Текст книги "Утро Московии"
Автор книги: Василий Лебедев
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Глава 10
После Нового года еще немного подержалось бабье лето, но ушли золотые денечки – пожелтели подмосковные леса, опали, напестрили багряными осыпями по полянам, и вот уже посерело небо, на несколько недель зависли утомительные дожди. Вспухли реки и речушки, прибавилось воды даже во рву на Пожаре, а на Козьем болоте, что за Москвой-рекой, в дни казней народ стоял по колено в воде.
– Рано болота-те налились – быть зиме ранней да лютой, – говорили москвичи.
По Москве, сначала среди бояр, потом среди князей, окольничих, думных дворян, среди больших властей церкви, пошел слушок, а за ними закричал на Пожаре торговый и черный люд о том, что ждут в стольный град иноземных послов. Зашевелилась государева служивая рать. Стрельцы ходили десятками и полусотнями, били хозяев, кто не убрал навоз с улицы перед домом, пили в тайных частных подклетях и снова вершили государево дело.
Не один хозяин поплатился за поломанный забор: возьмут за бороду и таскают через дыру на улицу да обратно. Сколько дров было свалено, сколько бревен уложено в грязные лужи, сколько соломы втоптано, а иноземцы все не ехали. Посудачили о том от кремлевских стен до слобод да и забыли: без иноземцев забот вдосталь.
Москва готовилась к зиме: конопатилась, покрывалась от опасных осенних дождей, рубила капусту, варила меды на год, затваривала пиво к Покрову. На Дровяной площади от близких холодов да от худых дорог дрова вздорожали. На Домовом рынке поднялся в цене готовый сруб. Если летом можно было купить сруб в два жилья за шесть рублей, то теперь он стал много дороже.
Соковнин помнил свое обещание подьячему Разбойного приказа Пустобоярову поставить домовую церковь, да не успел. То из сына дурь выколачивал – царево самозванство! – да учил говорить, что не тонул-де он, а в вотчинной деревне жил. Потом с покосами в деревнях дело затянулось, потом рожь поспела, за ней лен подошел, а за всем глаз нужен. Царь только на неделю отпустил из Москвы, да разве за такой срок все охватишь? Под Новый год целую неделю проволынился с соленьями, но наконец бросил все, отправился на Домовой рынок и купил церковный сруб с подклетьем и с прирубами для алтаря и приделов. Недешево обошлось, а еще сколько встанет убранство! Сруб-то мужики скорехонько собрали: вотчинные мужики – народ огневой, а вот иконы новописные поднимаются в цене. Как ни приценится Соковнин в лавках у Флоровской башни – растут цены…
Однако и эти заботы были вытеснены опаской прогневить царя тем, что Великоустюжская Четь не доберет податей ныне из-за пожара. Правда, после пожара хоть и не стало двух десятков кабаков, зато три десятка гуляй-кабаков пошли по Чети, по всем деревням, станам, по всем уездам. Держись мужицкая копейка!
Дела Соковнина в общем стали поправляться. Расположение царя он себе вернул. Дочка родилась хоть и раньше времени, зато всерьез наречена невестой Глеба Морозова. Сына-дурака – самодельного Димитрия – выправил плетью в подклети. С женой все улеглось, только ждет она не дождется, когда выпроводит он Липку со двора. Мало того, что сам глаза на нее пялит, так теперь и старший сын обалдел – сидит днями на крыльце, копает в носу и ждет, когда она пройдет…
Как-то в воскресенье, после боярского сидения, заехал Трубецкой, будто меда отпробовать. На двор въехал, как и водится у больших бояр, когда едут к меньшим, хоть это случается редко, прямо к самому крыльцу, шапку не ломал даже перед хозяйкой, а подождал, пока Соковнин придержит стремя, слез и пошел вразвалку к погребу. Меды отпробовал – не похвалил, не похаял, а спросил:
– А не помянуть ли тебе, Прокофей, слезы твои?
Соковнин поник головой. Он сразу догадался, зачем приехал Трубецкой.
– В Пыточной башне ты был горазд на слезы и на реченья, ажно Стахиту Пустобоярову слышно было, как ты божмя божился…
– Отдам… – выдохнул Соковнин. – До Покрова подержу, а потом – вот те крест! – Димитрей Тимофеевич, отдам девку тебе до конца сроку. Владей!
Глава 11
Случается так, что натянут неожиданно ненастья, задуют неуемные ветры и начнут причесывать лес, да так, что вершины деревьев к земле клонятся, рушатся стволы, выворачивая корни, принося несчастье всему живому, связавшему жизнь с деревом. Больше всего страдают те, кто не умеет еще жить самостоятельно. Потеряв гнездо, какой-нибудь слаболапый бельчонок, не досидевший дома всего-то неделю-другую, мечется по чуждой земной стихии, рискует сгинуть. Опасности они не чуют, зато, как никто другой, эти подростки чувствуют тоску по теплу родного гнезда, по знакомому скрипу соседнего сука, по отрадной путанице ветвей над гнездом, и – кто знает! – возможно, тот бельчонок, чудом выжив, став впоследствии сильным и опытным, будет всю жизнь искать свой родной, рухнувший вместе с деревом дом. Искать и не находить…
Алешка Виричев уподобился тому бельчонку, выброшенному из гнезда неумолимой судьбой. Очутившись нежданно-негаданно в огромном чужом городе, он еще верил, что вновь увидит свою старую березу над крышей их избенки, увидит Устюг Великий, снова пробежит вдоль гостиных рядов на набережной Сухоны. Он не знал, что старого Устюга уже не существует, как не существует у бельчонка родной сосны.
…Днем Алешка забывался, переполняясь впечатлениями от стольного града, а ночью, когда они с дедом приходили после ужина из людской избы и устраивались спать на полатях в конюшне, тоска по Устюгу, по друзьям, особенно по Семке Дежнёву – по этому вертопраху, как говорил дед, – по его выдумкам на путешествия – снова накидывалась на беззащитное сердце мальчишки горько-сладкой болью воспоминаний. Но все боли и все заботы отступали перед самой безысходной тревогой – тревогой за отца. Алешка особенно болезненно переживал каждый укол судьбы, каждое грубое слово, сказанное ему на Пожаре, на литейном дворе или брошенное стрельцами в Кремле.
Угловатая ласковость деда, теплым нимбом окружавшая мальчишку всю дорогу от Устюга, теперь понемногу рассеялась, и Алешка понимал, что это у него от забот. Старик все больше и больше замыкался в себе, обуянный часовым вымыслом. По ночам он ворочался, стонал, часто ругался во сне то с литейщиками из-за отливок, то со стрельцами из-за их назойливого любопытства. Алешка постепенно начинал проникаться заботами старого кузнеца и понемногу, шаг за шагом, втягивался в волшебное дело часомерья, ради которого сам царь вызвал деда в Москву.
На дворе Соковнина к деду и внуку установилось особое отношение. Сначала вся дворня встретила их настороженно. Допытывались, сколько царь жалует денег кузнецу, когда же вызнали, что жалованье еще на воде вилами писано, отринули отчуждение, открыто дивились смелости кузнеца, взявшегося за небывалое на Руси дело.
– Не сносить тебе, Ждан, головы… – вздыхал сочувственно старший конюх.
Сам Соковнин велел кормить кузнеца и его внука первыми, а на праздник Покрова обещал выдать обоим по заячьей шапке и по рукавицам. Окольничий хотел одного: чтобы часы пошли, и тогда царь при великой радости да большого успеха ради снимет с опального слуги своего запрет на стрижку. Прокофий Федорович с омерзением ощупывал длинные волосы, стыдясь в таком виде ежедневного боярского сидения в Кремле, тяжело переживая насмешки и там, и на улице, и даже ехидные взгляды на своем дворе. Зимой еще можно кое-как спрятать отросшие волосы под большую шапку, а придет лето, скроет ли легкая скуфья хамские волосищи, длиной с мужичьи? Нет… Вся надежда на царскую милость, когда посадский человек подвластного Соковнину города сделает часы.
Недели за три до Покрова, в холодное, изморозное утро, Виричевы проснулись от хозяйского крика. Соковнин ругался не с рундука, как это было заведено, а откуда-то снизу, чуть ли не от самых ворот.
– Я его уполовиню безглавием! – хрипел Прокофий Федорович непрокашлянным спросонья голосом. – Продана девка, и непочто шастать! Ишь навадился челобитничать – отцову волю менять! Гони в шею!
Вся дворня зашевелилась, понимая крик хозяина как сигнал к пробуждению, хотя еще ни на одной церкви не ударили колокола к заутрене.
Высунул свою опаленную бороду и Ждан Иваныч, Алешка пялился из-за плеча старика. У калитки стоял Степан Мачехин, без шапки; в не состоявшемся еще рассвете бледным пятном светилось его лицо. Из людской первой выпорхнула Липка. Соковнин прикрикнул на нее – убралась.
– Собак спущу! Эй, там!
Воротник затворил калитку, брякнул засовом.
– Все ходит, все мается братец-то, а чего ходит? Таперь девка так и станет скитаться меж двор, – ворчал внизу конюх. – Ныне благолепие лица – девичье горе. Ныне таку девку токмо в сундуке и держать.
Была среда – постный день. Дворня похлебала овсяной каши с конопляным маслом и разошлась по своим делам. Соковнин сделал обход хозяйства, походил по свежему срубу домовой церкви, поставленной в саду, за хоромами, и задержался у погреба, где дворский приготовился затваривать брусничный мед.
– Погоди! Ты неловок… – остановил его Прокофий Федорович.
Дворский понимал толк в древних медах, но дело было любо и хозяину, отдавался он ему с самозабвением. Сок был уже выдавлен из ягоды, мед стоял в ведрах.
– Сок подогрел?
– Подогрел, – поклонился дворский.
– Дрожжи развел?
– Развел.
Соковнин понюхал бочку: бочка была чиста.
– Не протекает?
– Не должно…
– «Не должно»! Еже посочит бочка – красны ноздри из носу из твоего потекут!
Соковнин закатал рукава и сам перемерил ведрами и вылил сок в бочку. Всего было восемнадцать ведер. Потом с помощью дворского выслячил[185]185
Высля́чить – здесь: вылить.
[Закрыть] в бочку шесть ведер меду.
– Тащи чистую оглоблю! Ну! – Он весь уже горел азартом медовой затворки.
Дворский размешал раствор брусничного сока с медом. Соковнин вылил разведенные дрожжи.
– Пашеничники прожарил?
– Вот они. – Дворский выпростал из холстины жареные ломти пшеничного хлеба и опустил в раствор.
– Бочку закупорь и на четыре дни откати в тепло, а потом, как пряности класть, – меня позовешь!
– Исполню, отец родной…
На рундуке все это время стояла жена, не мешала, терпеливо ждала чего-то. Как только хозяин поднялся на лестницу, она решительно потребовала, чтобы он отправил Липку без промешки к Трубецкому. Соковнин заупрямился было, но жена неистово выпучила глаза и прошептала:
– Гляди, Прокофей, сызнова греху быть!
«Истинная ведьма – не баба, – подумал Прокофий Федорович. – Если дочка в нее пойдет, кручиной Морозовым станет…»
С рундука спустился на двор старший сын. Пошел слоняться по двору да цепляться к дворне, Липке не стал давать проходу, когда та направилась к двери в портомойню.
– Эва, обалдел, сукин сын! – крякнул Соковнин.
Он позвал воротника и направил его к Трубецкому. Пусть забирает Липку. Пусть!
Глава 12
В среду Липка уставала больше обыкновенного не только потому, что это был голодный, постный день, – к этому она давно, от рождения, привыкла, как и к пятнице, – уставала потому, что каждую среду был у Соковниных большой портомойный день. В среду стиралась огромная груда белья, в четверг оно сохло, в пятницу, еще до мытья полов, Липка наматывала его на скалку и выкатывала вальком, давая тем самым шелковую мягкость тонкой холстине, которую пряли и ткали для Соковниных крестьяне вотчинной деревни Перепелихи. Но если кипячение и стирка было делом четырех рук (Липке помогала старая мовница Пелагея), то полоскала Липка одна.
В тот день, после обеда, она наложила два ушата стираного белья, подцепила их коромыслом и пошла на Неглинную. Стоял бодрый осенний день. Вдоль заборов тонко пахла крапива, в пожухлой траве темнели листья тополей, похрустывали и шуршали под лаптями. Сквозь облетевшие березы слева светились купола новой церкви, построенной после изгнания поляков. На колокольне заливается колокол, отлитый ее братом…
От хоро́м Соковнина до Неглинной – больше версты, если идти через ворота Китай-города. Липка же нашла в кирпичной стене пролом, оставшийся с войны, и пробиралась через него прямо к мосткам над черным омутом, где летом частенько любил купаться ее брат Степан. Литейный двор был отсюда недалеко, но место по-прежнему оставалось глуховатым. Слышно, правда, как цокают порой копыта по мосту у Неглинной башни Кремля, изредка донесутся голоса от харчевен, что примостились под стенами Китай-города, саженях в ста, но все это за густой зарослью прибрежного ивняка. В осеннее время от дождей и особенно от плотин у зельных мельниц вода поднимается высоко и становится почти вровень со старыми мостками.
Липке было тяжело нести большие ушаты с бельем, но сознание того, что она сокращает путь к Неглинной, поддерживало ее. В переулках, которыми она шла к стене, попадались навстречу люди. Если это были посадские или вечные тяглые, из дворни боярских дворов, то они молча сторонились, разве что пьяный мастеровой крикнет что-нибудь вслед, но если попадались сами бояре или – еще хуже – их сыночки, то тут Липка терпела всякие непристойности и не раз только слезами или криком отбивалась от этих разодетых трутней. Сегодня она особенно торопилась: осенние вечера наступают стремительно, а в темноте идти назад – страх смертельный. Вскоре с радостью она увидела знакомый пролом в стене. Подошла, сняла с плеч коромысло, перенесла ушаты через пролом по одному, снова нацепила их на коромысло и шагов через сотню была уже у мостков.
Кругом было тихо, только где-то плюхала вода по мельничному колесу да далеко и утробно кричал пьяный в Белом городе. С левой стороны мостков течением нагнало свежей щепы. Липка взяла первый ушат и прошла с ним на середину мостков, на самый же конец она остерегалась ступать – боялась темной воды, поскольку не умела плавать. Учил ее в детстве любимый брат Андрей, да не доучил, сгинул и до сих пор – ни весточки…
Она принялась споро полоскать белье, а сама все думала о брате, матери и об отце. Она не понимала, чем могла прогневить батюшку, что он на второй срок запродал ее. Понятно, что он хочет пить вино, петь и плакать о сгинувшем старшем сыне, но заработала бы она ему на вино и дома… Она углубилась в работу и не сразу услышала, как по самой кромке берега продираются через ивняк двое верховых.
– Тррры! Вот она! – сказал первый.
– Она! Куда ей деться? – ответил голос Соковнина.
Липка поднялась с колен и стояла на узких, в два полубревна, мостках, не зная, чего ей ждать и что ей делать. Первым всадником был Трубецкой. Он щурился на Липку с седла, посверкивая шитым серебром охабнем с большим бархатным воротником. На голове боярина была высокая соболья горлатная шапка. Соковнин же был в домашнем кафтане и на обычной, невыездной лошади: видимо, этому выезду он не придавал значения.
Липка поднялась с колен и стояла на узких, в два полубревна, мостках, не зная, чего ей ждать и что ей делать.
– Вот отполоскает – и забирай, – сказал Соковнин.
– Отныне мое дело – когда и как забирать! – ответил сухо Трубецкой. – Моя воля!
– Твоя воля, батюшко…
– Правь домой!
Трубецкой медленно слез с лошади, накинул узду на куст ивняка и подбоченился, разглядывая Липку. Затем ступил на мостки и крикнул:
– Девка Липка! Ведомо ли тебе, что отныне ты мне станешь служить? Иди, держись стремени и не противься! Что исполнилась?
Липка невольно отступила назад. Лапоть свалился с ее ноги и остался единственной преградой между нею и страшным боярином.
В один миг все ее надежды на волю, на родной дом рухнули, и безысходное, огромное, как надвигающаяся ночь, горе нависло над нею. Оно было страшнее воды, темневшей за краем мостков.
Липка нащупала босой ногой край мостков, шепча, как проклятие:
– …и наведе, Господи, работных на свободных…
– Стой! – Трубецкой выпростал ладонь из рукава.
Но Липка плюнула ему в лицо и неуклюже, боком кинулась в воду.
…Трубецкой долго разбирал поводья и, уже сидя на лошади, все еще с надеждой смотрел на Неглинную, но за кустами, вплоть до другого берега, лежала спокойная и черная, как деготь, вода, а ниже мостков белело донце уплывающего ушата.
Глава 13
– Впусте день провели, – сокрушался Степан Мачехин.
– Впусте… – согласился Ждан Иваныч со вздохом.
Алешка чуть не заплакал. Он отбежал к бойнице башни и вызарился на Пожар. В глазах стояли слезы, и оттого галки над крестами храма Покрова слились в сплошное черное месиво.
– Покупайте «Повесть о Фоме и Ерёме»! – неслось снизу, от лавчонок, приткнутых слева и справа на мосту в пять саженей ширины.
– Есть «Повесть о попе Савве»!
– Деревом плетено «Слово о мужах ревнивых»! Кто похощет брюхо надорвати – покупай «Азбуку о голом и небогатом человеке»!
– «Повесть о Марфе и Марии»!
– Иконка свежеписана! Ико-онка – Христос с чашею!
– «Служба кабаку»! Ести «Служба кабаку»! Тем, хто без ума и без памяти пьет, вельми пользительна!
Алешка увидел, как стрельцы тащили какого-то чернокнижника.
– Сия книга в ведомости была? – кричал стрелец. – Я тя до патриарха!..
Алешка отошел от бойницы и присел позади озабоченных мастеров. Степан Мачехин постукивал молотком по колоколу.
– Вот! Вот тут и есть! – тыкал он пальцем в самый раструб отливки.
– Немного не дыра, экой изъян! – вторил старый кузнец.
– Переливать надобно.
– Надобно, не то при перечасье сей бой хрипеть станет. Не ведаю, отчего оно сподобилось?
– И я не вем, – развел руками Степан.
Старик внимательно посмотрел на красивое, тонкое лицо литейщика, наклонился к нему и так, чтобы не слышал Алешка, спросил:
– А ты не грешным пришел на литье? У?..
– Нет, дядька Ждан. Не грешен, истинно говорю! Будто я не ведаю того! Мне еще Чохов-старик говорил про то: на литью иди, как к Божьей пчелке, чистым да безгрешным, а не то все прахом пойдет! Ведаю про то…
– А где ныне тот мастер? – спросил Ждан Иваныч.
– Жив еще старик! Ходит меж дворов, куски сбирает. Дьяк Пушкарского приказа осерчал на него, что-де иноземцев не слушал, а старик ему ответствовал не по чину… А чего слушать Чохову иноземцев, коли он Царь-пушку отлил? Эвона стоит!
Старый кузнец поднялся, собрал инструмент, отнес его в угол башни и прикрыл фартуком. Повернулся к Степану из угла:
– А я бы слушал, будь то иноземец или свой человек, был бы он при уме токмо. Люди бегают по Пожару, торгуют, шалят по дорогам, власти ищут, через то все золота норовят ухватить, одначе золото лежит в головах да в руках. Вот руки у тебя золотые – я сразу сметил на литейном дворе.
Степан зарделся от этой похвалы и тоже поднялся с колен.
Они вышли из башни, и поскольку Флоровские ворота были уже закрыты стрельцами, пришлось идти к Никольским. В Кремле после дождя было грязно, особенно близ стен. Сегодня было грязно, как никогда в эту осень, поскольку с утра царь выехал с двумя полками за Москву осматривать свои конюшни – вот и намесили грязи. В минувшие дни к семи тысячам лошадей в царских конюшнях прибавилось еще пятьсот с лишним – это «десятые» ногайские лошади. В этот год снова открылись ногайские лошадиные торги, и царевы слуги брали в пользу государя десять лучших лошадей с каждой сотни бесплатно. Алешка поутру смотрел, как по Спасской улице Кремля ехал Стремянной полк. Всадники были разодеты в блестящие одежды – такого дива он никогда не видел.
В Никольских воротах, пользуясь отсутствием больших властей, стрельцы открыто играли в карты и в зернь. Десятник только повел глазами в сторону мастеров, узнал старого кузнеца-часовщика, качнул шапкой – проходи!
– Как пожелаешь – так и сделаем, – продолжая мастеровой разговор, твердил Степан, когда они вышли на Пожар. – Тринадцатый колокол станет великим, единым, а все иные отольем одинаковые.
– Добро бы разным голосом наделить каждый, – причмокнул Ждан Иваныч.
– При едином размере?
– В том и загогулина-то!
Степан шел в задумчивости.
– Я их все поставлю на перечасье, – продолжал кузнец, – и станут они у меня, родненькие, как детушки, перекликаться: каждый часок станет иметь свой голосок. Такой звон и слепой на паперти услышит, в един миг поймет время.
– Добро! – вдруг приостановился Степан. – Меня Чохов учил! Я по-старому отолью, с мышьяком! Первый колокол выльем из чистой меди. В другой добавим чуток мышьяку – медь суше станет, не так жирна, а понеже и голос у ней станет тоньше. В третий колокол положим еще больше мышьяку – голос еще тоньше. Так и поведем до последнего.
– Так, так! – кивал Ждан Иванович и в волнении мигал покрасневшими веками: глаза его перенапряглись у плавильных печей. – С мышьяком оно складней зальется: медь послушней в форму ложится, плотней.
– То и по усадке видно!
– Токмо! – теперь приостановился старик. – Ежели медь с великой долей мышьяку лить, то отливка та на ковку худа есть: под молотом она в крошку идет.
– Вестимо, в крошку! Мышьяк в плавке медной что твоя мука в квашне – сушит! Одначе ежели…
По торговой улице, вдоль серебряного ряда, где теснились лавки греков и армян, полевым наметом[186]186
Полевой намёт – бег лошади, как в поле, – сбой передними ногами с рыси или иноходи на галоп.
[Закрыть] стлалась лошадь; хорошо, было мало людей в тот вечерний час – подавил бы всадник народу. Саженей за пятнадцать стал осаживать. Поднял руку и крикнул:
– Эй! Часовой мастер! Иди скороспешно до двора Прокофея Соковнина! Он велел скоро бежать: там сын твой с обозом из Устюга Великого привезен. Кожа да кости!
То был стряпчий Коровин, поставленный присматривать за Виричевыми, чтобы старик был благочестив: не забывал церковь, не пил мед с черным людом, не играл в карты. Разместив обоз на дворе Приказа Великоустюжской Чети, он отвел Шумилу Виричева к Соковнину и был послан за его отцом.
– Носись тут за тобой! – ворчал Коровин. Он развернул лошадь обратно и пустил было снова вскачь, но опять развернулся, едва не наехал на растерявшегося, счастливого Ждана Иваныча и обратился неожиданно к Степану: – А ты Мачехин?
– Мачехин, – светясь радостью старика, ответил Степан.
– Носит тебя тут нелегкая-то!
– Я не вечный человек, а вольный! – огрызнулся Степан.
– Вольной! Вольным на Руси быть не пристало! – Он снова развернулся и крикнул уже через плечо: – Домой бы шел, понеже сестра твоя в Неглинной утопла!
Затихли копыта коровинской лошади. Стало тихо. Степан закрыл лицо шапкой и стоял так, сгорбившись, как старик, не слыша голоса старого кузнеца и хрипоту петухов, опекавших вечернюю зарю на ближнем боярском дворе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.