Текст книги "Безмятежные годы (сборник)"
Автор книги: Вера Новицкая
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
Почти сейчас же вслед за этим начались экзамены, сперва письменные, потом и устные по всем предметам. Чудесное время! Тревожно-радостное, вечно приподнятое настроение, все время ждешь чего-то, и все кругом тоже ждут и чему-то радуются.
Бедная Вера, но как ужасно отражаются на ней экзамены: лицо у нее сделалось прозрачно-бледное, ни кровинки, глаза стали еще больше и такие туманные, под ними легли широкие черные тени. Теперь у нее лицо христианской мученицы, исстрадавшееся и печальное. Напролет просиживала она все ночи, правда, зато на экзамене ниже «двенадцати» у нее отметки нет, но, Боже, какой дорогой ценой покупает она это! Отчего не могу я отдать ей частичку своего несокрушимого здоровья, немножко и памяти своей, чтобы ей, бедненькой, не просиживать столько тяжелых часов? Вот я через какую болезнь прошла – и ничего, как с гуся вода. А она-то, несчастная!
К нам с ней в гимназии все чрезвычайно мило относятся. Клеопатра Михайловна страшно о нас заботится, а Андрей Карлович на каждом экзамене сейчас же говорит преподавателю:
– Мы прежде всего вызовем госпожу Смирнову и госпожу Старобельскую, они такие слабенькие.
– А что, разве госпожа Старобельская еще не совсем оправилась? – вполголоса осведомляется у него по этому поводу Светлов, останавливая свой взгляд на моей неприлично розовой для «слабенькой» физиономии.
– Да, видите ли, она перенесла такую серьезную болезнь, и потом она такая впечатлительная, нервная, пусть лучше скорей идет домой и отдыхает.
– Конечно, пожалуйста, – соглашается тот.
И вот на каждом экзамене в первую голову выступаем мы обе. Мне даже совестно немножко. Танька не может не пошипеть по такому, по ее мнению, удобному случаю. Ведь предложи ей идти отвечать первой, ни за что не согласится – ни она, да никто вообще, все этого страшно боятся. Вначале гораздо больше спрашивают, еще экзаменаторам не надоело, они не обкушались еще ученических ответов и потому, обыкновенно, по косточкам всю переберут, но известно – в чужой руке калач велик.
– Уж пошли в ход наши светила, – ехидно шипит Грачева. – Бедная хворенькая! Подумаешь! Еще Смирнова хоть похожа на больную, а та-то, та, как кумач красная, здоровехонькая, а тоже на положении слабенькой. Верно, еще и весь будущий год помнить будут, что она когда-то прихворнула, и на этом основании станут всевозможные льготы давать. Так немудрено хорошо учиться! – негодует сия очаровательная особа.
Как только нас отэкзаменуют, сейчас же Андрей Карлович домой гонит. А тут-то самое интересное, посидеть бы да послушать. Ни-ни!
– Марш скоренько домой! – командует он.
– Идите, идите живо отдыхать! – чуть не в спину выставляет Клепка.
– Я бы советовал отэкзаменовавшимся идти отдыхать, – не называя имен, рекомендует Дмитрий Николаевич.
Господи, и он! Какие же они все милые! Нас ведь так много, а все-таки у них хватает внимания и заботливости для каждой.
На предпоследнем экзамене бедная Верочка не выдержала, с ней сделался глубокий обморок. На меня это произвело ужасно тяжелое впечатление. Переутомилась она, бедная, силы отказываются служить. Мы много беседовали с мамочкой по этому поводу и решили попробовать убедить Смирнову провести с нами лето.
– Верочка, милая, у меня к тебе большая просьба, если ты любишь меня, то не откажешь. Обещай, что исполнишь.
– Если могу, то с радостью все для тебя сделаю, моя маленькая, но, не зная, все же обещать не могу. Что же такое?
– Верусенька, и я, и мама, и папа тоже просил передать, мы все просим, чтоб ты с нами на дачу поехала. Я так буду рада. Для меня твое общество такое счастье: разговаривать, читать с тобой! Мы много будем читать и потом делиться мыслями, впечатлениями, рассуждать. Около тебя и я стану лучше, умней, развитей, ты так нужна мне! Милая, пожалуйста! – горячо обнимала я ее.
– Ты знаешь, Муся, что я крепко, всей душой люблю тебя, люблю и маму твою, с вами двумя где-нибудь в тихом уголке, где нет ни ваших родных, ни ваших знакомых, я бы с удовольствием провела несколько месяцев, отдохнула бы и телом, и душой, это несомненно. Но ведь вы едете не в тихий уголок, а в веселое пригородное дачное место, куда к вам будут приезжать все, составляющие ваш постоянный кружок. Я уже говорила: слишком я неподходящая, унылая, не светская. Но тут не в одном этом дело. Моя привязанность к тебе настолько сильна, что я, может быть, сознавая все только что высказанное, все же смалодушничала бы, не устояла и соблазнилась бы твоим приглашением. Но есть еще и другая важная причина. На каникулы я получила место, чудесное место, о котором и мечтать не смела: 50 рублей в месяц, что за лето составит 150 рублей. Ведь это целое состояние! Притом же жить в имении, в самой настоящей деревне, с лугами, озером, лесом, чистым сосновым воздухом. Сколько лет уже тянет меня в настоящую, живую природу, о которой я так мечтаю! Я ведь знаю ее только по книгам да по запыленным городским садам, с их серой печальной растительностью. Мне кажется, когда я глубоко вздохну чистый воздух полей, у меня там в груди все заживится, стихнет и эта вечная ноющая боль в боку, перестанет постоянно першить в горле, обновится, переродится все внутри. Увидишь, я поправлюсь. Там хороший стол, молоко, яйца – все то, что мне постоянно предписывают. Правда, придется заниматься: у этих помещиков пять человек детей, и всех учить нужно, но ведь нельзя же даром хлеб есть. Подумай, ведь 50 рублей! Сколько в силах я заработать зимой? Восемь, самое большее двенадцать рублей в месяц, а здесь целых 50!
– Верочка, но ведь ты совсем не отдохнешь, пять человек, это ужасно!.. Тебе необходим полный покой, ты так слаба, так переутомлена, – чуть не со слезами протестую я.
– Что же делать, всего найти невозможно, я должна зарабатывать, чтобы учиться дальше, пойти на курсы.
– Ты на курсы собираешься?
– Конечно. На медицинские, это моя заветнейшая мечта. Ах, Муся, какой это светлый, манящий путь. Сколько на нем можно принести пользы, облегчить, утешить! Скольких несчастных поддержать! Подумай, ужас матери, у которой умирает ребенок, и она не имеет средств спасти его. Или мать больная, без медицинской помощи умирающая среди нищеты и оставляющая на произвол судьбы ребенка. Господи, как ужасна жизнь этих сирот-детей! Что перестрадает их бедное сердце! В самый глухой уголок, в самый темный подвал, в самые развалившиеся лачужки – вот куда пусть идет врач! В богатых квартирах их и без того довольно! Туда внесет он радость и надежду, а какое громадное счастье вынесет он оттуда в своем сердце.
Вдохновением горели глубокие глаза Веры. На ее тонких щеках разлилась нежная розовая краска. Мне плакать хотелось, хотелось стать перед ней на колени, она казалась мне какой-то святой. Чудесная, дивная девушка! Вот как живут люди, как дорого добывается каждый кусок хлеба, возможность учиться. Сколько труда, сколько жертв, лишений, физической боли, страданий, утомлений, чтобы учиться самой и благодаря этому быть потом в силах помогать другим. Какая самоотверженность!
Боже мой, какие я, и Люба, и Шура – все мы вообще – маленькие, глупенькие, серенькие. У нас все есть, мы ни о чем не должны заботиться, мы спокойно можем заниматься, но даже не всегда делаем это, а если получаем высокие отметки, числимся хорошими ученицами, то воображаем, что совершаем невесть какое великое нечто.
Несколько секунд я ничего не могу говорить, так полнополно у меня на душе, я только смотрю на Веру и бессознательно, крепко прижимаю к губам ее руку.
– Муся, что ты? Господь с тобой! Что ты делаешь? – говорит еще больше разрумянившаяся Вера.
– Какая ты хорошая, большая. Как все у тебя продумано, прочувствовано. Какая я ничтожная и гадкая рядом с тобой, – с горечью говорю я.
– Неправда, неправда! – горячо протестует Вера – Не говори, что ты ничтожная, это такая неправда. Я не потому больше задумывалась, что умнее или глубже тебя, а потому, что жизнь моя иначе сложилась. У меня никогда не было настоящего, слишком оно было темное, вот я и жила, заглядывая вперед, надеясь на будущее. Да я ведь на целых два года старше тебя. Твоя же жизнь была ясна, спокойна, счастлива, ты думала, вероятно, что более или менее у всех она приблизительно такова же.
Да, конечно, ты читала много, много читала, но читать – не переживать, это так неизгладимо в сердце не врезается. Ты еще совсем ясная, у тебя нет в душе ни малейшей мути, ни малейшего осадка, и дай тебе Бог долго-долго оставаться такой.
Мамочка до глубины души была растрогана, когда я передала ей весь наш разговор.
– Что за чудесная девушка! – воскликнула она. – С каким бы удовольствием я предложила ей эти несчастные деньги, из-за которых, боюсь, она вконец подорвет свое слабенькое здоровье. Но ведь не возьмет, ни за что не возьмет, и говорить нечего.
Я сделала еще попытку уговорить Веру, но она оказалась тщетной.
– Пиши же мне, смотри, пиши, – упрашиваю я. – И потом, Верусенька, милая, напиши мне что-нибудь в альбом. Ты знаешь, я редко кому даю, все глупости пишут, но ты другое дело, пожалуйста.
Она написала мне отрывок из своего любимца Надсона:
Ты дитя; жизнь еще не успела
В этом девственном сердце убить
Жажду скромного, честного дела
И святую потребность любить.
Дела много, не складывай руки,
Это дело так громко зовет,
Сколько жгучих страданий и муки,
Сколько слез облегчения ждет.
Горячо-горячо обнявшись и обещая писать друг другу, мы с ней расстались.
Послезавтра на дачу, но – увы! – без моей милой Верочки.
Первые грезы
Глава I
Дача. – Мои старушки. – Дивные вечера
Вот уже почти две недели, что мы на даче. Как здесь хорошо, тихо, уютно, приветливо. Квартира у нас небольшая, но симпатичная. Впрочем, не все ли равно, какова она? Разве летом сидишь в комнатах? – Да никогда. Живешь в саду, а сад у нас такой милый, большой, тенистый. Им-то папа с мамой и пленились в поисках свежего воздуха для своей, по их мнению, все еще «слабенькой Муси».
Ближайшая к дому часть – светлая, веселая, с кустами роз, с каймой сирени по забору, с зеленой сеткой вьющегося по веранде дикого винограда. Немножко глубже – фруктовые деревья, беседка, тоже заросшая густыми, темными виноградными листьями. Совсем в конце три-четыре раскидистых старушки липы, кусты жасмина и малюсенький запущенный прудик, от которого так вкусно пахнет тиной. Там всегда прохлада и тихо-тихо.
В этом громадном саду всего две небольшие дачки: одну занимаем мы, а в другой живут премилые старушки, они, оказывается, мамочкины старинные знакомые, собственно, даже не мамочкины, а бабушкины друзья молодости, которые, однако, гораздо старше даже ее. Словом, совсем-совсем юные существа, и все три незамужние.
Старшей, Марье Николаевне, только 76 лет, младшей, Ольге Николаевне, всего 72. С ними живет еще их племянница, Елена Петровна, но эта совершенная девчонка, ей каких-нибудь 54 года. Право, серьезно, тетки так на нее и смотрят, да и самой ей, кажется, говорили это. Постоянно слышишь: «Вот, Hélène, ты бы себе такую шляпу купила, премило для молодой девушки». И «молодая девушка», хотя такой шляпы не приобрела, но по существу не протестовала. Себя саму Ольга Николаевна считает особой «средних лет», всегда так о себе и выражается. Только одна Марья Николаевна признает себя «пожилой».
Правда, никто из них не производит впечатления глубоких старушек, совсем нет. Всегда прекрасно одеты, по моде, подтянуты, не кутаются ни в какие платки и шали, сидят всегда навытяжку, никогда не прилягут ни днем, ни после обеда, играют на рояле, читают, работают, причем – о чудо! – без очков. Никогда у них ничего не болит, не кряхтят, не стонут, всем интересуются и бегают препроворно. Бегали бы еще быстрей, так как силы у них сколько угодно, но одна беда – страшно близоруки, близоруки настолько, что Ольга Николаевна уселась однажды в стоявшее на табуретке блюдо с земляникой, а сестра ее основательно искалечила новую шляпу их старого друга и приятеля Александра Михайловича. Ужасно милые старушонки, веселые, доброжелательные, вовсе не чопорные, снисходительные ко всяким дурачествам молодежи и всем интересующиеся.
Но что мои старушенции любят больше всего на свете – это картишки: хлебом не корми, но повинтить дай; играют преотвратительно, точно лапти плетут, так что даже я, всего две недели присутствующая при этом спорте, вижу, до чего они, бедненькие, швах. Меня просто обожают, не дышат и не живут без своей «charmante[123]123
Очаровательная… (франц.)
[Закрыть] Мусенька».
– Вот и солнышко наше ясное восходит, – радушно приветствуют, не столько видя мое появление, сколько слыша шум, очевидно, производимый моим приходом.
Сама я страшно их люблю, я им и читаю, все больше легонькие, но чувствительные вещицы, и нитки мотаю, помогаю их пасьянсам выходить, так как без меня они половины не доглядели бы, хожу с ними иногда на музыку, даже – о ужас! – бримкаю по их настоятельной просьбе на рояле, а они уверяют, что «очень мило», «прелестное туше[124]124
Туше – характер, способ прикосновения (также нажима, удара) к клавишам фортепиано, влияющий на силу и окраску звука.
[Закрыть]» и просят еще. Они такие теплые, уютные.
– Бедная Мусенька, – все за меня сокрушаются они, – никого из молодежи, милая девочка должна ужасно скучать, все-таки мы для нее не совсем подходящее общество, только характер у нее такой покладистый, что она всем довольствуется… Elle est charmante, la petite[125]125
Она прелестная малышка (франц.).
[Закрыть], – заканчивается обычным припевом.
– Вот, Бог даст, через некоторое время наш племянник Nicolas приедет, тогда будет с кем порезвиться и поболтать, – сулят они мне.
Милые мои старушоночки, совсем напрасно они переживают за меня, самой мне ужасно как хорошо, и на душе ясно, и кругом тоже. Куда ни посмотри, всюду светло, красиво. Эта холодная запоздалая весна, на которую так ворчали все, какая же она умница, что задержалась в своем прилете и что только теперь, когда мы уже здесь, на даче, явилась красивая, сияющая.
Смотрю и глаз не могу отвести от цветущих фруктовых деревьев. Эти пушистые цветы-снежинки особенно нежно выделяются среди мягкой хризолитно-зелененькой листвы. Как давно не видела я их! Как люблю я эти светлые, чуть народившиеся листики! Миллиарды благоухающих белых цветов кажутся девственно чистой воздушной фатой, в которую нарядилась красавица невеста-весна, счастливая, жизнерадостная, ласковая, благоухающая. А вот и жених, златокудрый красавец царь-солнце. Он любовно глядит на нее, улыбается ей радостной светозарной улыбкой, и улыбка эта озаряет все кругом, алмазами горит в росинках цветов, серебром отливается на блестящей поверхности вод. И до глубокой ночи не может солнце расстаться со своей нареченной, не может отвести восторженного взгляда от чарующей ее прелести. Только совсем поздно, когда она, притихшая, притомившаяся блеском долгого дня, замирает в тихой дреме с улыбкой блаженства на устах, тогда на краткий миг преклоняет и он свою златокудрую голову; но очей не смыкает, глядит не наглядится на свою суженую, будто ревнивым оком оберегает ее от взгляда соперника.
Так ясно-ясно представляется мне все это; чудится, верится, что яркое солнце, и нарядная цветущая весна, и синее небо – все это дышит, чувствует, живет, любит. В такие дни все кажется необыкновенным, производит особое впечатление, как-то сильнее чувствуешь, воспринимаешь все.
Сколько прочла я за это время, не со старушками своими, а сама – одна. По вечерам как-то особенно читается: щеки горят, руки холодные, к сердцу приливает что-то теплое, приятнощемящее, и точно куда-то вверх, высоко-высоко поднимает тебя. Углубишься в книгу и не видишь, как притихнет все кругом, как повиснет в воздухе прозрачная, серебристо-белая ночь, и на плечо опустится маленькая милая рука, рука мамочки.
– А ты все еще читаешь, Муся? – говорит она.
– Да, читала, – отвечаю я и крепко целую ее беленькую, нежную ручку, а она обнимает меня. Вокруг нас тихо-тихо, хорошо-хорошо. Молча стоим мы так некоторое время.
– Больше не читай, детка, на ночь вредно, потом не заснешь долго. Так не будешь?
– Не буду, мамуся.
– Спокойной ночи.
Мы опять крепко обнимаемся, и она уходит.
Я облокачиваюсь о перила веранды. Я думаю о Лаврецком, о Лизе, моя душа полна их образами, сердце – их чувствами. Как печальная, в душу проникающая мелодия, отдаются во мне слова того кусочка из «Дворянского гнезда», где описывается возвращение Лаврецкого, когда Лизы уже нет. Он вышел в сад, сел на скамейку, где некогда провел с Лизой дивные, незабвенные часы. Потом он в доме подходит к роялю, ударяет по клавишам, и нежно звенит нота, нота, с которой начиналась та вдохновенная мелодия, которую Лемм, покойный Лемм, играл в ту памятную ночь. Мне хочется плакать… И сладко, и больно…
Как хороша должна быть любовь, высокая, чистая, восторженная… Она представляется мне в образе светло-белокурой, сияюще-белой девушки, которая охватывает душу своим нежным ласковым объятием и вдувает в нее что-то легкое, прекрасное, теплое!.. В эту минуту мне хочется, чтобы меня тоже полюбил кто-нибудь, полюбить самой и чтобы дрожала душа, пела так баюкающе, нежно…
Лиза, чистая, светлая Лиза… И вдруг образ этот кажется мне таким близким, родным, знакомым. Чем сильней напрягаюсь я, чтобы вызвать облик Лизы, тем яснее выступает предо мной другой, такой же чистый идеальный образ – образ Веры. Да, и Вера так же поступила бы, и она не задумалась бы отказаться от личного счастья ради блага другого…
Но вот настала ночь, короткая и такая сказочно-прекрасная. Задремало-таки солнышко, а соперник близко. Затуманенный грустный лик месяца бросает свои скорбные взоры на цветущую весну, ласкает ее своими манящими, таинственными, холодными лучами. Но красавица не встрепенется под его взором, она веселая, жизнерадостная, останется верна его беззаботному сияющему красавцу-брату. Одинок и печален мечтательный месяц. Но он не покажет своей горести легкомысленной красавице, не даст посмеяться над собой. Вот медленно плывет он к бабушке, серой туче, и, полный скорби, прячет свой затуманенный лик в ее колени. Одна она пожалеет его, поймет его горе. Много слез уже пролила она над судьбой своего любимца-неудачника. Все-все расскажет он ей, а она в бессильной тоске разразится громким рыданием и уронит свои тяжелые, холодные слезы на грудь цветущей красавицы.
Спи спокойно, солнышко! Твоя милая не изменит тебе. Но ему все же не спится. Вот приподнимается оно, хмурое, точно встревоженное, но, осмотревшись кругом, улыбается светлой зорькой. Как хорошо!!
Совсем близехонько от нас живет и тетя Лидуша со своими малышами. Леонид Георгиевич и папа приезжают только по субботам, так как в этом году у них на службе заводятся какие-то преобразования и дела масса. Сергульку и Таню тоже болезнь прихлопнула: схватили еще в пост коклюш, после чего их скорей выпроводили на дачу, так как, говорят, в подобных случаях перемена места лучший целитель. Сильно подросли детишки, такие славные.
Забегаю часто к тете Лидуше, забираю ее младенцев вместе с нянькой. Отправляемся мы в парк, где страшно веселимся. Сережа, по крайней мере, уверяет, что ему «никогда в жизни» так весело не бывает, как с «мамой Мусей». Парк здесь великолепный, большой, разбросанный. Терпеть не могу этих чопорных, по линеечке размеренных парков, где все искусственно и рассчитано. И здесь есть цветники, мостики, беседочки, лебеди, но пусть в некоторых местах они себе и будут, это ничему не мешает; зато есть и широко раскинувшиеся лужайки, и открытые поля с еще зеленой маленькой рожью, и клевер, и колокольчики, и желтые одуванчики, с ярко торчащими среди травки золотыми головками. С малышами мы направляемся обыкновенно к качелям, гимнастике и тому подобным прелестям; здесь, как букашки, копошится целая масса им подобных сверстников, специально для них днем играет музыка. Тут своего рода клуб малышей, они знакомятся, играют (по счастью, не в винт), иногда… дерутся с новыми знакомыми… Для меня это обыкновенно бывает самым большим развлечением; но у красных и переконфуженных предков сих боевых младенцев вкус, кажется, другой.
Сережа наш знакомится преимущественно не столько с детьми, сколько… с собаками. Это, очевидно, прямое наследие от крестной, которая и теперь зачастую останавливается, где придется, чтобы без предварительного представления крепко пожать хотя и мохнатую, но честную, благородную лапу какого-нибудь приглянувшегося ей четвероногого красавца. Конечно, можно беспрепятственно сколько угодно трясти лапы нашего собственного Ральфика, который неизбежно сопровождает нас, но он свой человек, это не так интересно, мы ищем более новых и сильных впечатлений.
Прельстился как-то Сергуля маленькой черной собачонкой Жулькой, единственной дочерью бездетной, тоже черной, но большой дамы, которая почему-то всегда приводит на детскую музыку своего остроморденького ребенка. Мальчуган Жульку эту и ласкал, и тискал, и бумажки от леденцов ей с картинками показывал, и – кажется, не вру – не то стихи, не то сказки ей рассказывал; наконец, настала минута разлуки. Смотрю, малыш мой собаку под мышку, направляется к ее мамаше, вежливо так шаркает и говорит:
– Пожалуйста, позвольте вашей Жульке сегодня вечером прийти к нам чай пить. Она (он красноречиво ткнул собаку пальцем в лоб) тоже хочет. Пожалуйста!
Дама моя чуть не умерла от смеха; уж она целовала-целовала его. Я тоже потом разок-другой чмокнула его. Страшно мило. Как благовоспитанный мальчик, он обратился прямо к родителям за разрешением. Ну, как скучать в такой компании?!
Часто пишу письма и Любе, и Вере, а потому дневник в значительном загоне; для записывания самое приятное время – вечер, но вечером все приятно… Например, забраться в глубину сада на уютную скамеечку, усесться около пруда, который как-то особенно приятно пахнет после заката солнца, тихо-тихо кругом, так хорошо думается… Или еще вещь, которую обожаю, это громко самой себе читать стихи. Как начну своего любимца «Демона» или «Полтаву» с ее чудесной украинской ночью, все на свете позабуду, унесусь далеко-далеко, собственный голос кажется чужим, глубоким, таинственным.
А мои старушоночки все стонут, чтобы Nicolas их скорей приезжал и я не скучала больше. Только бы он не помешал мне, их так щедро сулимый Nicolas!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.