Электронная библиотека » Вера Новицкая » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 25 апреля 2014, 12:10


Автор книги: Вера Новицкая


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава X
Первое горе. – Печальные дни

Боже мой, Боже мой! Неужели же это действительно правда, страшная, ужасная правда? Мне кажется, я вот-вот проснусь, и все это страшное, тяжелое нечто отойдет в сторону. Просто не верится. Она, молодая, цветущая, полная жизни, всегда веселая, всеми любимая, она, наша красавица Юлия Григорьевна, умерла… И так скоро, поразительно, невероятно скоро!

В субботу мы видели ее на уроках в гимназии; она, по обыкновению, ходила под руку с мадемуазель Линде, своим старым, неизменным другом. Еще, помню, так приветливо улыбнулась, так мягко посмотрела своими бархатными черными глазами. Боже, Боже! И подумать, что я в последний раз видела этот милый взгляд, эту улыбку, слышала этот звучный дорогой голос… Слезы заволакивают глаза…

В этот день она была такая веселая, как рассказывала Клеопатра Михайловна, беспокоилась, будет ли готово белое платье к воскресенью, когда она собиралась на бал. На следующий день она и была на балу, но приехала очень рано, после часу. Вскоре она почувствовала себя нехорошо; позвали доктора, а в восемь часов утра ее уже не стало. Говорят, заворот кишки.

В то же утро эта страшная весть облетела гимназию; все были глубоко потрясены. Я даже плакать не могла, во мне все точно сжалось. Мне хотелось куда-то бежать, спешить, что-то делать, помочь – скорей, сейчас, сию минуту…

Господи, неужели же нет средств, нет возможности, совсем ничего нельзя сделать?.. Может, это ошибка? Так скоро?

Это слишком невероятно. Еще в три четверти восьмого она была жива, в ту минуту, как я вышла в столовую и спокойно пила чай. Думала ли я? Могла ли я думать?..

Нас построили на панихиду. Сколько было слез! Ее класс громко рыдал, плакали классные дамы и учительницы, голос батюшки дрожал и срывался. Многие певчие не в состоянии были петь. В груди моей росло что-то тяжелое, большое, и я неудержимо разрыдалась.

Эти чудесные слова, эти сердце надрывающие мотивы… Слезы текут и текут, и столько их еще там, внутри, кажется, никогда не выплачешь их… Вот горе!.. Мое первое настоящее горе. Господи, Господи, как тяжело!..

Увидеть еще разок ее, милую, дорогую, ненаглядную мою, проститься с ней…

Я не хочу идти вместе со всеми, когда там много народу. Я иду раньше назначенного времени, раньше всех. Двери на лестницу открыты. В маленькой прихожей прямо в глаза бросается мне крышка гроба. Я первый раз в жизни так близко вижу гроб… «Зачем это?.. – думаю я. – Да, ведь она умерла, это ей… Ей – гроб?!. Нет, неправда, неправда, этого быть не может! Верно, ошиблись, верно, мать ее старушка умерла, а она жива, она выйдет…» Юлия Григорьевна, милая, дорогая!..

Мне застилает глаза. Я переступаю порог с какой-то смутной, тоскливой надеждой…

Небольшая уютная комната вся в зелени. Посредине на возвышении белый, блестящий гроб. С последней искрой надежды я поднимаю глаза. Она… она лежит. Вот ее пышные, чудесные, как смоль черные волосы, вот, словно нарисованные, тонкие брови; вот милые глаза, теперь закрытые, опушенные густыми черными ресницами. Рот чуть-чуть приоткрыт… Да ведь она спит… Право, спит… Дышит…

Слезы мешают смотреть, я поспешно смахиваю их и пристально вглядываюсь. Дышит… Вот приподнимается на груди белый тюль, вот он дрожит около шеи… Вот опять…

Неужели же нет?.. Неужели же это трепетный огонек от мерцающих свечей колышется на кисее?.. Нет, она не спит, она… умерла…

Только в эту секунду понимаю я весь ужас, всю глубокую тоску и безнадежность случившегося… Ничто, ничто не поможет! Я прижимаюсь головой к стенке гроба, ничего не вижу, ничего не сознаю, я захлебываюсь от слез, в груди тесно от них, и так тяжело…

Устала… больше плакать не могу. Я поднимаю тяжелую голову, с трудом открываю опухшие глаза. В нескольких шагах от гроба, на противоположной от меня стороне, сидит в кресле высокая, благообразная старушка. На серебряных волосах ее, с пробором посредине, надет черный креповый чепчик; лицо продолговатое, матовое, с прямым носом. Продолговатые же большие скорбные глаза с каким-то особенным выражением смотрят на покойную.

Что-то больно сжимается у меня в сердце при виде безнадежного, исстрадавшегося выражения их. Знакомые глаза! Только те, другие, не были так печальны, не смотрели с такой мучительной тоской. На минуту старушка поднимает взор на меня. Я совершенно машинально делаю реверанс. Она тихо и ласково кивает головой. Слезы струятся по ее тонким бледным щекам; эти слезы выше сил моих. Не знаю, как я очутилась на коленях возле ее кресла, помню только, что я целовала ее бледные тонкие дрожащие от горя руки, обнимала ее колени и, захлебываясь от слез, прятала в них лицо.

Помню, как ее милые руки гладили меня по голове, а на волосы и щеки мне капали ее тяжелые, беззвучные слезы…

Я опять стою у гроба. Народу все прибавляется. Зажгли свечи, поют. Душно, тяжело. Я напряженно смотрю на дорогое лицо, на грудь покойницы и не могу отделаться от впечатления, что она дышит. Вот откроются глаза, уже веки дрогнули… Но она лежит тихо, неподвижно…

Кругом засуетились… Подняли крышку, потом гроб. Тяжелое, глухое рыдание огласило комнату. Бедная старушка! Ведь навсегда, навсегда уносят из родного, насиженного гнездышка ее единственную дочь, ее гордость, красавицу…

Все выходят. Нас, учениц, ставят парами. Несут венки, везут на чем-то, помню только массу цветов. Вот Андрей Карлович, вот строгое тонкое лицо Дмитрия Николаевича. Оба почему-то внимательно смотрят на меня. На свежем, морозном воздухе легче. Я не плачу и ни о чем не думаю. Я так устала, там внутри, в груди что-то устало.

Мне будто все равно. В церкви я едва стою: все сливается в глазах. Кто-то меня сажает.

Вот мы на кладбище. Вот глубокая яма… Зачем?.. Боже, ее? Туда?… Ужас охватывает меня. Гроб опускают в землю. Я, не отрывая глаз, слежу, как все ниже и ниже углубляется он. И больше не поднимут, ведь навсегда, совсем опускают…

Кажется, сердце мое сейчас разорвется на части, так больно… Вдруг среди наставшей общей тишины что-то звонко ударилось о крышку гроба, и опять раздалось тяжелое, горькое, безнадежное рыдание старушки. Бросили первую лопаточку земли на гроб ее дорогой дочери. Глубокое безвыходное отчаяние охватило меня, и я рыдала, рыдала до потери сознания, до потери сил…

Господи, как смерть ужасна!

На следующий день я не пошла в гимназию. Болела голова, но я не потому не пошла – там все слишком полно было бы ею, каждую минуту напоминало бы ее отсутствие, я знаю, что не выдержала бы и расплакалась.

Всего четыре дня, как похоронили мы нашу бедную дорогую Юлию Григорьевну, а кажется, точно все уже позабыли ее. Когда после похорон я первый раз шла в класс, мне представлялось, что в гимназии все должно было измениться, стать как-то иначе. Прихожу. Ученицы болтают, шумят, смеются; малыши носятся в пятнашки, в колдуны… Что малыши! Взрослые ходят, говорят, как ни в чем не бывало. Только личико мадемуазель Линде грустнее обыкновенного, она не гуляет по коридору, как всегда, под руку с милой Юлией Григорьевной, она стоит у дверей залы и равнодушно слушает, что болтают кругом. Мне так жаль ее! Нескоро она-то ее забудет…

А сегодня я не верю своим глазам: смотрю, стоит Линдочка с нашим Михаилом Васильевичем, оживленно так разговаривает, глаза, как всегда, сощурила и смеется… Меня точно ножом в сердце ударило. Смеется, она смеется!.. Слезы выступили у меня на глазах.

Бедная, милая, дорогая голубушка моя, Юлия Григорьевна! Бедная, бедная! Если она видит, как больно ей. Я прохожу мимо Линде, нарочно смотрю на нее и не кланяюсь.

Господи, как это все ужасно: любили человека, думали о нем, он казался таким нужным, необходимым, так искренне, так горько оплакивали его, такое непритворное было горе кругом. И вдруг он ушел – и ничего, ничего от этого не изменилось. Все по-старому, точно и не было его никогда; все живут дальше, у всякого свои интересы, а его уже нет, он лежит один-одинешенек в холодной земле, и ничего не изменила, ничего не разрушила его смерть.

У меня очень тяжело на душе, даже гадко как-то; я иду поговорить с Верой, мне хочется поделиться своими мыслями, а только она одна и поймет меня.

– Слава Богу, что это так, – возражает Смирнова, выслушав меня. – Подумай, ведь это было бы ужасно, если бы смерть одного останавливала все кругом, если бы горе никогда не слабело. Ведь люди, потерпевшие утрату, были бы так разбиты душой, что не имели бы ни к чему больше сил в жизни. Если бы горе не бледнело, это было бы ужасно.

Да, конечно, конечно, но все-таки как больно, обидно для умершего: ушел – и кончено, и никому больше нет до тебя дела. Бедная моя Юлия Григорьевна! Все забыли…

Что я говорю? Нет. Есть человек, который не забыл, для которого с ее уходом закатилось его солнышко: бедная седая старушка помнит и никогда не забудет. Бедная милая старушка…

Как все это тяжело, и как страшно умирать. Жить так хорошо!

Глава XI
Найденыш. – Французские сочинения. – «Младенец» подвел

Давно уже не трогала дневник, как-то настроения не было, да и интересного ничего, все шло бесцветно и вяло день за днем. А сегодня опять потянуло к моему верному другу. Особенно выдающегося и сегодня ничего не случилось, но день прошел весело, и смеху было порядочно.

Иду в гимназию. Морозище крепкий, так и щиплет. Уж на что я не терплю никакого кутания, а сегодня согласилась платок поверх шапочки надеть, потому что за уши так и хватает. Бегу, как подсмоленная: во-первых, поздно, а во-вторых, дедушка-мороз понукает. Только до угла добежала, смотрю, под водосточной трубой живое что-то движется. Боже мой, вот бедненький! Сидит крошечный темно-рыженький кудлатенький щеночек, сидит-дрожит, и так ему, видно, холодно, что у него по шкурке дрожь точно такими волнами пробегает. Господи, ведь есть же такие гнусные бессовестные люди, что такое крошечное создание на мороз выбросили! Такое маленькое беззащитное существо! Ведь это же преступление!

Я, конечно, сумку в сторону, подобрала его. Просто комочек ледяной! Чуть не заплакала – так, до боли в сердце, жаль малыша стало. Что делать? Домой с ним вернуться? Поздно. Оставить на улице? Понятно, и думать нечего. Понесу в гимназию, больше ничего не остается. Сняла с головы платок, закутала малыша, потом пуговицу на шубке расстегнула и сунула его за пазуху. Ну, теперь не замерзнет. Схватила сумку и марш. Пулей лечу. Холодно!.. Особенно ушам: главная беда, и потереть нельзя, потому как в одной руке книги, а другой песика поддерживаю, чтобы не вывалился из-под шубы.

Сперва чувствовала, как он там весь так и колотился, а потом понемногу успокоился. Я струсила: ну, думаю, подох! Прилетаю в гимназию. Поздно уже, на молитву звонок был.

Живо раздеваюсь. Смотрю, собака моя жива, теплая стала и спит. Я ее чмокнула в голову, подышала, чтоб ей еще теплее стало, да так в этом самом платке, что она завернута была, сунула ее в сумку. Куда ж еще девать? Бегу по лестнице; слышу, поют; все в среднем зале на молитве. Я сумку с младенцем в парту сунула, а сама живо в зал, юркнула между ученицами и стала на свое место. Слава Богу, пронесло! Странно, что это все ученицы поворачиваются да на меня глядят, точно на мне узоры какие нарисованы? Ну, что ж, пусть полюбуются, коли нравится. А как молитва кончилась, тут и объяснилось дело.

– Старобельская! Муся! – слышу со всех сторон. – Смотри, как ты ухо отморозила!

Я хвать за ухо – ой как больно! Оно толстое-толстое, большое-пребольшое и болючее сделалось.

– Иди скорее в докторскую, – говорит Люба, – а то потом разболится.

– Ладно, пусть болит, – отвечаю я, – некогда, бежим в класс да посмотрим, что там мой младенец делает.

– Какой младенец? – удивляется Люба.

– Да такой, самый настоящий… а то еще, чего доброго, задохнется.

Я вытаскиваю из сумки платок, разворачиваю и ставлю содержимое его на скамейку. Разоспавшийся щенок открывает свои синие глазки и во весь рот зевает. Миленький страшно!

Люба начинает его целовать, потом я. Кругом собирается публика. Все в восторге, ахают, охают. Но вот плетется Клеопатра. Я наскоро заворачиваю малыша снова в платок и укладываю его в уголок парты, виден только кончик мордашки и два глаза; по счастью, он, раза два-три почмокав губами, засыпает.

– Боже, Старобельская, что с вашими ушами! – в свою очередь вопрошает классная дама. – Идем скорее, надо сейчас же смазать чем-нибудь.

Ведут меня в докторскую и мажут какой-то жирной, смею уверить, не душистой гадостью. Возвращаемся.

Первый урок французский. Входит Данри и приносит наши французские сочинения. При раздаче, по обыкновению, не обходится без курьезов, а Данришенька, как всегда, добродушно и мило острит.

– Votre composition, mademoiselle, c’est presque une charade[102]102
  Ваше сочинение, мадемуазель, это почти шарада (франц.).


[Закрыть]
, – заявляет он Сахаровой, вручая ей вдоль и поперек испещренное поправками и перечерками произведение. – J’ai eu bien de la peine à la résoudre,[103]103
  Мне стоило массу труда решить ее (франц.).


[Закрыть]
– продолжает он. – Vous dites par exemple: j’ai très beaucoup mal à la jambon. Voyons, ce n’est pas facile à deviner que vous aviez mal à la jambe, et puis pour le style, je préfère quand même celui de Victor Hugo[104]104
  Вы, например, говорите, что у вас болит ветчина (jambon). Право, вовсе не так легко отгадать, что вы хотите сказать, будто у вас болит нога (jambe). Что же касается стиля, то я положительно отдаю предпочтение языку Виктора Гюго (франц.).


[Закрыть]
.

Сахарова, как и полагается, краснеет, а мы, тоже как полагается, смеемся.

Грачева написала что: «La société des femmes savantes écrivit Molière»[105]105
  Общество ученых женщин написало Мольера (франц.).


[Закрыть]
. Юля Бек изобразила в своем сочинении нечто душераздирательно-трогательное и насажала уйму ошибок.

– Voici, mademoiselle, votre composition pleine de sentiments poétiques et de fautes d’orthographe; je me trouve embarrassé de dire ce qui domine[106]106
  Вот, мадемуазель, ваше сочинение, полное поэтического чувства и грамматических ошибок. Я затрудняюсь сказать, что преобладает (франц.).


[Закрыть]
.

Дошла очередь до меня.

– Très bonne composition, mademoiselle Starobelsky; point de fautes de style et seulement une seule petite faute grammaticale: «vie» avec s. Mais après tout qui ne fait pas de fautes dans la vie. Et vous surtout qui êtes encore si jeune et si peu expérimentée. Alors je ne l’ai pas comptée. Douze![107]107
  Прекрасное сочинение, мадемуазель Старобельская: ни одной стилистической ошибки и всего одна маленькая грамматическая в слове жизнь (vie). Но, в сущности, кто не делает в жизни ошибок. Тем более вы, еще такая молодая и неопытная в ней. Ну, так поэтому я не посчитал этой ошибки и поставил «двенадцать»! (франц.)


[Закрыть]

Какой он милый, какой остроумный! И рожица при этом добродушно-плутоватая, а глаза смеются.

Во время урока я постоянно заглядываю в парту: найденыш мой спит, что называется, «как пшеницу продавши». Несколько раз тычу ему пальцем в нос, чтобы убедиться, что он жив, – дышит. Перемену напролет мой пес тоже спит. Это даже несколько скучно, хотя с точки зрения благоразумия – хорошо, ничто не выдаст его присутствия.

Второй урок – география. В то время, как Зернова посвящает нас во все особенности климата, поверхности и политического устройства Швейцарии, в глубине моей парты раздается какое-то покрякиванье и тихое, робкое повизгивание. Я в ужасе: вот вовремя разболтался! Опять повизгивание, более настойчивое и продолжительное. Я начинаю кашлять, чтобы заглушить нежелательные звуки, в то же время рукой шарю в сумке, отщипываю кусочек булки и сую ему в рот. Не берет – вот дурень!

Что делать? Вытаскиваю собаку из парты, кладу себе под передник на колени и начинаю гладить; минутное затишье, потом снова кряканье, – предвестник писка. Я опять сую ему булку в рот, впихиваю ее туда прямо пальцем. Кажется понравилось. Ротик широко раскрывается и маленькие, как манная крупа, мелкие зубки начинают жевать; язычок силится удобнее повернуть кусок, который все как-то становится поперек и лезет не туда, куда следует. Довольно продолжительное добросовестное чавканье – увы! – безрезультатное: булка не поддается крохотным зубам и в своем почти первоначальном виде вываливается мне на передник, кряканье возобновляется.

Я произвожу обзор местности: Михаил Васильевич у доски, возле карты, а оттуда при его близорукости он ничего не может увидеть. Поворачиваюсь назад: Клепка обложилась кругом нашими дневниками, выставляет недельные отметки; в такие минуты она глуха и слепа. Я опять лезу в сумку, отколупываю кусок мякиша, крошу его на мельчайшие части и сую в рот своему младенцу Слава Богу, ест, но даже это с трудом и неумело, так что я, то и знай, подпихиваю ему пальцем выскакивающее изо рта.

– Вот если бы молока, – шепчу я Любе. – У тебя сегодня нет с собой?

– Нет, – отвечает она. – Но, кажется, у Тишаловой я видела бутылку, но только без соски… – уже вся трясясь от хохота, добавляет она.

Я тоже фыркаю, но тотчас подбираюсь, делаю вид, что сморкаюсь, и шепчу:

– Попроси, чтобы прислала.

– Сейчас?

– Ну понятно сейчас, а то он еще орать начнет!

Люба опять фыркает, но через минуту «по телефону» по скамейкам передают Шуре:

– Молока!

Слышна затем возня и лязг бутылки обо что-то.

– И чашку, лучше блюдечко, – даю я дополнительную депешу.

Смешок несется по всему классу.

– Тише, mesdames! – вворачивает Клеопатра Михайловна свое слово и снова углубляется в дневники.

Тем временем бутылочка с молоком благополучно проследовала до места своего назначения. Блюдечка нет, есть только кружечка, к счастью, неглубокая. Наливаю совсем немножко и предлагаю своему младенцу – не принимает. Тогда прибегаю к более энергичной мере: нагибаю его голову и тычу носом в кружку. Теперь понял и даже слишком, потому что набрал молока в глаза, даже в нос. Чих-чих! Ну это еще полбеды, и гимназистки чихают, сойдет на их счет, главное достигнуто: пес ест с большим аппетитом и без особого чавканья, во всяком случае, при некоторой предприимчивости эту музыку можно заглушить.

– Перелистывай книгу, – шепчу я Любе.

Беда и главная опасность не в собаке, а в соседках, которые чересчур веселы и чересчур много внимания уделяют нашей парте. Младенец, напитавшись, начинает неопределенно ерзать и примащиваться. Я доставляю ему весь возможный на моих коленях комфорт, кутаю передником, так как после холодного молока он опять трясется. Наконец, свернувшись кренделем, он – о счастье! – снова засыпает.

На переменке тащу его в умывальную, подальше от любопытных начальствующих глаз; зато учениц полно набилось. Пустила его на пол, миленький страшно: лохматый, точно моточек, хвостик коротенький, как у зайца, глаза синие с белым ободком и мечтательным выражением.

– Муся, отдай его мне совсем, – просит Люба. – У вас ведь есть собака, а я все никак не могу допроситься.

Мне чуточку жаль, но я, скрепя сердце, соглашаюсь.

– Так я его прямо сейчас возьму, пусть на этом уроке он уже у меня будет.

Бедная Люба, не повезло ей!

В классе Барбаросса. Разговор идет об Иоанне Грозном. Вдруг в самом интересном месте в Любиной парте шорох, она сует руку в ящик, и кстати, потому что оттуда, уже на самом краю, торчит мохнатая голова. Они изволили проснуться, и, видимо, лежать неподвижно им надоело. При виде протянутой руки, собачонка приседает на передние лапки и – о ужас! – начинает игриво тявкать. «Уа!..Уа!..» – отчетливо и явственно раздается тоненький визгливый голосок. Этого не перекашляешь. Одна надежда, что не сразу сообразят, так как явление совсем незаурядное. Не успела еще Люба принять каких-либо соответствующих мер, как раздается вторичное веселое «Уа!.. Уа!..»

Евгений Федорович примолкает и с удивлением оглядывается. Ученицы хохочут. Люба сидит красная как рак: достаточно одного взгляда на нее, чтобы безошибочно определить, где происходит событие; кроме того, все предательски поглядывают на нашу скамейку. Клепка, зардевшись, как утренняя заря, мчится прямо к нам.

– Заберите собаку и идите в коридор! – раздается ее грозный шепот.

Раба Божия Любовь, смущенная присутствием Барбароссы, безмолвно забирает свое чересчур движимое имущество и выходит в сопровождении ангела-хранителя, Клеопатры Михайловны. Я даже лишена возможности разделить ее изгнание и объяснить, что корень зла – это я.

– Что это, собака? – недоумевающе спрашивает Евгений Федорович.

– Да, собака! – подтверждаю я, и разговор переходит на опричников.

Минут через пять возвращается Клепка и заносит что-то в свою записную книжечку, еще через некоторое время появляется Люба, но уже в единственном числе. Как оказалось, собаку препроводили временно в швейцарскую, откуда, уходя домой, Люба извлекла ее обратно.

Конечно, головомойка была основательная. Мое заступничество и объяснение привело лишь к вторичной головомойке – уже по моему адресу, с пояснением, что если одна «делает непозволительные вещи», это не дает на то же права другой, что надо «честно» прийти и заявить, а не обманывать, не оскорблять преподавателя своим невнимательным отношением… Ну, словом, тема обычная, необозримо великая, а в самой ее глуби мерещится все она, мрачная будущая Сибирь или, по крайней мере, хотя бы исправительное арестантское отделение.

А уши болят, и красные, и торчат, как лопухи придорожные. Сразу похорошела процентов на пятьдесят…

Перечитала все написанное, и стыдно мне стало. Ведь ни единым словом не вспомнила я за весь день милую Юлию Григорьевну. А еще других осуждала…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации