниже выйдет, то пожар, братья. Устюг горит!
До полдня Андрей продежурил у дороги, но Анна так и не появилась. Потом показались первые подводы погорельцев, тащившихся в деревни к родне. Шли пешие. Сидорка Лапоть вышел на дорогу и остановил одинокого мужика.
– Кто таков есть? – спросил Сидорка Лапоть.
– Аз есьм погорелец, – набожно ответил мужик и потащил с головы шапку перед разбойником, будто боярина встретил.
– Город горел али слободы?
– Город! Весь острог огню предался!
– Много ли сгорело? – хохотнул Лапоть.
– Весь острог до единого кола! Все дворы, и улицы, и лавки, и амбары без остатку сгорели! За грехи наши!
– За грехи ваши! – поддакнул Лапоть, невольно веселясь при виде людского горя. Он был не их, не людской стороны, человек, черствый ломоть человечества. – От чего загорелось?
– От чего загорелось? Так с Никольской улицы, с дому Стромилова. Там государевы сборщики пили с воеводой да и заронили огнь. А тут еще стрельцы пошастали по избам, стали колодников искати, а темь – они возьми да факелы зажги. Сами-то пьянехоньки – вот и заронили огонь еще.
Андрей не выдержал – вышел из кустов.
– Моя изба сгорела?
– Вся Пушкариха сгорела, и твоя изба тож…
Черная, как черная окалина, складка залегла в переносице Андрея. Губы сжало сильной черемуховой вязью – ни рот не открыть, ни шевельнуть языком, да и сам будто окостенел.
– А воеводский дом? – наконец выдавил из себя он.
– Сгорел.
– А кабацкого целовальника? Там, сторож говорил, Шумила Виричев сидел в подвале…
– И тот дом сгорел, и гостиные ряды по-над Сухоной, и Пчёлкина дом, и Дежнёвых, и Ивана Хабарова, и…
Андрей больше не слышал. Он повернулся и побрел в сторону Устюга.
– Ты куда? – с трудом догнал его Лапоть, разминая давно ослабевшие от долгого сидения в тюрьме ноги. Андрей не ответил и не остановился. – Куда? Ответствуй мне!
Андрей шел не оборачиваясь.
– Вернись, убью! – рявкнул Лапоть и рванул кузнеца за рукав однорядки.
– Там… – Он беспомощно указал рукой в сторону города.
– «Там»! – передразнил его Лапоть, но вдруг, заметив в глазах кузнеца слезы, он набычился, глянул снизу и веско сказал: – Там тебя воевода пропустит через «зеленую улицу» – палки по-за окраине не сгорели… Сиди в лесу, где сидел, я сам схожу, кляп те в ухо!
Сидорка Лапоть отобрал у мужика шапку, нахлобучил ее на самые глаза, будто его – бочку пивную – могли так не узнать, и с опаской направился в Устюг.
Погорельцы всё тянулись и тянулись по дороге. Плакали дети, всхлипывали женщины. Угрюмо молчали мужики. Кое-кто вел за собой корову или гнал стайку овец. Можно было подумать, что люди навсегда покидают это несчастное место, но многовековой опыт заставлял верить в то, что пройдет год-два – и поднимется новый город на том же месте. Люди вернутся к родным могилам.
Вчерашние колодники тоже разбрелись к ночи. Все уездные слились с погорельцами и ушли с ними по деревням. Посадские из Устюга не стали испытывать судьбу и тоже ушли. Остался только Андрей Ломов дожидаться Лаптя да Кожин, которому отныне было по пути только с разбойником. До ночи Андрей еще надеялся, что на дороге покажется Анна с сыном на руках, но зашло солнце – и ушла последняя надежда. Теперь он ждал Лаптя, не надеясь на добрые вести.
Лапоть притащился на своих слабых ногах утром. В руках у него был длинногорлый глиняный кувшин с вином, за пазухой что-то торчало в рогожном свертке. Он был немного пьян и едва не прошел то место, где его ждали, – хорошо, Кожин свистнул. Лапоть обрадовался. Зашли в чащобу и сразу приложились к кувшину, даже Андрей, будто хотел набраться мужества.
– Из монастырского погреба! – хвастал Лапоть, указывая широченной короткопалой ладонью на кувшин.
– Ну, чего там? – не выдержал Андрей.
Лапоть притих и так сидел, неподвижно, угрюмо, как валун, под кустом. Наконец он поднялся, посмотрел по сторонам.
– А где все?
– По деревням напровадились, – ответил Кожин.
– Чего там, в Устюге? – сдерживал дрожь Андрей.
– Худо все. Я обошел пепелище. Воевода-то в Троице-Гледенский монастырь уплыл, стрельцы – в слободе. Премного народу сгинуло…
– А мои?! – выкрикнул Андрей.
– Кости видел твоих. Обгорели… Да вот…
Лапоть вынул из-за пазухи сверток, подал Андрею.
Кузнец взял сверток, отошел за куст и медленно развернул. Перед ним на куске обгоревшей рогожи лежало обугленное тельце, остов маленького человечка. Андрей ничего больше не увидел, но он понял, чей это остов…
– Ты где это?.. – хотел еще что-то спросить Андрей, но вдруг, как от удара копытом в живот, он глухо простонал, ноги подкосились, и он свалился на землю, прижимаясь лбом к колкому, как окалина, страшному свертку.
Около месяца бродил Андрей Ломов по лесам как потерянный. Кожин и даже Сидорка Лапоть проявляли к нему необычную нежность.
– На, жри, кляп те в ухо! – неизменно говорил Лапоть, если удавалось ему добыть в деревнях лакомый кусок – мяса или вяленой рыбы.
Между Вологдой и Ярославлем, в глухом лесу, у Сотьской луки[184]184
Со́тьская лука – излучина реки Соть.
[Закрыть], наткнулись на людское скопище. Лапоть первым почуял присутствие поблизости людей и повел своих поглядеть. Когда они подкрались к стану лесовиков, то увидели приблизительно такую же картину, что видел Ждан Виричев в лесу под Устюгом Великим. Близ костра сидел Степка Рыбак и что-то внушал окружавшим его людям, истасканным по лесам, вооруженным кто чем, но на редкость послушным, – они так и ловили каждое слово Рыбака.
– То Рыбак! – воскликнул Кожин первым и полез из кустарника.
Признал Рыбака и Андрей. Правда, жесты и поза да и подпаленная боярская шапка изменили облик устюжанина, но это был он, Рыбак. Как только Кожин пролез к костру, вскинул руки и с криком «Степка!» бросился к приятелю, Рыбак вскочил и сильно пнул Кожина ногой в живот. Кожин не устоял и завалился, ослабевший от мук и долгого скитания по лесам, прямо в костер. Кругом засмеялись. Кожин вывернулся из костра, закрутился, дымясь, среди людей.
Сидорка Лапоть не мог вытерпеть такого: чтобы сотоварища били, толкали в костер да еще смеялись. Он влетел в круг людей, в один миг оказался рядом с Рыбаком и молча, без размаха, ударил Рыбака по боярской шапке обломком оглобли, которую Лапоть таскал с собой. Рыбак замертво свалился на землю. Из носа, из открытого рта и из ушей показалась кровь, но не хлынула потоком: он был мертв.
– Злыдень!
– На царевича руку!..
– То Сидорка Лапоть! – просипел чей-то голос из-за дыма.
– Лапоть! Ты царевича Димитрия забил! Лапоть положил обломок оглобли, шевельнул убитого ногой и виновато ответил:
– Грешен, православные! Грешен, токмо мне то неведомо было… – Он перекрестился. – Я за него превелику свечу поставлю, вот вам крест, кляп вам в ухо!
В Ярославле Андрей Ломов встретил Ричарда Джексона. Англичанин торопился с отправкой по Волге в Персию. За несколько недель он перевез товары из Вологды и здесь, в Ярославле, зафрахтовал два судна. Русский человек был необходим Джексону, и он с удовольствием взял Андрея на борт до Астрахани. Однако за длинную дорогу до устья Волги они так сдружились, что Андрей, считавший, что на Руси у него все утрачено безвозвратно, попросил англичанина взять его в Персию, и тот согласился.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.