Текст книги "Безмятежные годы (сборник)"
Автор книги: Вера Новицкая
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 28 страниц)
Глава XV
После праздников. – Юлин рыцарь. – Любины тревоги
Вот и промчались праздники вереницей веселых, пестрых дней, пронеслись прежде, чем я успела еще разочек что-нибудь поведать моему другу-дневнику. Собственно, он имеет все основания быть недовольным мной – изменяю я ему все чаще и чаще. Да так уж вышло, закрутили меня.
Третьего дня проводили одного солдатика – отправили в Москву Володю, вчера распрощались с Ливинским. Этот, положим, никуда не уехал, он здешний, но говорю «распрощались», потому что вряд ли он больше явит нам свои ясные очи. Мамочка его приглашала, даже очень искренне, так как она его любит, но ведь ему-то у нас теперь будет тоска смертная со мной одной. Другое дело, когда был Володя и вообще вся компания, а я одна – мало заманчивого.
Сегодня уже и в гимназии побывала. Я рада: хоть хорошо было на праздниках, но я так люблю свою милую гимназию, что всегда рада вернуться в нее. Учителя и классные дамы все будто пободрели и подобрели, отдохнули за две недели от наших физиономий, и потому они им кажутся, вероятно, привлекательнее. По крайней мере, милый Андрей Карлович, встретившись сегодня со мной на лестнице, так приветливо-приветливо закивал своим босеньким посредине арбузиком, и рожица у него была такая ласковая.
– Nun, wie gehts? Gut?[114]114
Как поживаете? Хорошо? (нем)
[Закрыть] – осведомился он.
Даже Дмитрий Николаевич будто бы меньше заморожен. Клепка настроена благодушно и, очевидно, забыв, что я ближайшая кандидатка на Владимирку, дружелюбно разговаривала и даже шутила со мной.
Еще до начала уроков ко мне подходит Ира Пыльнева:
– Муся, ты обратила внимание на Юлю Бек? Посмотри, она как в воду опущенная. Поговори ты с ней, попытай, в чем дело. Я боюсь и заговаривать, еще проболтаюсь.
Я утвердительно киваю головой и смотрю в сторону Юли. Действительно, она производит впечатление, точно у нее душа с места съехала, даже щеки бледнее обыкновенного. Бедная, что с ней?.. Ведь, конечно же, не Ирины дурачества на катке тому причиной. На первой же переменке подсаживаюсь к ней.
– Ну, как же ты, Юля, праздники провела?
– Мерси, хорошо.
– Весело было? Расскажи, где ты была?
– Была несколько раз в гостях, в театре один раз, в инженерном училище на балу.
– А на катке часто бывала? – равнодушно спрашиваю я.
– На катке?.. Да, часто… – и помолчав минутку, говорит: – Муся, мне с тобой поговорить нужно.
– Пожалуйста. В чем дело?
– Скажи, ты не знаешь, есть такая болезнь, что у человека голова худеть начинает, кажется, сухотка мозга, и он потом умирает?
Пусть Пыльнева сама расхлебывает свою кашу, у меня же духу не хватает подтвердить эту глупость.
– Право, не знаю… Спроси у Пыльневой, ее отец доктор, она у него может справиться, – отделываюсь я. – А что, у тебя болен кто-нибудь?
– Да, видишь ли… – Юля мнется. – Я тебе совсем все расскажу, – наконец решается она. – Вот, видишь ли: в инженерном училище со мной довольно много танцевал один студент, мне в тот вечер его и представили, ну, тогда я ничего не заметила, а потом через несколько дней вдруг ко мне на катке кто-то подходит, говорит со мной; смотрю, а узнать не могу. Оказывается, он. Совсем изменился, до полной неузнаваемости: похудел так, что и пальто, и шапка на нем будто на вешалке висят, голос тоненький, слабенький, как у девочки. Я никогда в жизни у мужчин такого голоса не слыхала. Ни за что не поверила бы, что это он, тот самый розовенький, веселый студентик, с которым я танцевала. Но потом вижу, правда, он. Ну… он очень огорчился, что я его не узнала и… – Юля опять запинается, – и сказал, что… любит меня…
Самое страшное выскочило из ее уст, теперь она, перейдя Рубикон, уже с меньшим стеснением рассказывает дальше.
– Ах, Муся, если бы ты слышала, что он говорил! Умолял верить ему, предлагал броситься из окошка или окунуться в прорубь, чтобы доказать свою любовь, что без этого у него впереди только одна смерть, что он уже пять лет следит за мной… Много-много всего. Ах, Муся, он даже знает, что я люблю «Пью-пью» и крымские яблоки. Это поразительно! Я думала, такие вещи только в романах выдумывают, и вдруг в жизни в самом деле меня так любят. «Ради Бога, – говорит, – дайте ручку…» – Юля опять заминается, – «один раз поцеловать, а то я не переживу», и голос так дрожит. Жаль мне его страшно, и стыдно руку дать, кругом столько народа…
– Ну, что ж, так и не дала? – лукавлю я.
Юля краснеет.
– Нет, дала… Мусенька, не осуждай меня, я не могла иначе, он так просил, и потом он… такой милый!.. А как он говорит, точно в стихах: васильки-глаза, розы-щечки, маки-губки…
Все ее куклообразное хорошенькое личико принимает мечтательное выражение. Ай да Ира! Ведь действительно своей поэзией овладела сердцем бедной Бек.
– Но почему же ты такая грустная, Юля? Ведь тут ничего печального нет.
– Да, так я еще не кончила. Ну, поцеловал он мою руку и сказал, что принесет в воскресенье в семь часов сюда же на каток «Митрофанушку». Ах, да, я пропустила: я так ужасно волнуюсь! Так вот, когда он умолял непременно-непременно принять от него какое-нибудь доказательство любви, я попросила написать мне сочинение. Вдруг в воскресенье, то есть вчера, ты помнишь, какой снег шел? Кататься невозможно, даже и заикаться нечего идти туда: я просто в отчаянии. Господи, что делать? Во-первых, я страшно беспокоюсь, что с ним будет, если он меня не увидит, а потом и сочинение: ведь такое трудное, я сама ни за что не напишу. Думала-думала и попросилась в шесть часов к подруге пойти. Ты знаешь, ведь меня одну никогда на улицу не пускают. Вот довела меня наша мадемуазель до швейцара, я сделала вид, что поднимаюсь по лестнице, а она домой пошла. Я постояла на площадке, затем через несколько минут чуть не бегом на каток. Прихожу: почти пусто, снег хлопьями валит. Что сторожа разметут, то опять забросает. Только кое-где гимназисты толпятся. Неприятно, так неловко, все на меня смотрят, мальчишки какие-то глупости в мой адрес говорят. Хожу-хожу, его все нет. Так и не пришел, – чуть не плача уже, говорит она. – А я так беспокоюсь. Вдруг что-нибудь случилось с ним? Мне так его жаль! Боже мой, и из-за меня! А я, право, ни в чем не виновата. Я все сделала: и руку дала, и «Митрофанушку» попросила, и на каток опять пришла…
Бедная Юля! Мне больно на нее смотреть. Нет, эту глупую шутку необходимо исправить: то уже не смешно, от чего страдает другой. Но, пока переговорю с Ирой, я хочу хоть сколько-нибудь утешить Бек.
– Юлечка, милая, дорогая, не волнуйся, я уверена, что ничего не случилось плохого. Ты сама говоришь: снег сыпал, он и не пошел, потому что в такую погоду все равно кататься нельзя.
– Но ведь он не ради катка, а чтобы меня видеть; он и в первый раз без коньков был.
– Да, но он думал, что тебя в такую погоду не пустят, наконец, мало ли что задержать могло: гости какие-нибудь. Увидишь, все хорошо кончится, я уверена, – изо всех сил стараюсь я.
– Дай-то Бог, дай-то Бог, Мусенька, я так беспокоюсь. А как же сочинение?
Видимо, и «Митрофанушка» занимает некоторое местечко в пылком сердечке Юли.
Звонок и вторжение в класс Евгения Барбароссы прерывают наши дальнейшие излияния. Бедной Юле положительно не везет: ее вызывают. Урок, худо ли, хорошо ли, она отвечает, но затем следует то, чего пуще огня боится бедная Бек, – «летучие» вопросы.
– Скажите, пожалуйста, какое влияние на рыцарство имели Крестовые походы? – спрашивает учитель.
– На рыцарей? – Юля напряженно соображает или припоминает; вдруг вспомнив, очевидно, известное сочетание звуков, радостно разражается: – Под влиянием Крестовых походов рыцари стали сильно разлагаться.
Легкий смешок несется по классу. Я удерживаюсь изо всех сил, чтобы не огорчать Юли. Бедная, ей, верно, припомнился ее собственный «рыцарь» с явным признаком разложения – худеющей головой.
Впрочем, отличилась не одна Бек. Сахарова, верная себе, тоже не преминула утешить нас, заявив:
– Египтяне всю жизнь занимались тем, что бальзамировали свои собственные тела.
Прелесть! Господи, и как это в самом деле им удается говорить такие глупости!
Долго мы с Пыльневой обсуждали, как же теперь поступить относительно Юли. Сказать, что это была шутка? Нельзя. Бек слишком сжилась с этой мыслью, ей, вероятно, даже больно будет узнать, что ее горячий поклонник – миф. Кроме того, особенно после ее откровенных излияний мне, когда она, так сказать, душу свою открыла, слишком обидно ей будет сознавать, что над ней смеялись и что ее глупое положение известно не одной мне, а еще и Шуре, и Любе, и виновнице торжества, Ире, и – кто знает? – через них, может быть, еще и другим.
Надо пощадить ее самолюбие. Бедная Юля! Чем, в сущности, виновата она, что у нее слишком восприимчиво сердечко и – увы! – недостаточно восприимчива ее хорошенькая головка? Чтобы вознаградить ее за все треволнения, решено, прежде всего, послать ей от «его» имени сочинение. Это облегчение сделать в нашей власти, и она его, бедняжка, вполне заслужила. А дальше видно будет, как-нибудь да выкрутимся.
Только на большой перемене удалось мне окончить все срочные дела в этом направлении и побыть с Любой. Стала ей передавать все Юлины печали и невзгоды, но сверх ожидания, она отнеслась к ним довольно безразлично.
– Что Юля! Ведь это все выдумка, вздор, шутка, а вот у меня!.. Знаешь, ведь с Петром Николаевичем в тот вечер в конце – концов обморок сделался.
– Ну-у? Но почему? Что такое?!
– Видишь ли, я же догадывалась давно, да и ты, верно, тоже, что он… – Люба заминается, – влюблен в меня немножко. С приездом твоего двоюродного брата (вместо обычного «Володи» почему-то говорит Люба) он стал ужасно мрачный, скучный, кислый какой-то. Ты знаешь, ведь он вообще не Бог знает какой живчик, а тут и совсем раскис.
– Но почему же? – сразу не соображаю я и опять заставляю Любу запнуться.
– Да, понимаешь ли, он… ревнует меня к нему. – Любины щеки начинают рдеть.
Право, какая я глупая, не сообразила сразу! Но я по части романов положительно швах. Да, бедный Петр Николаевич! С тех пор, как Володя с Колей появились на нашем горизонте, куда бы мы ни шли, Володя с Любой в паре, Коля со мной, а этот бедненький так себе, неприкаянный болтается. Но мыто с Колей, понятно, целы и невредимы, а там в обморок кувыркаются!
– Так вот, – продолжает Люба, – когда он меня исповедовать стал, я не знала, куда деваться. Бледный, голос дрожит: «Любовь Константиновна, вы меня любите?» – Я молчу. – «Вы молчите! Значит, нет?» – Я все молчу. – «Так нет?» – Нет, нисколько, чувствую я, но мне так жаль его и страшно сказать «нет». – «Не знаю», – отвечаю я. – «Я знаю, чувствую, что нет, – говорит он. – Вы его любите, Владимира Николаевича!» – «Нет, нет, право, нет!» – уверяю я, видя, что он хватается за сердце. А после того я вышла, а ему дурно стало. У него, говорят, сердце не совсем в порядке… Что делать, Муся? Мне так жаль его, но он мне совсем не нравится, тряпка какая-то: добрый, мягкий, но я таких не люблю.
«Я знаю, каких ты любишь», – думаю я про себя, но молчу.
И Люба мучается, и ей, как и Юле, «жаль» его. А мне их всех искренне жаль. Право, как любить, когда не любишь? Какое счастье, что ни одна живая душа не надумалась в меня влюбиться. Люба уверяет, будто Коля Ливинский с меня глаз не сводит и Василий Васильевич ко мне неравнодушен. Ерунда, конечно, Любе просто грезится. Что называется: у кого что болит, тот о том и говорит.
Ну, осталось живо написать для Юли «Митрофанушку» – это на меня возложено, а завтра составить и свое сочинение. Всего два дня осталось, я и так дотянула до последней минутки.
Глава XVI
Ожидание императрицы. – Мое произведение
В гимназии переполох. Пришло откуда-то сведение, что к нам собирается государыня. Я страшно рада. По этому поводу особенно занимаются нашими манерами и грацией. На уроках танцев книксуем[115]115
От «книксен» – поклон с приседанием, как знак приветствия со стороны девочек и девиц.
[Закрыть] тройную против прежней порцию: и вправо, и влево, и назад, и поштучно, и оптом. Кроме того, француз, немец и русский словесник велели каждой приготовить по стихотворению – на случай, если государыня войдет в класс и пожелает что-нибудь прослушать. Поют тоже, соловьями заливаются (не я, конечно; бедная государыня, если бы вдруг составился хор из мне подобных!).
Андрей Карлович, придя в класс, распределил каждой из нас что-нибудь для декламации, а затем сказал, что было бы чрезвычайно приятно, если бы кто-нибудь из учениц составил еще и приветственное стихотворение собственного сочинения.
– Напиши, Муся, непременно напиши что-нибудь, – убеждает Люба. – Ты ведь можешь, у тебя так мило выходит! Напишешь?
Мне вдруг ужасно захотелось попробовать; ну как что-нибудь и выйдет? В тот же вечер села и нацарапала, по обыкновению, с маху… Не понимаю, как иные говорят, что, пока стихи или что другое напишут, весь карандаш сгрызут? Я же никогда. Или ни-ни, ни с места, не хочется думать, в голове ни одной мысли, или же сразу – села и, не отрывая пера, намахала. Я и сочинения так пишу, потом ничего не переделываю, только знаки проставлю да поправлю какие-нибудь нелепейшие ошибки. И почему я такая рассеянная? Даже обидно.
На этот раз писание мое хотя оказалось и скорым, но не спорым, – что-то жиденькое, бесцветное. Нет, такую гадость подавать нельзя, один Дмитрий Николаевич засмеет, безмолвно, в душе, конечно, но тем хуже. Но чуть не первым вопросом Любы, как только я пришла, было:
– Ну что, стихи написала?
– Написала гадость и никому не покажу.
– Мне, во всяком случае, покажешь, это уж извини.
– Кажется, что и тебе не покажу.
– Ну, уж это свинство будет! – Люба обиделась и даже покраснела.
– Ну, не злись же, покажу, уж так и быть. Слушай!
Давно всем сердцем мы желали
Тебя увидеть – час настал,
Но словом выскажем едва ли
Ту радость, что нам Бог послал.
Из нас, детей, кто же сумеет
Достойно чествовать тебя?..
Но в час, когда заря алеет,
Кто славит солнышко, любя?
То скромных птичек песнь несется
Веселым гимном к небесам,
Она из сердца прямо льется
Навстречу благостным лучам.
Ты – наше солнышко, наш свет!
Ты пенью нашему внемли
И детский искренний привет,
Царица-мать, от нас прими.
– И ты смеешь это называть гадостью? Сама ты после этого гадость, душа бесчувственная, которая ничего хорошего не понимает. Это прелестно! Понимаешь? Прелестно! Я уверена, что ни Полярская, ни Мохницкая так не написали.
– Разве и они пишут?
– Нуда, принесли сегодня и уже вручили Дмитрию Николаевичу.
– Хорошо, что я не сунулась! Конечно, их вещи в сто раз лучше. У них, верно, талант, так как у одной отец поэт, у другой – сестра, и довольно известные. Оказывается, оно еще предварительно через цензуру Светлова идет. Одного этого для меня достаточно, ни за что срамиться не буду, мерси, что предупредила, – говорю я Любе.
– Глупости городишь! – горячится та. – Во-первых, нет никакой надобности давать Дмитрию Николаевичу, можно прямо Андрею Карловичу. Во-вторых, если на то пошло, то и твоя мама пишет. А в-третьих, твое стихотворение должно попасть к Андрею Карловичу и попадет.
И противная Люба сдержала свое слово. Как только Андрей Карлович явился на немецкую литературу, она – тыц – смотрю, стоит уже.
– Вот, Андрей Карлович, Старобельская написала стихотворение к приезду Государыни, такое красивое стихотворение, и ни за что не хочет вам показать, стесняется.
– Fräulein Starobelsky стихотворение написала? А, это очень хорошо. Ну покажите же, Fräulein Starobelsky, не конфузьтесь, я убежден, что это что-нибудь хорошее, вот Fräulein Snegin тоже нравится.
Если я буду дольше отказываться, выйдет точно я ломаюсь, а я такой враг всякого кривляния. Нечего делать, достаю бумажку.
– Только громко не читайте, – прошу я.
Пусть, это куда ни шло, он – не беда, важно, чтобы до Дмитрия Николаевича не дошло.
– Прекрасное стихотворение, очень, очень мило! – восклицает Андрей Карлович. – А вы еще стеснялись. Видите, я в вас больше верил, чем вы сами, я знал, что Fräulein Starobelsky всегда все хорошо делает и на нее можно положиться. Очень, очень хорошо.
Скажите пожалуйста, понравилось! Милый Андрей Карлович, он такой добрый! От его похвал у меня «с радости в зобу дыханье сперло», и чувствую, щеки мои начинают алеть. Люба торжествует.
В противоположность моей, физиономия Таньки Грачевой принимает светло-изумрудный оттенок: похвала кому-нибудь другому – это свыше ее сил, этого не может переварить ее благородное сердце.
– А мне разве не покажешь? – просит меня на перемене Смирнова.
О, ей – с удовольствием: она такая чуткая, доброжелательная, так понимает все…
– Хорошо, – говорит она, – никакой фальши, напыщенности, просто и искренне, как ты сама. Славная ты, Муся!
Вера крепко-крепко целует меня. Эта не позавидует, она всегда так рада всему хорошему, где бы ни встретилось оно. Да и кому ей завидовать – ей, которая на целую голову выше всех нас?
Но кто искренне поражен, так это Клеопатра Михайловна: как, эта ужасная, отпетая, и вдруг?.. Она, видимо, очень довольна – и сразу сделалась ко мне ласкова и снисходительна.
На переменке, вижу, Андрей Карлович беседует у поворота лестницы с Дмитрием Николаевичем, а у самого в руке – о ужас! – бумажка с моим стихотворением.
Боюсь поднять глаза, чтобы не встретиться с насмешливой улыбочкой словесника. Вдруг – о ужас в квадрате! – слышу, Андрей Карлович говорит:
– А вот и она сама. Fräulein Starobelsky! – зовет он.
Мне становится жарко, и щеки мои, должно быть, «варенее красного рака».
– Так мы на вашем стихотворении и остановились. Сами же вы его, конечно, и продекламируете. Не правда ли, это будет самое подходящее? – последняя фраза обращена к Дмитрию Николаевичу. – Вот и господину Светлову ваше произведение понравилось больше всех остальных, а вы стеснялись показать. То-то!
Не веря ушам своим, поднимаю глаза на словесника. Улыбочки, которой я пуще огня боюсь, нет.
– Да, очень мило, просто и тепло, – говорит он.
– Видите, – улыбается Андрей Карлович и качает своим арбузиком, заявляя этим, что аудиенция окончена.
– Прекрасная девушка, – едва сделав несколько шагов, слышу я, – умненькая, воспитанная и такая прямая, правдивая натура, – расхваливает меня милый Андрей Карлович.
– Да, одаренная девушка, – раздается голос его собеседника.
Не может быть!.. Он, Дмитрий Николаевич, считает меня одаренной. Меня?.. Ведь не за эти же маленькие стишки? Уж, конечно, и не за «лентяя», так как, в сущности, я оказалась тогда перед ним в довольно глупом положении – что уж греха таить! За что же?.. А все же приятно, что с высоты парнасской, из уст неприступного олимпийца раздалось одобрительное слово.
Теперь у нас каждый день репетиции. Собирают нас в зале, входит начальница, временно исполняющая должность государыни, и вся гимназия разом приседает с соответствующим приветствием. Потом… Потом на сцену выступаю я, делаю нижайший реверанс, так что почти касаюсь пола коленкой, и начинаю. Страшновато. Все так смотрят. А все-таки хорошо.
Пока мы гимны распевали да реверансы делали, Дмитрий Николаевич успел просмотреть нашего «Митрофанушку как тип своего времени» и вернуть его нам. В таких случаях ведь никогда без курьезов не обходится; на сей раз наша злополучная Михайлова превзошла саму себя. Как вообще из всех сочинений, где то или другое не совсем удачно и точно, Дмитрий Николаевич и из него читал выдержки, а в нем и то, и другое, и третье, и десятое – патентованная ерунда.
– «Недоросли берут свое начало от Петра Первого, – читает Дмитрий Николаевич, – который, распространив в России западноевропейскую цивилизацию, основал их».
Класс хохочет уже с первой фразы.
– Крайне туманно, госпожа Михайлова: выходит, будто вы хотите сказать, что распространение недорослей было одной из реформ этого государя. Между тем, по историческим данным, такого преобразования за ним не числится. Нужно точнее выражаться. Далее: «Поэтому завелась мода воспитывать помещиков на иностранный лад, и родители брали им гувернеров, бывших кучеров, как, например, у Стародума, и сапожников, чтобы они могли достичь высших служебных должностей, так как безграмотным уже нельзя было». Тут я совершенно отказываюсь понимать, сапожники ли и кучера добивались высших должностей или как-нибудь иначе. Затем далее: «Хитрость Митрофанушки с матерью несколько оправдывает его глупость» – крайне своеобразное выражение – «и доказывает, что невежество у него было не врожденное, а благоприобретенное». Знаете, вы высказываете такие смелые гипотезы, что трудно так сразу освоиться с ними. «Каких же плодов можно было ждать от Митрофанушки?» Этой фигурой вопрошания ваше сочинение заканчивается…
Он говорит еще что-то, но неудержимый хохот класса покрывает его слова. Прелесть! Шедевр!
Юля Бек на сей раз получает «одиннадцать» и торжествует. Сочинение было написано мной, переписано братом Пыльневой и им же отнесено Юлиному швейцару. В приписке стояло: «Непредвиденные обстоятельства задержали меня». Сама же Бек, несколько просветленная, сообщает мне эти слова.
– Вот видишь, напрасно тревожилась, я тебе говорила, ничего страшного нет. А знаешь, – продолжаю я, – таких болезней, от которых голова худеет или толстеет, нет. Это он тебе приврал для красного словца; я у многих спрашивала: все говорят, что это вздор.
– Да и я спрашивала, – признается Юля, – и мне то же самое сказали. Но зачем же он уверял?
– Я думаю, он вообще страшный врунишка, болтает сам не знает что…
– Как? – перебивает меня Юля. – Ты думаешь, что все, что он говорил, – неправда, и он не… – Она запинается, и личико ее принимает удивленно-огорченное выражение.
– Нет-нет, – утешаю я, – ты, конечно, ему нравишься, но ты вообще многим нравишься: вот и мой двоюродный брат нашел, что ты очень миленькая, и еще один наш знакомый, но ведь они же не пошли тебе в любви объясняться.
– Да, но он уже пять лет… – протестует Юля.
Я во что бы то ни стало хочу охладить ее пыл:
– Просто так только говорит, ведь он и про голову уверял, а вышла ерунда.
– Нет-нет, это правда! – протестует Бек. – Подумай: он все, все про меня знает, даже относительно «Пью-пью» и крымских яблок.
Этот аргумент кажется ей особенно красноречивым и убедительным.
– Ничего это не доказывает, – опять окачиваю я ее холодным душем. – Я вот терпеть не могу Таньку Грачеву, а прекрасно знаю, что она обожает ореховую халву и мятные пряники! Ведь, в сущности, все мы в курсе, кто из нас что любит, ну, могли и братьям рассказать. Почем ты знаешь: может, это брат какой-нибудь нашей ученицы, та к слову сболтнула, он и слышал. Ничего тут особенного нет.
– Ты думаешь?
– Конечно.
Юля задумалась.
Через несколько дней мы послали ей записку: «Я решил не видеть вас до тех пор, пока не почувствую себя достойным вас. Буду совершенствоваться, а для этого нужны многие, долгие годы. Будьте счастливы». Внизу иероглифообразный росчерк. Сейчас это успокоит ее, а затем найдется, вероятно, еще кто-нибудь, кто так же быстро и непрочно пленит ее нежное сердце.
Мамочка очень обрадовалась, когда я рассказала все про свои стихи и прочитала их. Раньше даже ей стеснялась показать. И она одобрила. Странно! А ведь самой-то мне они все-таки не нравятся.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.