Текст книги "Безмятежные годы (сборник)"
Автор книги: Вера Новицкая
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
Глава II
Таинственный незнакомец. – Прогулки на велосипеде
Свершилось. Приехал он, знаменитый Nicolas, так часто мысленно призываемый моими старушками для избавления меня от воображаемой ими скуки. Говорю: «мысленно призываемый» потому, что приезд его не был следствием их зова, а результатом случая – хорошего или нет, покажет время. Да, оказывается, что «племянник» моих приятельниц на поверке приходится им «внуком». Бедные старушоночки совсем сбились со счету времени, они совершенно искренне не допустили бы нелепой мысли, что могут быть бабушками. Они – бабушки? Quelle idfte![126]126
Какая идея! (франц.)
[Закрыть]
Как-то вечерком, напившись предварительно дома чаю и побродив основательно по саду, я направляюсь проведать своих соседушек. Миновав балкон и гостиную, я, удивленная, останавливаюсь в дверях столовой. За круглым столом мне видна комфортабельно расположившаяся белая спина, коричневый кусок затылка, стриженые волосы и черная широкая лента, придерживающая подвязанную левую руку; правая же добросовестно над чем-то работает. Я в недоумении, не более ли благоразумно обратиться вспять, но появление мое, по обыкновению, услышано.
– А, Мусечка, вот кстати! А нам такой приятный сюрприз: Nicolas неожиданно приехал, – радостно сообщают старушки.
При их словах белая спина приподнимается, правая рука усиленно возит по физиономии салфетку, и взору моему взамен коричневого затылка представляется столь же коричневая физиономия.
– Боже мой, вы откуда взялись?! – удивленная, спрашиваю я: передо мной собственной персоной Коля Ливинский, который здесь называется «Nicolas».
– Как? Вы знакомы? – радуются почему-то старушки.
– Нуда, и даже очень.
Я все же рада, что таинственным незнакомцем оказался именно он, – мало ли какое замороженное чучело могло приехать? Минутная суматоха устранена, все опять сидят. Раненый воин наш добросовестно «трудится над курчонком» и, надо полагать, уже не первым, о чем свидетельствуют три обглоданных ножки среди груды прочих косточек.
– Вы что ж это, с войны? – указываю я на черную перевязь.
– Да, прямехонько; воевал с собственной неловкостью и, как видите, не вышел победителем. Прислан сюда на попечение родных и «добрых знакомых».
– Но что же с вами произошло?
– Да, видите ли, умудрился так ловко прыгнуть с лошадки, что руку вывихнул: хорошо еще, что не переломал, – отвечает он, не выпуская из здоровой руки куриного крылышка.
– Да, конечно, – соглашаюсь я. – Главное же, что это печальное событие не отразилось, слава Богу, на вашем аппетите, – больше не выдерживаю я. Все смеются.
– Да я, собственно, уже почти сыт. Много ли человеку надо: два-три, ну, скажем, четыре цыплючка (больше я сразу никогда не съедаю) и ублаготворен человек, – никто не видал, как Бог напитал. Ну-с, а теперь, подкормившись, я чувствую некоторую бодрость и прилив сил, поэтому, если тетушки позволят встать, мы бы немножко в саду погуляли.
– Конечно, Nicolas, пожалуйста. Но ты, может быть, еще чего-нибудь скушал бы?
– Ма tante![127]127
Тетушка! (франц.)
[Закрыть] – трагическим голосом восклицает Николай Александрович, делая выразительный знак глазами в мою сторону. – Вы меня губите… при барышне!.. – затем, нагнувшись к ее уху, добавляет громким шопотом: – Только вы, матантик, все же еще не приказывайте со стола убирать, гм… гм… Чего, знаете ли, на свете не случается, да еще с воином, да раненым, да после такого перегона. Но это… между нами… гм…гм…
– Хорошо, хорошо, – смеется Ольга Николаевна, – а пока поди с Мусечкой в сад, она тебе его покажет.
– Все же это чрезвычайно интересно, что мы с вами так неожиданно встретились, – уже в саду говорит он.
– Да, страшно потешно, – соглашаюсь я. – И главное, сто раз слышу: «Вот приедет Nicolas!» Nicolas – то, Nicolas – се, куда ни повернись, все – Nicolas.
– И вам в голову не пришло, что это я внук своих бабушек!
– Фи, «бабушек»! Кто же так неделикатно выражается! Небось, в глаза так «тетушки». – «Тетушка, еще кусочек цыпленочка», – передразниваю я, – а за глаза…
– Виноват, больше никогда не буду. Так вы не подозревали, что знаменитый «племянник» – это я?
– Ни-ни, то есть в голову не приходило. Слышала, что военный, «без пяти минут офицер», как сказал бы Володя, зовут Nicolas, но, знаете, все это такие приметы… Подобными субъектами хоть пруд пруди. А фамилию и в голову не пришло спросить. По правде говоря, меня очень мало интересовал этот неведомый мне тип: ну, думаю, притянется какое-нибудь чудище морское, только все лето мне испортит…
– Мерси!
– Да не за что, тем более что это не к вам и относилось. А сегодня вдруг смотрю, глазам не верю…
– И что же?
– Да ничего, гораздо лучше, чем я ожидала. Знаете, это все-таки хорошо, что вы себе руки поломали! – восклицаю я. – Ведь вам не очень больно?
– Теперь уже нет.
– Так и совсем, значит, хорошо.
– Да я и сам вовсе не в претензии и на судьбу не ропщу, – смеется он.
С этого дня прошло уже две недели, и мы с Николаем Александровичем успели сделаться друзьями. Впрочем, нам больше ничего не остается, так как, волей-неволей, мы целый день вместе: иду я в библиотеку менять книги: «Nicolas, ты бы проводил». Я на почту: «Проводи же, Nicolas». «Марья Владимировна, я отправляюсь на вокзал смотреть программу музыки на сегодняшний вечер, может, вы бы прогулялись? Погода божественная». Иду.
В городе мамочка ни за что не пустила бы меня прогуливаться одной с молодым человеком, а здесь, – «имеет сельская свобода свои особые права». Я даже папиросы училась набивать, так, ему за компанию, но искусство это оказалось мне не под силу: искалечив до неузнаваемости штук десять злополучных гильз, из одиннадцатой я, наконец, сфабриковала нечто, имеющее отдаленное родственное сходство с папироской, после чего забастовала…
Я так привыкла, что везде и всегда со мной Николай Александрович, что мне даже странно, если его нет, и я посматриваю, куда он девался. Он хороший, простой и такой веселый. Постоянно смешит меня всякими глупостями. Третьего дня, например… Впрочем, надо не с третьего дня, а раньше начать.
Дело в том, что доктор велел мне как можно больше свежего воздуха и моциона; на этом основании папа купил мне велосипед, а Николай Александрович взялся учить меня; сам он ездит великолепно. Когда, наконец, его «раненая» рука пришла в порядок, начался наш первый урок. Дело шло сравнительно прилично, и третьего дня последовал мой первый самостоятельный комический соло-выезд.
Николай Александрович, в качестве ангела-хранителя, берет под уздцы моего железного коня и пресерьезно обращается к горничной:
– Дуняша, скажите дворнику, пусть возьмет лопату, корзину и идет за нами на случай чего, барышню подобрать.
– Слушайте, Николай Александрович, если вы так будете смешить меня, когда я уже сяду на велосипед, то я непременно шлепнусь.
– Помилуйте, Марья Владимировна, что ж тут смешного? Мера предосторожности.
– Николай Александрович, ради Бога! – молю я, делая всевозможные усилия вскарабкаться на велосипед – самое трудное в этом искусстве.
– Ну, хорошо, не буду, не буду; с этой минуты, я говорю только печальные вещи. Вот, например, посмотрите на эту даму.
– Где?
– Налево, в белом костюме на самом припеке и без зонтика.
Я вижу поразительно прямую, худую и бесконечно длинную особу.
– Знаете, почему она без зонтика?
– Ну?
– Она его проглотила. Право-право. Теперь все дамы это делают; посмотрите на их фигуры – мода. Прежде, в старину, говорят, аршины глотали, а теперь перешли на зонтики, удобнее, мягче.
Взобраться на велосипед при таких «грустных» разговорах немыслимо.
Раз, два, три… Наконец-то! Сижу. Метнулась вправо, метнулась влево и пошла описывать зигзаги. Боже, как я в эту минуту сочувствую всем пьяницам! Что может быть труднее прямого направления? Хоть геометрия и гласит, что прямая – наикратчайший путь, но, надо добавить, и наитруднейший, во всяком случае для велосипедистов и членов общества нетрезвости. Уф! Поехала прямо.
– Отлично, отлично, очень хорошо, так и продолжайте, – одобряет летящий из предосторожности рядом со мной на своих двоих ангел-хранитель. – А теперь берите влево, влево к больнице, мимо помещения дежурного врача, это самое благоразумное, потом немножко влево, к артели упаковки и переноски мебели, по крайней мере, так или иначе мы будем доставлены домой.
Вот противный человек!
Заключив в дружеские объятия серебристый тополь, с которым судьба, по счастью, деликатно свела меня, я слезаю со своего самоката. Ох, неправда, вовсе это не самокат, еще как упирается, а коли сам и катится, то именно туда, куда не нужно.
Теперь я совершенно прилично езжу, и мы с Николаем Александровичем совершаем большие прогулки. Несешься быстро-быстро. Как приятно! Дух захватывает, а кругом мелькает высокая, стройная, уже слегка колосящаяся рожь, заманчиво сверкают приветливые синенькие глазки василька.
Мы делаем остановку где-нибудь под тенистым деревом. Николай Александрович затягивается папироской и вполголоса что-то напевает; у него такой приятный, мягкий баритон.
Я смотрю на милые васильки, потом наверх, на ясное бирюзовое небо, на перламутровые искрящиеся облачка, резвящиеся на нем. Как я люблю смотреть на них! Как грациозно скользят эти легкие белые тени! Вот высокие, стройные девушки в воздушных хитонах. Нежно обнявшись, точно задумавшись, тихо бредут они, а кругом толпы маленьких беленьких деток, резвятся, обгоняя друг друга, нагоняя светлых девушек. И большие серебристые, крупные, как орлы, птицы реют над их головами… Вот выплывает снежная колесница, и в ней опять девушки, стройные, легкие, чистые… Чудится мне, что это беззаботные, блаженные души живут, наслаждаются в ясной лазури и смотрят вниз, на далекую печальную землю, которую они покинули… Печальную? Разве земля печальна? Нет, никогда, она так хороша, так приветлива, так красива!..
– О чем задумались, Марья Владимировна? – слышу я голос.
– На облака засмотрелась… Я так люблю смотреть в небо. Правда, как красиво?
– Да, хорошо, замечательно хорошо! – говорит он мечтательно, но он не глядит на небо, он долго, пристально смотрит на меня, и в глазах у него точно грусть.
«Что с вами?» – чуть не срывается у меня с языка, но почему-то я не спрашиваю.
Между тем с ним что-то происходит, он в последнее время стал другим. Впрочем, на людях он все тот же: дурит, шутит, рассказывает всякий вздор, но, как только мы остаемся наедине, он почти все время молчит или говорит что-нибудь серьезное, даже грустное, и голос у него другой становится: глубже, тише. Странно, и на меня это действует, и я как-то притихаю, даже не хочется ни смеяться, ни шутить, ни дразнить его; если же иногда что-нибудь вырвется, глупость какая-нибудь, он не рассмеется, только тихо-тихо так улыбнется, и мне станет неловко за свою веселость, точно сделала что-то неуместное, даже неделикатное. Странно.
А вчера? Какой был красивый, ясный-ясный вечер. Словно блестки, рассыпались по всему небу крупные звезды. Я одна-одинешенька сидела в саду и думала. Сирень расцвела, пахло зеленью, весной, где-то далеко заливался соловушка. Тихо-тихо, даже голосов с улицы не слышно.
Вдруг отчетливо зазвенели в тишине шпоры, мелькнул огонек папироски, и со ступенек стал медленно спускаться белый китель.
Николай Александрович подошел и безмолвно сел рядом со мной на скамейку; я тоже молчала. Он долго пристально смотрел на небо и вдруг тихо так, как он иногда говорит, начал:
Небо тихо, небо ясно,
В небе звездочка горит.
Не люби ее так страстно!
Для тебя ль она горит?
Для меня ли? – я не знаю,
Но при ней мне так светло!
Близ нее я не страдаю,
Без нее – мне тяжело…
Он точно ронял эти слова, такие мягкие, звучные… Неужели это свое? Неужели вот сейчас, глядя на глубокое горящее небо, вылились у него из души эти стишки? Как тепло и просто. Точно светло стало и на душе, точно и там зажглась звездочка. А кругом все та же тишина, душистая, ласковая…
Глава III
Неожиданность. – Офицер. – Любины тревоги. – Чучело. – Среди цветов
Я-то злюсь, я-то браню Любу, что она мне целую вечность не пишет, а тут вдруг – нате, как снег на голову, без всякого предупреждения она вместе с Сашей и нагрянула. Вот за это люблю, молодцы! Приехали они как раз перед самым завтраком. Ну, конечно, сейчас их за стол; экстренно вытребовали сюда же Николая Александровича.
Люба премиленькая в своем золотисто-коричневом костюме, в желтенькой, канареечного цвета, блузке, которая страшно идет к ее карим, искрящимся золотой искоркой, глазкам; по обыкновению кокетливая и грациозная, как кошечка. Терпеть не могу никакого кривлянья, но то, что проделывает Люба, мне ужасно нравится: она не ломается, но как-то плутовато-ласково вскинет глазками, сложит губы розовым бантиком, и получается такая милая, задорно-кокетливая мордашка. Не преминула она бросить два-три таких взгляда в сторону Николая Александровича, после них полетело несколько шпилечек, таких удачных, и пошла болтовня. Где она – там всегда весело.
– Слышите, слышите? Приближается наш дневной соловей. Целехонький день заливается своей поистине сладкой мелодией.
Вот сейчас раздастся: «Моро-ожено!» – и затем тоном ниже, соблазнительно нежно: «Сливочное, щиколадное, крем-брюлетовое, тюки-фрюки, сюперфлю с ванелью, не пожелаете ли, вашей милости купить?» – слащаво растягивая слова и идеально подражая интонации Михайлы, изобразил Николай Александрович.
Едва закончил он свой концерт, как точь-в-точь с теми же приемами завопил настоящий мороженщик. Невозможно было не расхохотаться.
Напитав и усладив «крем-брюлетовым» и «щиколадным» своих гостей, мы отправились гулять и знакомить их со всеми достопримечательностями парка. Пошли, конечно, по-дачному, без шляп и перчаток, как и все здесь ходят. Поленились на сей раз взять с собой даже зонтики, так как денек был серенький, солнце спряталось, но и дождем не грозило. Много смеялись и болтали всякие глупости. Коля рассмешил нас, рассказывая, как во времена оны, будучи еще мальчуганом лет восьми, живя в имении у своих родителей, он с двумя гостившими у него товарищами устроил штуку. Приехал однажды к отцу его по делу один крестьянин-кулак, которого все терпеть не могли; сам пошел в дом, лошадь же с довольно нарядной бричкой оставил около сарая.
– У нас, – рассказывает Николай Александрович, – в это время ремонт производили, вот и приди нам гениальнейшая мысль: «давай отремонтируем и Шкурина, окажем ему дружескую услугу; коли он такой скаредный, так мы ему даром обновление произведем». – Притащили ведерца – давай малевать тележку, но красили только одну половину, ту, что к сараю обращена, другую же не трогали, так что, если со стороны посмотреть, – все будто и в порядке.
Одно колесо намазали ярко-зеленым, под цвет нашего забора, другое желтым, под цвет дверей, передок разрисовали красным, точь-в-точь наша крыша, на боку изобразили желтые горохи на зеленом фоне, а задок изукрасили зеленым полем с красными горохами.
Получилось нечто обворожительное, величайшее произведение художества. Для ансамбля отремонтировали и лошадку: гриву мазнули желтым, хвост зеленым; вот это-то нас и погубило. Усовершенствование брички он сперва даже и не доглядел, сел и погоняет себе. Вдруг, смотрим, поворачивает, сам краснее кузова, вылезает да прямо на нас.
– Ах вы, мол, бессовестные парнишки, думаете, что барчата, так над бедным человеком издеваться можно! – пошел, пошел.
Один из наших сотрудников-художников струсил да давай Бог ноги, а мы храбрости набрались и говорим:
– Вы напрасно так сердитесь, мы знаем, что вы человек бедный (а он страшно богат), мы ничего и не возьмем с вас, ни за материал, ни за труд, мы так, по-приятельски.
Тут он до того распетушился, что из красного лиловым стал; кто его знает, пожалуй, прошел бы последовательно через все цвета радуги, но мы уже этого превращения не видели, так как он понесся жаловаться на нас.
– Что же, хорошо досталось? – осведомляемся мы.
– И-их, не говорите: уши после разговора с родителем как маки расцвели, – поясняет рассказчик, – кроме того, для умерения наших творческих порывов посадили нас (меня и живущего у меня товарища, так как пришлый благоразумно умчался домой) наверх в две хотя и разные, но соседние комнаты, да и на ключ заперли. Недолго в тоске пребывали мы; не успели даже еще мои уши принять своей обычной, Богом данной всему человечеству окраски, как мы пришли к заключению, что прежде всего следует открыть окна для общения как между собой, так и с внешним миром. Вдруг делаем величайшее приятнейшее открытие в этом самом внешнем мире. На крыше кухонного крылечка, которое приходилось как раз между нашими одиночными камерами, – о прелесть! – стоит и распускает пары еще горячий, только что сваренный компот, поставленный на известную высоту, как у нас всегда принято делать, чтобы не съели собаки. Действительно, ни одна собака не прикоснулась. Шнурки штор были немедленно обращены в удилища, на концы их прикреплены крючки, которыми всегда богато снабжены бывали наши карманы, и компотная ловля вышла очень удачной…
Как тут не смеяться! Между тем вздремнувшее солнце не вовремя надумало бросить на нас свои благодетельные лучи, не обращая никакого внимания на то, что, не рассчитывая на такое внимание с его стороны, мы вышли без зонтиков.
– Господа кавалеры, будьте галантны, одолжите ваши фуражки! – вопит Люба.
– А в самом деле.
Колина фуражка уже направляется в мою сторону, но Саша опережает его и сует свою.
– На, Муся, мою возьми, Колина тебе велика будет.
Я беру и надеваю ее чуточку набекрень, по-юнкерски. Николай Александрович все еще держит в руках свою и пристально, укоризненно, как почему-то мне кажется, смотрит на меня.
– Я думала, вы галантнее, Николай Александрович! Неужели же мне так и печься на солнце? – протестует Люба.
– Ради Бога, простите, Любовь Константиновна, я иногда такой страшно рассеянный… – он протягивает ей свою фуражку.
– Да, с некоторых пор! – вскинув глазками, значительно подчеркивает Люба. Она тоже слегка набок надела головной убор, что ей ужасно к лицу.
Саша, который в духе и доволен, что я предпочла, как он думает, его шапку, и в рассказах не желает отставать от другого кавалера.
– Нет, что я вам расскажу, господа, вот умора! Что кадеты наши в зоологическом саду устроили, и я с ними был, ей-Богу, был нынешней весной. Штук этак нас восемь собралось. Туда-сюда, потом пошли слонов кормить; презанятно это, как он ручкой своей да в рот. Уже копеек на двадцать пять булок скормили, адски прожорливое существо, ну, а финансовое положение кадета известно, самое бамбуковое. Сунул один руку в карман:
– А что, господа, если письмо дать, съест?
Дали. Ест, ей-Богу, ест! Вывернули карманы наизнанку, еще нашли. Второе, третье. Там, смотрим, слонище кочевряжиться начал; мы ему бутербродец: булочку с открыткой – поехало; трамвайные билеты – и говорить нечего, все пережевал. Что бы еще дать? Один решается пожертвовать свой носовой…
Вдруг физиономия Саши принимает глупейший вид, фигура его тоже как-то неестественно вытягивается, одна рука растерянно тянется ко мне, затем словно приклеивается к его левой ноге. Из уст вылетает молящим шепотом слово «шапка», как только потом мы сообразили.
С Николаем Александровичем происходит почти такая же, только чуть-чуть менее карикатурная перемена. Оба уподобляются даме, проглотившей свой зонтик.
– Господи, не с умали сошли? Кажется, нигде ничего страшного?
Из боковой аллеи мчится чудесный пойнтер, которого я успеваю похлопать по коричневой в белую крапинку голове, в нескольких шагах за ним молодой, очень стройный и элегантный военный. Вот он, страх-то! Будем выручать своих простоволосых кавалеров! Как по уговору, мы с Любой устраиваемся, одна по правую, другая по левую сторону дорожки, каждая невдалеке от своего кавалера, и «козыряем» офицеру, тогда как Коля и Саша, не имея возможности приложить руку к «пустой голове», вытягиваются в струнку и по военной команде «едят глазами» свое начальство. Офицер, видно, не задира и веселенький. Ему, кажется, самому смешно: он улыбается и очень любезно отдает честь. Нам весело и смешно до упаду.
– Дура, ты всегда наскандалишь! – едва скрылись офицерские пятки, петушится Саша, кидаясь на сестру, которая заливается хохотом.
– Во всяком случае, «дуру» свою раздели пополам, – вмешиваюсь я, – так как их было две.
– Да чего ты злишься? Не съел тебя твой шнапс-капитан, – огрызается Люба.
– Да понимаешь ли ты, что это Великий Князь!
– Что-о?
– Как?
Мы поражены.
– Ну да, это Великий Князь собственной персоной, – говорит Николай Александрович. – Уж мы-то его прекрасно знаем, это наше прямое начальство. Но, пустяки, пожалуйста о нас не беспокойтесь, ничего неприятного выйти не может, он милейший, добрейший человек, сам, вероятно, не меньше нас смеется теперь над всем происшедшим.
Нет, это прелесть, это восторг! Вот так отличились! Дома рассказ наш производит впечатление, все очень смеются.
Уже совсем поздно. Мы лежим с Любой в своих постелях, но сна ни в одном глазу, ни шутить, ни дурачиться нет настроения, мы устали за день от шума и смеха; хочется побеседовать, поделиться впечатлениями, поговорить по душам. Люба подробно рассказывает мне свое житье-бытье в имении бабушки, куда вскоре после их приезда явился бесследно было исчезнувший после рождественской исповеди Петр Николаевич. Вкратце я уже знаю все это из писем, но в словах ее проскальзывает, а, главное, в самом звуке их слышится мне нечто новое.
– Что ж, – спрашиваю я, – больше у тебя никакого объяснения с ним не было?
– Объяснения? Ты, значит, не имеешь ни малейшего понятия о том, каковы наши отношения. Да он совершенно не замечает меня, я бы для него вовсе не существовала, если бы не те удобные и неудобные случаи, когда он может говорить мне колкости, почти дерзости… Удивляюсь только, откуда у него находчивость теперь берется? Прежде чуть не полчаса, бывало, ждешь, пока он шутку какую-нибудь сообразит, а тут, не успел повернуться – шпилька. Обмолвишься, не так что-нибудь скажешь – насмешка, едкая такая, от которой у него даже в глазах что-то загорается. Я, положительно, лица его даже не узнаю, точно подменили его, право. Всегда веселый, острит. Откуда что берется? За барышнями… Особенно за одной, там такая отвратительная белобрысая кривляка есть, так и увивается, просто смотреть противно, а та млеет…
Голос Любы слегка дрожит. Я поражена.
– Не может быть, Люба! Тебе, верно, кажется. Ведь он так любил тебя.
– Значит… не любил, – голос ее срывается. – Нет, кажется мне не теперь, а казалось раньше, на Рождество, но только казалось… – она на минуту замолкает.
– Всякие прогулки затевает, – снова начинает она, – всюду так распорядителен, расторопен, ну, а царицей везде, конечно, она, его белобрысая кривляка. Понимаешь, до чего дошло: спектакль хотели ставить, «Дорогой поцелуй». Так он, видишь ли, роли распределяет: «Прекрасно, Евгения Андреевна возьмет, само собой разумеется, молоденькую дамочку, а Любовь Константиновне можно дать горничную». Понимаешь?.. Она «возьмет» даму, а мне «можно дать» горничную. А? недурно?.. Конечно, я отказалась. Теперь в воскресенье в лес прогулку затевают; как только узнали, что мы уезжаем, так он нам на дорогу и преподнес это: на, мол, без тебя, нарочно без тебя.
Бедная Люба, как она все это близко к сердцу принимает! А почему? Просто досадно ей, задето самолюбие, или, быть может, теперь он ей нравиться стал? Боюсь, что последнее, уж очень грустная нотка дрожит у нее в голосе.
На следующий день Любиной всегдашней веселости, игривости, заразительного смеха почти не замечалось; вид у нее был рассеянный, даже озабоченный. Впечатление ли это, оставшееся от нашего ночного разговора, или что другое? Разошлась и развеселилась она немного, только когда удалась по адресу Николая Александровича одна штучка.
Влетает Саша, оживленный, красный, и прямо к нам:
– Любочка, Мусенька, милые, золотые, хорошие, ненаглядные, тряхните мозжечками, придумайте, как Николая надуть. Пожалуйста. Ради Бога! Мне это необходимо! Мы с ним, понимаете ли, на пари пошли, что я его надую, а пари адски важное для меня. Потому что, если я выиграю, вы не можете себе представить, какая тогда прелесть будет! Думал я, думал, ни с места, – бамбук один получается. Ну, помогите, а нет, так я сейчас навру на вас чего-нибудь Николаю: вот пойду и скажу, что застал вас чуть не дерущимися из-за того, кого из вас он, Николай, больше любит. Вот скажу, ей-Богу, скажу, нисколько не постесняюсь. Да это и правда будет, потому что если вы не хотите идти против него, значит, вы влюблены в него.
Нам смешно, но в глубине души мы потрухиваем, потому что Саша, разозлившись, вполне способен выкинуть такую штуку.
– Чего ты как гороху из мешка насыпал, даже нам рта разинуть не дал? Мы вовсе и не собираемся протестовать; успокойся, пожалуйста, если мы в кого и влюблены, то очевидно, по твоей же теории, в тебя, потому что становимся на твою сторону и все сообща идем на страх врагу, – говорю я. – Только вот, что придумать?
Несколько минут мозги напряженно работают.
– Давай посадим ему в комнату чучело и наплетем какую-нибудь душещипательную историю, – предлагаю я.
– Отлично! Виват многодумная Муся! – кричит Саша.
– Да, да – вдруг оживившись, с блестящими глазами подхватывает и Люба. – Только мы сделаем, Муся, твое чучело, да, да, да! Непременно! Это будет страшно смешно… Я все устрою.
– Да, но Николай должен думать, что устроил я, что я надул, слышишь? Ты не смей ему говорить, а то…
– Спрячься ты, пожалуйста, со своими вечными угрозами, вот отвратительная привычка! Будет, будет он думать, что это ты, успокойся!
Всех размеров подушки, пледы, платки и платочки, скомбинированные в известном соотношении и одетые в мое розовое летнее платье, только что снятое для этой цели с меня настоящей, довольно удачно изображают меня фальшивую. Раздобыта даже от тети Лидуши черная коса, прикрепленная к воротнику платья и свешивающаяся ниже пояса (спасибо, и нам хоть на что-нибудь пригодилась эта модная принадлежность).
Чучело-Муся посажено в укромный уголок всегда полутемной тенистой беседки и предусмотрительно повернуто спиной ко входу. На голову довольно не по сезону наброшен красный шерстяной шарф, чтобы скрыть овал чудесного личика – торчащего клока подушки – и не менее прелестной округлости головы; к нему же приколоты изнутри, со стороны щек, кисти рук, так как голова склонена на руки и изображает меня плачущей. Муся же настоящая послана стоять позади беседки и следить за произведенным впечатлением.
– Николай Александрович, – несколько таинственно подзывает его Люба, – вы не знаете, где Муся?
– В эту минуту, нет. Я видел, так с полчаса назад, как Марья Владимировна пошла в дом.
– А назад она не шла?
– Кажется, нет.
Вид у Любы делается еще таинственнее.
– Знаете, Николай Александрович, я так встревожена за Мусю, она недавно прошла туда, по направлению к беседке, вся в слезах…
– Что вы говорите? – перебивает он ее.
– Да, да, представьте себе, плакала, а, вы знаете, ведь она вообще никогда не плачет. Так видите ли, почему я именно вам говорю про это: немного раньше она все искала вас, все добивалась, где вы, я и подумала – может, вы скажете ей что-нибудь… может, вы знаете…
Люба выдохлась и начинает мямлить, но он уже не слушает.
– Вы говорите, она в беседке?
Люба утвердительно кивает головой и старательно сморкается, чтобы укрыть свою хохочущую физиономию.
Быстро дойдя до беседки, Николай Александрович останавливается у порога.
– Марья Владимировна!
Молчание.
– Марья Владимировна, что с вами? – тревожно и тихо спрашивает он.
Чучело молчит, но нечучело, стоящее за виноградной изгородью, слышит эти слова, видит взволнованное лицо, блестящие глаза, и у него почему-то сильно-сильно начинает биться сердце.
– Марья Владимировна, вы не хотите даже говорить со мной, вы сердитесь на меня! Ради Бога, что с вами? – он осторожно касается руки куклы.
В туже минуту все выражение его лица меняется, он начинает смеяться.
Я чувствую себя смущенной и неловкой в своей засаде, мне не хочется, чтобы Николай Александрович знал, что я была свидетельницей происшедшего. Вместе с тем я рада, что видела, что именно я, и только одна я видела: мне было бы неприятно, если бы еще кто-нибудь заглянул в его лицо, услышал голос, которым он разговаривал с куклой.
– Ну что? Ну что? Не надул? Не надул? Проиграл пари! Вот то-то! – выскочил, на мое счастье, ликующий, сияющий Саша и с хлопаньем в ладоши и прочими выражениями восторга повел приятеля к дому.
– Ну что, Муся, расскажи, расскажи, как все было, – нетерпеливо допытывается Люба.
– Да я ничего не видела, опоздала, заслушалась, как ты ему тут турусы на колесах разводила, прибежала, а он уже стоит и смеется, – вру я, а щеки мои предательски краснеют; по счастью, Люба не смотрит.
– Николай Александрович, Николай Александрович! Ну-ка, расскажите, расскажите нам, как вам Мусю утешить удалось.
Я не подхожу, стою в сторонке и усердно ощипываю несчастный куст, мне как-то ужасно неловко.
В этот день кроме Саши, все еще ликовавшего из-за выигранного пари, никому почему-то не хотелось ни шуметь, ни дурачиться. Люба, разгулявшаяся было немножко, снова окончательно вышла из своей тарелки, вид у нее делался все озабоченнее, и, хотя раньше она предполагала пробыть у нас еще и весь следующий день, заговорила об отъезде.
Николай Александрович больше помалкивал, часто и продолжительно смотрел на меня. Он как-то открыл портсигар, чтобы закурить. Саша тоже протянул свою лапу.
– Курнем, брат Николаюшка! Должен, должен дать! Сегодня, брат, отказывать не моги, потому проштрафился, плати, значит, контрибуцию, – и он хотел взять самую крайнюю папироску.
– Нет, извини, этой не получишь! – живо прикрыл ее пальцем Николай Александрович. – Уж коли непременно хочешь, бери другую.
– А эта у тебя, что же, талисман что ли?
– Вот именно, угадал.
Он бережно приподнимает ее, и я узнаю ту самую искалеченную, бесформенную папироску, которую когда-то сфабриковала.
– Это мой талисман, она у меня заветная, заколдованная, – подчеркивая, произносит Николай Александрович и пристально-пристально смотрит на меня.
Опять, как в беседке, быстро-быстро стучит мое сердце и чувствую, краснеют щеки… Спрятал… сохранил… а я и забыла про нее… Что же это?..
Снежины, невзирая на все наши уговоры, на протесты, чуть не угрозы Саши, все же уехали в тот же вечер. Бедной Любе было не по себе. Видимо, у нее болела душа, которая все время витала дома, в деревне. Мысль о завтрашнем дне, о «воскресенье», в которое без нее должна была состояться так мучившая ее прогулка в лес, была выше Любиных сил; она сказала, что чувствует себя очень плохо, боится расхвораться, и уехала. Вид у нее был действительно скверный.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.