Текст книги "Безмятежные годы (сборник)"
Автор книги: Вера Новицкая
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Глава XI
Опять у Веры. – Светлов. – Проводы
Придя на следующий день в гимназию, я с самого утра стала караулить Светлова, чтобы исполнить желание Веры. Как назло, на этот раз урока у него в нашем классе не было, видно, и в других тоже, по крайней мере, в течение первых двух перемен поиски мои не увенчались успехом. Наконец, после третьего урока, едва выйдя из класса, я заметила его высокую стройную фигуру уже на противоположном конце коридора, у самой лестницы. Стремглав полетела я за ним.
– Дмитрий Николаевич! – немного не настигнув еще его, позвала я.
Он поспешно повернулся; при виде меня лицо его изобразило крайнее удивление. Немудрено: за эти полтора года я, кажется, единственная ученица, которая ни разу не останавливала его где бы то ни было, ни разу не задавала никаких посторонних вопросов.
– Дмитрий Николаевич, мне очень нужно поговорить с вами, – вполголоса заявляю я.
Он, видимо, удивлен еще больше.
– К вашим услугам.
– Да, но мне надо сказать так, чтобы никто не слышал, чтобы ученицы не слышали… Можно мне спуститься вместе с вами по лестнице? Пока мы до самого низу дойдем, я вам все объясню.
– Конечно, пожалуйста.
– Смирнова, Вера, больна, очень больна… – начинаю я.
– Да, я слышал. Ей нужно скорей ехать. Когда она собирается?
– Завтра, но ей стало так плохо… Я не знаю, поедет ли она… Она говорит… что умирает… сама чувствует… И вот она очень, очень хочет увидеть вас, очень просит… проститься…
Меня начинают душить слезы: всякое напоминание о тяжелом положении Веры мне невыносимо.
– Неужели так плохо?
Я только утвердительно киваю головой.
– Кровь горлом хлынула… – наконец поясняю я. – Ведь вы придете? Да? Пожалуйста, непременно! Сегодня же? Да? Так я ей скажу, порадую ее.
– Приду, конечно. Тут не может быть и вопроса, приду, как только освобожусь. Бедная девушка!..
Я говорю:
– Благодарю вас.
Он идет в учительскую, а я медленно бреду наверх.
Едва закусив кое-чем по возвращении домой, я лечу к Смирновым. Что там сегодня? Да и надо поскорей передать Вере приятную новость, порадовать ее, что Светлов придет.
В этот день ей как будто чуточку лучше, но слабость после вчерашней потери крови все еще очень сильна.
– Верочка, я передала Дмитрию Николаевичу, он обещал прийти, непременно прийти, – говорю я. – Уже, верно, скоро. Сказал: как только освобожусь.
– Правда? – радостным вздохом вырывается из ее груди. – Вот спасибо… И тебе спасибо… – Она нежно сжимает мою руку. – Говоришь, скоро? Я не очень растрепана? – Она проводит рукой по волосам.
– Нет, нисколько.
Какая же она красивая! Темные гладкие волосы с пробором посредине лежат двумя густыми длинными косами на ее груди.
Темные же, словно нарисованные, брови, пушистые, почти черные ресницы еще больше оттеняют нежную прозрачную кожу. Тонкий, будто выточенный, небольшой нос, чуть приоткрытые красивые губы, большие вдумчивые печальные глаза, слишком блестящие, слишком живые на этом бледном, будто камея, лице. Совсем тихо. Вера, видимо, напряженно прислушивается. Легкий звонок. Еще шире открываются громадные глаза девушки, что-то особенное, мягкое загорается в них, по щекам разливается легкий румянец. Дверь отворяется. Своей мягкой, почти бесшумной походкой входит Светлов. Чтобы не стеснять Веру, я отхожу к окну и смотрю во двор.
Поздоровавшись со мной, Дмитрий Николаевич направляется к Вере.
– Здравствуйте, Вера Михайловна. Я слышал, вы в дорогу собираетесь, так вот пришел пожелать вам счастливого пути, всего-всего хорошего.
– Спасибо, спасибо вам, Дмитрий Николаевич… За все спасибо… – задушевно начинает Вера. – Я так хотела еще раз увидеть вас… поблагодарить… так боялась, что… умру, не сказав вам ничего…
Я делаю все усилия, чтобы не слушать, но каждое слово, самое тихое, долетает до меня. Слезы опять подступают к горлу.
– Полно, Вера Михайловна, Господь с вами! Что за мрачные мысли. Если бы люди так легко, из-за всякого небольшого недомогания расставались с жизнью, мир совсем опустел бы. Просто ваши нервы гуляют, и наша пасмурная серая погода навеяла на вас такие серые мысли. Вот посмотрите, как только немного спуститесь вы к югу и еще только в вагонное окошечко улыбнется вам жизнерадостное южное солнце, все ваши хмурые мысли как рукой снимет. Это такой верный старый, испытанный целитель, он вас в одну неделю так преобразит, что вы сами себя не узнаете. Ну, конечно, немного и помочь ему надо: во-первых, верить ему, а во-вторых, ни о чем не беспокоиться – ни об уроках, ни об экзаменах, ни о доме, ни о папаше. В гимназии все уладится: при ваших способностях и усердии вы, поздоровев, шутя все подгоните. О папаше еще меньше основания тревожиться, его уж мне поручите. Мы ведь с вашим отцом такие старые, такие добрые знакомые, он знает мое искреннее расположение, мое самое горячее участие к нему, мы всегда друг друга хорошо понимали, поймем и теперь… Не правда ли,
Михаил Яковлевич? – обратился он к Смирнову, стоявшему несколько в стороне. – Он будет вам сообщать, не слишком ли я его обижаю, вы будете ему писать о себе. Потом вы приедете, здоровая, обновленная и телом, и духом, тогда вы увидите, что не все мрачно на свете, что есть и радость, и счастье, что оно иногда так неожиданно мелькнет, так ярко осветит все кругом.
Как тепло, задушевно звучал его голос, как бодро, уверенно произнес он последнюю фразу! Кажется, слова его благотворно повлияли на Веру. Стоя все еще спиной, я не видела ее лица, но услышала голос:
– Вы в самом деле думаете, что я поправлюсь? Смогу дальше учиться, жить, работать?
– Да, разумеется, конечно! Зачем бы иначе советовали вам ехать? Хворать и умирать можно и здесь, на юг едут здороветь, набираться сил для жизни, работы. – Опять звучала в голосе его неотразимая убедительность.
Оба замолкли, и в комнате снова настала тишина. Я повернулась. Вера лежала, мечтательно устремив глаза перед собой; выражение ее лица казалось яснее, спокойнее. Вот опустились усталые веки, слабость брала свое.
Светлов неслышно прошел через комнату и приблизился к Смирнову, который все время неподвижно стоял невдалеке от двери. Вся точно застывшая фигура несчастного изображала глубокую безысходную печаль.
Казалось, это новое горе окончательно придавило, пришибло его. Он стоял такой безропотный, беспомощный, безответный. Опять сжимают мне горло слезы, так бесконечно жаль этого страдальца.
Дмитрий Николаевич дружески кладет ему руку на плечо, начинает убедительно говорить что-то. Я не слышу ни звука, он говорит шопотом, я вижу только, что лицо Смирнова остается сперва все таким же безжизненным, безотрадным, только раз, возражая на какие-то слова Светлова, он отчаянно, безнадежно машет рукой.
– Я, один я виноват!.. – доносится до меня его скорбный возглас.
Опять что-то говорит Дмитрий Николаевич; лицо у него хорошее, светлое, глаза так мягко светятся. Под влиянием его слов что-то будто оживает и на том бледном, изможденном лице; опущенная голова немного приподнимается, глаза не смотрят уже равнодушно на пол, они устремлены на лицо говорящего. Теперь Смирнов слушает внимательно, жадно слушает каждое его слово; что-то будто загорается в этом потухшем взоре, что-то дрожит, пробуждается в этих поблекших чертах. Что нашел ему сказать Светлов? Чем утешил, подбодрил он этого несчастного? А ясно, что оно именно так.
– Спасибо, большое, громадное спасибо! – вырывается из глубины души отца Веры, и он крепко, с влажными глазами, сжимает руку Дмитрия Николаевича. – Как отблагодарить, чем? – бормочет он растроганно.
– Ничем и не за что. Я всего только эгоист, – улыбаясь, отвечает тот.
Опять в комнате тихо-тихо. Вера, видимо, задремала.
– Мне пора, – шепотом обращаюсь я к Смирнову. – Завтра приду как можно раньше. Пусть Верочка спит теперь, она еще так слаба.
Следом за мной собирается и Светлов. Мы бесшумно направляемся в кухню. Крепко пожав руку хозяина, я уже вышла на лестницу.
– Виноват, одну минуточку, – извиняется Дмитрий Николаевич и возвращается в кухню.
Я вижу сквозь полуотворенную дверь, как этот молодой, высокий, изящный, такой сильный, такой большой души человек подходит к Смирнову, крепко обнимает его жалкую, бессильную, изможденную фигуру.
– Так помните, вы дали мне слово. Правда, друг мой? Увидите, как хорошо заживем мы с вами. Ведь и я совсем, совсем один! – и что-то бесконечно грустное, как показалось мне, прозвучало в его последних словах. Еще раз крепко обняв Смирнова, он поспешно вышел на лестницу.
Вот он стоит передо мной и, застегивая пальто, что-то говорит. Но я не слышу, не могу вслушаться, что именно. На мою душу нахлынуло так много чего-то, столько сильных впечатлений, весь этот день, все, что я видела и слышала, эта последняя сцена, сейчас там за дверями… Мне и плакать хочется, и высказать ему, Светлову, все большое, накопившееся на моем сердце. Но я только молча смотрю на него, слезы застилают мне глаза.
– Господи, какой же вы хороший! – вдруг невольно срывается с моего языка.
Я поспешно достаю из муфты носовой платок и вытираю глаза.
– Благодарю за доброе слово, – тепло говорит он. – Но, право, я ничем не заслужил его. Я давно знаю и искренне люблю Смирнова. Что это был за чудесный человек! Добрый, чуткий, неподкупно честный. Впрочем, все это он сохранил и теперь, но перенесенное горе прибило, уничтожило его. Вы, конечно, знаете их печальную повесть. После этого несчастья жизнь замерла в нем, силы исчезли и, беспомощно опустив руки, он дал мутному потоку постепенно убаюкивать и увлекать себя.
Я слушаю, медленно спускаясь с лестницы, а в голове моей бегут мысли: ведь и его, Светлова, жизнь тоже обидела, и у него было горе, верно, есть еще и теперь: как скорбно звучали только что слова: «Я ведь совсем, совсем один»!.. Но он не опустил рук, наоборот, он тянулся вверх, ввысь, работал. Не сегодня-завтра он профессор, у него хватает сил не только для себя, но и утешать, поддерживать других. Все это хочется мне сказать Светлову. Словно подслушав мои мысли, он продолжает:
– Конечно, есть счастливцы, которым в конце-концов удается справиться со своим горем, но тем глубже, тем сильнее жаль тех несчастных, обойденных судьбой. Разве виноваты они, что она наделила их меньшими силами? Так ли уж велика заслуга тех, более крепких, смогших устоять? Что глубоко ценю я в Смирнове, это то, что он сберег свою чистую, незлобивую, ясную душу. Воля ослабла, а в душе ясно теплится сохранившаяся искра Божья. Мне почему-то кажется, вернее чувствуется, что новое горе – болезнь дочери, которую он обожает, – сильней раздует эту искру, что душа вырвется из того оцепенения, в которое она словно закована. Первое горе чуть совсем не убило в нем человека, второе же должно разбудить его, конечно, только в том случае, если его дочь останется жить. Не дай Бог, нет, тогда все будет безвозвратно кончено для него, он неудержимо покатится вниз по наклонной плоскости.
– А вы думаете она поправится?
– Я надеюсь. Я так искренне, так горячо желаю этого ради несчастного отца, ради нее самой, ради всех вообще: жалко, когда уходят хорошие люди, их немного…
Мы идем по чистой, словно выбеленной улице, которую вот только сейчас, пока мы сидели у Веры, запорошило первым пушистым снежком… Точно приветливее, светлее стало все кругом от этого искрящегося при свете уже зажженных фонарей легкого снежного полога.
– Видите, сама природа идет навстречу нашему желанию: вот и снег; смотрите, какой крепкий, хрустящий. Надо надеяться, продержится прочно, значит, гнилая осень, этот самый неумолимый враг всех легочных больных, за плечами, самое трудное, самое опасное время прошло, кризис пережит. Я думаю, что с наступлением мороза должна миновать острая опасность, а до весны еще столько времени, должен же юг сделать свое великое дело.
Медленно идя и все время беседуя, мы приблизились к нашему дому. Говорил больше Дмитрий Николаевич, а я слушала и смотрела на него. В моей душе никак не совмещалось представление о прежнем Дмитрии Николаевиче, том «холодном, замороженном», той «ледяной бесчувственной сосульке», как величала я его, которого привыкла видеть в классе сдержанным, корректным, с тем, кто шел теперь рядом со мной с мягким выражением в лице, с теплыми нотками, звучащими в голосе, который какие-нибудь полчаса назад обнимал старика Смирнова, подбадривал Веру, у которого сорвалась грустная нотка об одиночестве, который умел все так понять, так извинить. «Велика ли заслуга тех, других, которым судьба дала больше сил, чтобы устоять?» – говорил он. Ни малейшего самомнения! О, этот не старается казаться лучше, чем он есть, впрочем, ему и не надо.
Опять мне хочется что-то сказать ему, сама не знаю что, хочется извиниться, что я раньше так неверно, нехорошо, несправедливо думала о нем. Но я не говорю ни слова, только крепко-крепко пожимаю протянутую мне руку, и снова мне хочется плакать…
Сегодня, наконец, проводили мы нашу бедную дорогую Веру. С наступившим легким морозцем ей, действительно, сделалось немного лучше. Доктор велел воспользоваться этим и немедленно отправить ее. На душе у бедненькой тоже будто немного прояснилось; она крепко верит в выздоровление, верит в жизнь, так страстно хочет жить.
– Мне теперь хорошо, совсем хорошо, – говорит она, – только слабость еще осталась. Но я убеждена, что Дмитрий Николаевич прав: южное солнце укрепит меня. Недаром я всегда так верила в него, так любила это милое, горячее солнце; быть может, это было бессознательное стремление к нему, предчувствие, что именно оно исцелит и спасет меня. А море? А бирюзово-синее южное небо? Господи, неужели же, действительно, я доживу до такого блаженства, наяву увижу все это? Мне – и вдруг такое громадное счастье! Да-да, теперь я знаю, верю, что доживу, буду жить, столько сил, кажется, прилило в мою душу. Знаешь, мне иногда грезится, что я уже вижу эту красивую, горячую картину юга, что уже вдыхаю этот живительный воздух, и он теплой волной расходится по всему моему существу.
Милая Вера!.. Бедная!.. Мне временами верится вместе с нею, временами же становится страшно, глядя на весь ее воздушный, прозрачный облик. В такие минуты я прячу от нее свое лицо, по которому катятся слезы.
В карете, в лежачем положении, со всеми предосторожностями, перевезли больную на вокзал и положили в вагон. Все, что можно было сделать для ее спокойствия и удобства, кажется, было сделано. Весь класс пришел провожать ее, и всякий что-нибудь принес, чтобы порадовать, доставить ей – кто знает? может быть, в последний раз – удовольствие, удобство и развлечение.
– Вот это, Вера, тебе в дороге погрызть, чтобы время скорее бежало, – сует ей Ермолаева целых три коробки всяких сластей. – А это, чтобы потом пить не хотелось, – и добрая толстушка, всегда готовая пожевать сама, вручает еще большой мешок с апельсинами.
– Меня мама всегда заставляет в дорогу надевать такую штуку, знаешь, замечательно тепло и уютно, мягко так в ней, – говорит Штоф, протягивая Вере длинную шерстяную вязаную кофту. – Если неудобно будет – снимешь. А там, в Крыму, пригодится, будешь в ней гулять ходить, она такая легкая.
При словах «гулять ходить» радостная улыбка разливается по лицу Веры, но у некоторых из нас больно сжимается сердце от них: с таким трудом верится, что она, такая, какой в данную минуту мы ее видим, в состоянии выполнить это.
– Вот возьми… это, чтобы ускорить тебе приближение юга, чтобы тебе казалось, что ты уже подъехала к весне, – протягивает Пыльнева довольно большой букет живых цветов.
Оказывается, что цветы принесла не она одна – их много, слишком много, так что опять мне становится тяжело, хочется плакать: эта лежащая на белой наволочке, бледная слабая, прозрачная Вера, вся обложенная цветами кажется почти неживой, почти отлетевшей от нас, и сами проводы представляются чем-то более тяжелым и безвозвратным.
Я совсем не могу говорить, только смотрю и смотрю на это милое бедное личико. Все целуют ее. Летят такие хорошие, теплые пожелания, радостные напутствия, а по лицам всех неудержимо струятся слезы, печальные слезы. Только на Вериных глазах блестят тихие счастливые росинки.
– Спасибо, спасибо! Спасибо, дорогие, спасибо, милые мои!.. За все спасибо!.. До свидания! До радостного, счастливого, Бог даст, скорого свидания!..
Сама она теперь твердо верит в него. Дай Бог, дай Бог!..
А мне так грустно… В глазах у меня неотвязно стоит согбенная, скорбная, высокая фигура человека с бледным лицом, словно застывшая на платформе вокзала, с неподвижно устремленным взором в сторону уходящего поезда; горькие тяжелые слезы обильно и беспомощно текут по убитому лицу…
Что думает, что чувствует сейчас Вера? С каждым проходящим часом поезд все ближе и ближе несет ее к жаркому солнцу и яркому югу. Боже мой, Боже! Неужели они не оправдают ее горячей веры в них?..
Глава XII
Радостная весть. – Кутеж у помойного ведра
Я и не вспомню, когда держала в руках дневник. Верно уж месяца полтора прошло, но все это время я была в таком скверном настроении, что ничто не интересовало и только так, будто бочком, едва касаясь, проходило мимо меня. Хотелось только думать и думать, но ведь мыслей всех не запишешь.
Думала я, действительно, много, главным образом о Вере, о Дмитрии Николаевиче, о жизни вообще. Из Крыма приходили все печальные, безотрадные вести. Маргарита Васильевна едва довезла бедную Веру, так плохо чувствовала она себя в дороге, и там, на месте, первое время жизнь чуть теплилась в ней. Вдруг, к нашей великой общей радости, больной стало лучше, много лучше: она уже может сидеть, на днях, наконец, пришло письмо, писанное ее собственной рукой. На душе сразу стало легко и весело, так хорошо, как бывало раньше, даже, пожалуй, лучше. В этот день я сделала даже то, чего, по-прежнему, никогда не позволяла себе: дождалась в коридоре Дмитрия Николаевича и сообщила ему свою радость.
– Да-да, слышал. Михаил Яковлевич вчера тоже получил несколько строчек, – улыбаясь, ответил он.
Больше ничего, вот и весь разговор, а на сердце после него сделалось еще светлей. Известие о некотором улучшении в здоровье Веры было, конечно, сообщено мною всем ученицам. И здесь общая радость, а у некоторых членов нашей тепленькой компании даже слегка повышенное настроение.
– Кутнем на радостях! – предлагает Шурка.
– Правда, давайте кутнем! – подхватывают и Люба с Пыльневой.
– А как? – прямо в центр предмета врезается практичная Ермолаева.
– Пошлем за пирожными и, конечно, за какой-нибудь выпивкой. Что за кутеж всухомятку?
– За лимонадом, – предлагает Люба, поклонница этого напитка.
– Ну вот! – протестует Шура. – Лимонад и дома можно пить. Что-нибудь позабористее.
– Не за монополькой[134]134
Монополька – казенная водка.
[Закрыть] же ты, надеюсь, пошлешь? – осведомляется Пыльнева.
– Ну, понятно, нет. Давайте за квасом.
– За кислыми щами[135]135
Кислые щи – старинный русский медово-солодовый напиток, разновидность шипучего кваса.
[Закрыть]! – советует Ермолаева.
– Вот отлично! И шипит, и вкусно, и дома не дают, – одобряет Шура.
Все единогласно сходятся на этом решении.
– А кто принесет и как?
– Ну, понятно, раб Андрей.
– Только по-моему, господа, лучше пирожных не брать, он нам какой-нибудь гадости принесет. Лучше ореховой халвы, она сухая, после нее так пьется! – как истый гастроном советует Лиза.
Последний вопрос пока еще остается открытым. Отправляемся на поиски швейцара.
– Слушайте, Андрей, – несколько заискивающе начинаем мы, – принесите вы нам, пожалуйста, две бутылки кислых щей, халвы и пирожных.
– Пирожных-то и халвы, барышни, со всем моим удовольствием, а вот кислые щи… Андрей Карлович очень серчать будут, если узнают, потому оно, правду сказать, хоть и не хмельное, а все же неловко с бутылками идти туда, где благородные девицы обучаются, – мнется он.
– Пустяки, никто не узнает. Вы как-нибудь припрячьте, в корзину какую-нибудь положите. Пожалуйста! Мы уж вас поблагодарим…
– Да я, барышни, завсегда с полным удовольствием. Разве вот… – внезапно осеняет его мысль, – вы, барышни, не изволите обидеться, ежели я вам щи-то эти в помойном ведре принесу?
– Как в помойном ведре?! – хором восклицаем мы, чуть не помирая со смеху. – Вот так кутеж!
– То есть, не совсем в помойном, помоев-то, по правде, туда и не льют, только мусор всякий складывают. Вот, как вы изволите домой уйти, а мы тут приборку делаем, так бумажки, обгрызки яблочек, там, колбасы или коклетки кусочек с полу подберем, ну, все туда и складываем, – утешает нас Андрей.
– Ну, ладно, несите в помойном ведре, – наконец решаемся мы: все же кислые щи не непосредственно в него влиты будут, есть же промежуточная инстанция – бутылки.
– Так, пожалуйста, к большой перемене.
Мы вручаем ему деньги и торопимся в класс.
– Значится, барышни, я как принесу, так на черной лестнице у самых дверей и поставлю, – напутствует он нас вдогонку.
Первый урок – немецкая литература.
– Только бы не меня! – молит Пыльнева. – Нибелунгов этих самых ни-ни. И кто их только выдумал! «Пронеси ты, Боже, немца стороною, сжалься же над бедной девой молодою», – меланхолично вполголоса мурлычет она, пристально глядя на Андрея Карловича и точно желая ему сделать соответствующее гипнотическое внушение.
Немца «пронесло стороной»: у стола Леонова. Но видно, внушение оказалось недостаточно прочным.
– Fräulein Pilneff! – раздается возглас Андрея Карловича, едва вызванная кончила отвечать.
С несчастным, страждущим видом направляется Ира к столу. Минутная пауза. Андрей Карлович ждет, но, видимо, тщетно.
– Bischen lauter[136]136
Немного громче (нем).
[Закрыть], – смеясь, говорит он.
Тишина не нарушается. Он задает вопрос. Ни звука. Второй вопрос – то же самое. Он поднимает глаза и пристально смотрит на Иру сквозь свои толстые очки. Она по-прежнему нема, но глаза ее так моляще, так жалобно смотрят на Андрея Карловича, что тот помимо воли начинает улыбаться.
– Aber, Fräulein Pilneff, Ihre Augen sprechen, aber Sie, leider, nicht[137]137
Но, госпожа Пыльнева, ваши глаза говорят, а сами вы, к сожалению, нет (нем).
[Закрыть].
– Я, Андрей Карлович, никак не могла выучить этот урок, он такой страшно трудный. И потом, я не знаю почему, но в последнее время я ничего не могу запомнить, у меня совершенно память ослабела.
– О, меня это вовсе не удивляет! Вы так жестоко обращаетесь со своей памятью, что я поражен, как она до сих пор могла еще служить вам: ведь вы ее голодом морите, так только кое-когда перекусить дадите.
Весь класс неудержимо хохочет над удачным замечанием Андрея Карловича. Искренне смеется и Пыльнева, которая лучше, чем кто-либо, знает, насколько остра и метка шутка Андрея Карловича. Жалобно-святой вид исчезает с ее лица, – Андрея Карловича этим не проведешь, и она, любительница всякого удачного словца, весело от души хохочет. Инцидент исчерпывается поставленным в журнале вопросительным знаком, который к следующему разу Ире вменяется в обязанность сделать утвердительным.
Настроение Пыльневой ничуть не омрачено, напротив, она, видимо, чувствует новый прилив сил, да и случай жалко упустить. Следующий урок – гигиена, это удовольствие нам доставляют всего один раз в неделю. В классе, как всегда, маленькое ожидание, так уж Ира приучила нас.
Что же сегодня? Все, что можно передвинуть, перевернуть или поменять местами в злополучном скелете, уже проделано, все вопросы, сколько-нибудь допустимые по своей нелепости, вроде того, полезно ли детей приучать курить, давать им коньяк и тому подобное, своевременно предложены, чего же ждать теперь? Впрочем, вид у Пыльневой равнодушный; она сосредоточена на чем-то постороннем, глаза ее упорно устремлены в ящик парты. Некоторое время все идет нормально, но вот гигиенша повернула голову в сторону Иры и уже злится, она ее терпеть не может.
– Пыльнева, пожалуйста, не читайте, когда я объясняю урок.
– Я не читаю, Ольга Петровна, – раздается кроткий голос, после чего глаза Иры немедленно, с тою же сосредоточенностью устремляются в прежнем направлении.
– Пыльнева, я уже сказала вам, чтобы вы не читали. Закройте книгу! – уже резче повторяет докторша и алеет лицом.
– У меня нет книги, – робко и неуверенно протестует тот же голосок.
– Сию минуту отдайте мне книгу! Что это за невежество читать во время урока, – уже в полном расцвете своего пунцового негодования в третий раз возглашает Ольга Петровна, подходя к Ире. – Дайте книгу!
Пыльнева растерянно и виновато поднимается.
– У меня нет книги, – жалобно протестует она, но гигиенша уже шарит в столе.
У Иры дрожат губы от смеха, в глазах прыгают веселые огоньки. Теперь несколько смущена и больше прежнего зла докторша: в парте пусто.
– Если у вас ничего нет, тогда я не понимаю, отчего вы все время смотрите туда вниз? – пожимает она плечами.
– У меня просто такая привычка, – опять кротко и безмятежно раздается по классу.
Мы не можем удержаться от смеха, а Ольга Петровна, вероятно, с наслаждением поколотила бы Иру, до того та изводит ее.
– Подумаешь, какая скромность! Сидит, глаз поднять не смеет! – иронизирует она.
– Да, я вообще очень застенчива, – все так же покорно подтверждает Пыльнева.
Здесь мы уже не можем выдержать и откровенно хохочем. На минуту, не выдержав роли, смеется сама Ира, но через секунду сидит уже снова, опустив взор долу.
– Господа, господа, идем живо кутить к помойному ведру! – едва прозвонили на большую перемену, зовет Шура.
С хохотом собираемся мы на это заманчивое, многообещающее приглашение.
Андрей честно выполнил свое обещание: вот оно вместилище наших гастрономических изысканных яств! Божественный нектар таинственно скрыт в нем. Увы! Слишком таинственно. На самом верху ведра лежит предмет, который приводит нас в смущение сперва неопределенностью своих очертаний, а потом, когда перед нами, наконец, ясно вырисовываются его контуры, то своей слишком большой определенностью: это головной убор нашего любезного Андрея, которым он великодушно пожертвовал для сокрытия нашего лукуллового пиршества.
Если бы это была его форменная фуражка, с ярким, новым синим околышком, наше смущение было бы меньше, но это заслуженная, много видов видавшая, много грязи набравшая, взъерошенная меховая шапка. Находка сия смущает нас больше самого помойного ведра, гораздо больше, хотя бы по одному тому, что ее необходимо извлечь, а на это охотниц нет.
– Кто не рискует – не находит! – решительно заявляет Шурка.
– Вопрос лишь в том, что он найдет, – утешает Люба.
Но Шурка уже кончиками двух пальцев отважно добывает бледное, растерзанное напоминание о когда-то жившем баране. Перед нами две бутылки и слишком близко, по-моему, прижавшаяся к стенке ведра бумага с халвой.
– Несем живо в класс!
На одной из бутылок ярлык с пышной надписью «Портвейн старый», на другой менее громкая – «Кахетинское красное». Очевидно, по скромности, фабрикант этого напитка предпочел сохранить свое инкогнито, а произведение свое выпустить под псевдонимом.
– Вот если бы классюха наша увидела! Умерла бы! – восклицает Шурка.
– Кто-о? – спрашиваем мы.
– Ну, классюха, классная дама, Клеопатра Михайловна, – поясняет Тишалова.
Новое словечко произвело фурор. Впрочем, в ту минуту мы были так настроены, что, хоть палец покажи, и то хохотали бы.
– А что если показать? – предлагает Ира.
– Да ты что!? Чтобы еще Андрею влетело? – протестует Шура.
Завтрак съеден, халва тоже, обильное возлияние произведено, сосуды опорожнены до дна… На следующей перемене они будут обратно препровождены в радушно приютившее их ведро, теперь уже неудобно, так как все классные дамы, позавтракав, бродят по коридору. Одна бутылка находит временное пристанище у Шурки, другая – у Иры в парте.
Вдруг после звонка, за секунду до входа в класс Клеопатры Михайловны, глазам нашим представляется неожиданное зрелище: на столе Иры, рядом с чернильницей возвышается бутылка с надписью «Портвейн старый», около нее небольшой стаканчик… Сама Пыльнева положила локти на стол, безжизненно опустив на них голову.
– Что это с Пыльневой? – несколько озабоченно спрашивает Клеопатра Михайловна, едва переступив порог двери. – И что за странная обстановка? – уже совсем теряется она при виде наставленных посудин.
– Пыльнева, что с вами?
Безжизненное тело приобретает некоторую подвижность: голова поднимается, указательный палец делает жест по направлению к бутылке.
– Это я… с горя!.. – раздается трагический возглас. – Все, до капли… – В подтверждение своих слов Ира опрокидывает вверх дном пустую бутылку, после чего голова снова печально опускается.
– Какое горе? В чем дело? – уже заботливо и растроганно спрашивает сердобольная Клепа.
– К…как же не горе… меня никто не любит, ко мне все придираются, все, все! Андрей Карлович сказал, что я лентяйка, да, да, сказал! У Ольги Петровны я так тихо, так тихо сидела, а она меня заподозрила, будто я читала на ее уроке, а я никогда, никогда, даже дома ничего не чит… то есть я хотела сказать… что у меня и книги не было, а она не поверила, мне не поверила!.. Я не выдержала и с горя… – Опять красноречивый жест по направлению «портвейна».
– Что вы пили?
Минутная пауза.
– Ки… ки… кислые щи, – робким признанием вылетает из уст Иры, и не в силах больше удержаться, и сама она, и весь класс, и Клепка смеются.
– Клеопатра Михайловна, не сердитесь на меня, – просто и искренне говорит Ира.
– Да я и не сержусь, Пыльнева, а только… Прежде всего уберите бутылку, еще не хватает, чтобы преподаватель или Андрей Карлович наткнулись на это, – сама себя перебивает Клеопатра. – Когда только вы перестанете дурачиться и сделаетесь солиднее? Ведь выпускной класс! Тут необходимо вести себя на «двенадцать», а вы…
– Ну, чем я виновата, что я органически не могу вести себя больше, чем на «десять»? – слезливо заявляет Ира.
Но Клепа уже села на своего конька:
– Что значит «не могу»? Надо! Надо вырабатывать в себе волю, выдержку, надо себя заставлять…
Долго говорит она, а у Иры уже опять зажигаются в глазах бедовые огоньки. Вот они потухли, вид у нее обычный святой, подозрительно святой вид.
– Вы браните, все время браните меня, Клеопатра Михайловна, а меня пожалеть надо, я такая несчастная…
Доброе сердце Клеопатры Михайловны уже готово пойти ей навстречу:
– Яне браню, я…
Но Ира перебивает:
– А я прежде, маленькая, была такая хорошая, такая славная, кроткая, послушная…
– Ну? – внимательно слушая, одобрительно кивает головой та.
– Ну, и все пропало… меня цыгане подменили!.. – трагически заканчивает Пыльнева, да и пора уже, потому что математика стоит на пороге.
Конечно, Андрея ни под какую неприятность не подвели, он даже, кажется, ни на секунду не был на подозрении за соучастие в нашем нетрезвом поведении, и кислощейная история канула в лету.
Что значит компания и настроение! Я убеждена, что никому из нас в одиночку не пришло бы в голову у себя дома угощаться из помойного ведра, а тут, право, это не лишено было своеобразной прелести!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.