Электронная библиотека » Виктор Никитин » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 21 декабря 2017, 18:00


Автор книги: Виктор Никитин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Осьминоги-эквилибристы и Черномор в буденовке


А. Мешкову


Рассказываю о человеке, которого очень хорошо знаю. И зовут его точно также, как и меня. Только вот фамилия другая. И занимается он почти тем же, просиживая целые дни то за письменным столом, то у экрана телевизора. Смотрит фильмы, пишет на них рецензии… А тут каникулы случились у школьников. И его дочь-школьница, естественно, просит папу, чтобы он сводил ее в цирк, ведь там программа очень интересная, «Школа львят» называется. И, конечно же, они идут, предварительно купив билеты.

Места им достались хорошие. Арена вся как на ладони, а главное, близко. И вот началось. Заиграл оркестр, загремели фанфары, и на сцену выползли… осьминоги. Публика бурно зааплодировала, а Виктор Котиков, недоуменно озираясь по сторонам, шепотом спросил у дочки: «А где же львята?» Но она только махнула рукой в ответ, по-видимому не расслышав, и снова принялась радостно аплодировать. Четверо здоровенных осьминогов, скоренько раскланявшись по сторонам, деловито поплевали на свои щупальца и, неожиданно подпрыгнув, начали сноровисто карабкаться по канату прямо под самый купол цирка. «Ну и дела!» – поразился Виктор Котиков, а публика ответила невиданным трюкачам громом аплодисментов. Потом повалили осьминоги, глотающие огонь, осьминоги, жонглирующие булавами, и даже осьминоги-канатоходцы. «Уж не сплю ли я, не сон ли это передо мною?» – продолжал изумляться Виктор Котиков, в то время как осьминоги-эквилибристы под бешеные аплодисменты зрителей продолжали висеть на проволоке. После осьминогов-велосипедистов были объявлены братья Бухтояровы-Суламбековы. Тут под дробь барабанов на арену выскочили осьминоги на лошадях. В папахах, с резкими гортанными выкриками «ха-ма-на-на!» они начали демонстрировать собравшимся чудеса джигитовки и вольтижировки. Публика неистовствовала. Дочь Виктора Котикова размашисто хлопала в ладоши, а сам Виктор Котиков хлопал глазами в совершеннейшем недоумении. Итог первому отделению подвели осьминоги-клоуны, чьи ужимки и падения немало позабавили зрителей. Некоторые так даже и слезы вытирали от умиления и говорили потом друг другу (это уж так повелось) шутки ради: «Что это ты морду, как у осьминога скорчил?» Затем был объявлен антракт, и на вопрос сияющей от радости дочери: «Правда здорово, папа?», потянувшей его за рукав в буфет, Котиков осторожно ответил: «Правда», ведь он уже увидел, как на арене громоздились решетки и клетки, а значит появилась надежда на то, что во втором отделении наконец-то объявятся и обещанные львята.

В буфете было многолюдно. Котиков едва протиснулся к стойке. Можно было купить «Мартини», сок, пиво «Пикур» и «Балтика», мороженое и пирожное-картошку. Между продавцами попкорна и воздушных шариков можно было заметить и застывшую фигуру вновь избранного депутата, некоего Черномора в буденовке. Но он не продавался. Выпятив вперед грудь, он продолжал, как и в предвыборную кампанию, по инерции видно, раздавать обещания своим избирателям. Дедушкам обещал соорудить новые столы во дворах и закупить оригинальные комплекты домино из слоновой кости, бабушкам – аккуратные лавочки у подъездов и подарочные кульки с семечками, а детям, их внукам и внучкам, – различные «Марсы» и «Сникерсы». Из толпы слушавших время от времени раздавались утвердительные возгласы: «Правильно!», «Давно пора!» и «Так их!» Одно свое обещание Черномор выполнил тут же, не выходя из буфета: взял и на глазах у всех купил своему внуку «Сникерс». «Ну не дикость ли все это?» – только подумал Виктор Котиков, как, обернувшись, заметил еще одного Виктора Котикова, ростом повыше, явно наглого и пренеприятного субъекта. Его двойник стоял у столика и, отвратительно подмигивая, отхлебывал «Мартини» из бумажного стаканчика. Тут настоящий Виктор Котиков даже и подумать ничего не успел. Раздался третий звонок, дочь доела свое мороженое и потащила ошарашенного папу на второе отделение. «Ну, сейчас начнется!» – решил Виктор Котиков, но какого же было его изумление, когда никаких львят за клетками-решетками он не обнаружил.

На арене снова царствовали осьминоги! Под свист бичей и щелканье кнутов они прыгали сквозь горящий обруч. В нетерпении шевелили щупальцами и грозно пучили глаза, когда укротитель засовывал им в пасть свою голову. Кровожадно скалились и самым натуральным образом урчали от удовольствия. Зрители просто зашлись от восторга. «Да очнитесь же! – хотелось вскричать обалдевшему Виктору Котикову. – Это же не львята, а осьминоги!» Но куда там! И кто бы его услышал, если собственная дочь его не слушала, восторженно приговаривая: «Какие львята славные! Какой цирк чудесный!»

Да, это был цирк! Таких цирков потрясенному Виктору Котикову еще видеть не приходилось. Публика расходилась весьма довольная. Все толковали о симпатичных львятах, об обещаниях Черномора в буденовке… Про осьминогов никто и не вспоминал, словно и не было их вовсе. Но они же были! И Виктор Котиков их видел! Но в чем тут была аллегория и какой во всем этом смысл? – вот этого он никак сообразить не мог. Это осталось для него самой настоящей загадкой.

На Луне


Посвящается Олегу


Когда я становлюсь невнятен и теряю терпение, я обращаюсь к Луне, смотрю на нее как на планету, а не декоративное понятие. Теперь, в марте – очень холодном, неуютном многое понимаешь, хотя по-прежнему можешь говорить только о смутном впечатлении кожи. В самом деле, слоняться по улицам без дела или просто заходить в магазины вместо того, чтобы после работы, как обычно, пойти домой, – это что-то вроде зуда, уступка случаю и воспоминание о былой беспечности. А начинается все с того, что поддаешься пасмурному, грязному небу и шагаешь через разбросанные там и сям пятна хрупких, врезанных в потемневшее стекло тонких льдинок, лужиц. Потом это надоедает. И происходит вот что. Я захожу в магазин. Сразу становится тепло, людно, звучит музыка. В одной из секций торгуют пластинками. Чавкая нанесенной с улицы грязью – серая, жидкая кашица под ногами, – я протискиваюсь к узкому прилавку, тяну руку, касаясь черного рукава соседа, чтобы ухватиться за корешок разноцветного конверта; рукав дергается, куртка соседа шелестит, он поворачивает голову – короткие стриженые волосы, шеи почти нет, готовые, на взводе, покрасневшие кругленькие глаза, да нет, разве это глаза, это же какая-то кабанья свирепость, и глухие толчки слов – резких, беспощадных, бесстыдных.

Досталось же мне, давно я такого не слушал… Вероятно, что-то знакомое мелькнуло в его лице, иначе с чего бы это я приобнял его слегка и похлопал перчаткой по локтю: «Ну-ну… Что ты?» – «Мигом у меня отсюда вылетишь!» – добавил он, не меняя рядового, впрочем, выражения лица и вышел. Я еще некоторое время оглядывал ряды пластинок с видом беспечного ходока по магазинам, вечно праздничного лентяя и ротозея, даже попытался что-то насвистывать некстати, чем обратил на себя внимание стоявшей рядом женщины, тут же затих вроде бы, а сердце говорило: нет, не так все просто, сердечко подпрыгивало. Дошло наконец. Что же это такое? Оскорбляют среди бела дня, обзывают как попало, и где, в магазине, при людях, которые, правда, ничего не услышали из-за громкой музыки и сосредоточенности своей только на музыке, – а может быть, и слышали, слово в слово впитали, да только что уж вмешиваться – так, внутри себя где-то пожали плечами и приняли за обыкновение.

Я не помню, как вышел на улицу, не помню, как шел, куда, держа в памяти глухой голос, который сбивался в мучительные повторы, ел мою уверенность в себе, и только в автобусе – меня спросили одно, я ответил другое, потом толкнули, я тоже толкнул, – в его скандальной тесноте я пришел в себя от рассерженного женского оклика: «Ты что, с, Луны, что ли?»

Вопрос-огрызок. Довольно поношенная часть повседневности. Луна за окном автобуса показалась мне фальшивым, развязным мазком на прояснившемся небе. Очень спокойная, равнодушная… Хотел ей крикнуть кое-что, да раздумал. Разве услышит?

Ну хорошо, теперь слушайте: я люблю Луну. Солнце мне напоминает об азбучных истинах, что-то вроде: «солнце, воздух и вода – наши лучшие друзья» или «светит, да не греет». Оно похоже на официальные фанфары, обеспеченное настоящее и счастливое будущее. От него ждут вполне определенного поведения. Уже много лет я живу на Луне, захваченной и продолжаемой колонизироваться грубыми марсианами. Марсиане – дикари. Я вам это точно говорю. У-у! Как я это чувствую! О многом мне говорят их воинственные взгляды, беззастенчивые речи, раскрасневшиеся лица. Товарищи, спасем Луну!.. .

А теперь серьезно: со мною все в порядке, это мир невнятен. Появляется ощущение, что есть нечто, мне никоим образом не подчиняющееся, а наоборот, я нахожусь (у него? у них?) в подчинении. Происходит моментальное претворение действительности в тяжелую, унижающую меня связь, нити которой тянутся к узкому прилавку, заставленному пластинками, к черному рукаву куртки, к кабаньему выражению глаз.

Меня пытались убить словом. Как если бы я где-то нагадил и теперь мне приходилось держать ответ. Значит, у меня есть враги? Сразу во множественном числе. Какая уверенность… Ну вот, поплыло. И снова песня магазинная: «Стеклянные цветы с улыбкой даришь ты…» Стоп. Определенно, я знаю эти глаза. Вот в этом я уверен. В иных, более узких обстоятельствах я бы дождался и усмешки – губы чуть тронулись бы презрением, потом выпятились сознанием силы, и их левый угол обнаружил бы кривую глумливого порядка.

Придя домой, я сразу же обратился к альбому с фотографиями. Хотел убедиться. Увидел и еще раз сказал себе: он меня не узнал; сработал его безоглядный принцип, ударный стиль, которому он не изменял все то время, что мы вместе учились в школе. Это меня как будто утешило, все-таки не незнакомый человек. Легче перенести незаслуженную обиду от когда-то знакомого, который к тому же тебя не узнал (иначе, если осознанная намеренность была, но ведь не было?), всегда остается возможность поправить дело, скажем, улыбнуться в ответ как ни в чем не бывало, даже подчеркнуто-непринужденно и назвать вдруг его имя, улыбкой растянуть буквы, и не раз, может быть, чтобы рассеять грубое неведение, потом свое имя прибавить, сложить его с первым, сумма подскажет, как вести себя дальше: ну, узнал теперь, чудак, – друзья же мы с тобой были!

Но друзьями мы не были.

Меня самого удивляет легкость, с какой я перехожу к тому времени, словно моя память только и ждала случая, чтобы прыгнуть в прошедшее. А может быть, не моя память, а общая память времени, инструментом которой я являюсь. Оно, время, не то и не это, оно просто всегда и везде. Я беру лишь произвольный отсчет, ведь ничто не начиналось и не заканчивалось. Разве наше отношение ко времени означает, что мы можем его измерить? А вот оно нас постоянно измеряет и еще перемеривает по несколько раз. Это все ему принадлежит, эти годовые последовательности, выстроенные рядами школьников и размноженные на снимках. Класс за классом… Кажется, вот здесь, на фотографии, оно уместилось в отведенных для него секундным ожиданием рамках; уже щелкнуло, схватило, но еще чуть – и напряжение спадет, все вернется, фигуры оживут, задвигаются стулья, станут слышны чей-то кашель, смех, шарканье туфель по асфальту, натужный хрип проехавшего за тополями автобуса; подует ветер, склоненные ивы зашелестят гибкими, ласковыми пальцами, по лицам пройдут тени и загладятся солнечные морщины; Кривой, садясь, выронит скрученную в руках тоненькую тетрадку, Алла Константиновна положит на колени длинный, кажущийся стеклянным из-за ломкого целлофана букет гладиолусов, у толстого Сим-Сима расправится вытянувшийся острыми усами пионерский галстук, две подружки Наташи в белых гольфах наконец-то найдут себе место, чтобы быть вдвоем и сложат горкой беспокойные руки, в верхних рядах появятся стриженые головы с аккуратными чубчиками, заслоняя стоящий сзади памятник Николаю Островскому, и я пойму, на кого тогда с левого края смотрел Виктор Волков. В этот раз я справлюсь с его взглядом.

Только учителя называли его по фамилии. Для нас его имя звучало коротко: Волк. Еще на одной фотографии – кажется, третий класс, конец зимы – он сидит на корточках в первом ряду, уши шапки с кожаным верхом развязаны, пальцы правой руки сложены в фигу; у него спокойное, сытое лицо. Эта фига, как символ вызова и презрения к миру, постоянно маячила в его поступках, более явным бывало мельканье кулаков.

Помню: какой-то неуемный, дикий хохот, что-то раскатистое, нутряное. Иногда это захватывало, заражало мускулы лица движением, и тогда весь класс закатывался от хохота, и даже наша Алла всплескивала руками: «Ну, Волков, отмочил!» Отмачивал он частенько, сложно было уловить грань между его то ли тотальным незнанием, являющимся следствием умственной неотягощенности, то ли откровенной издевкой, которая словно была накрыта придурковатой рогожкой. Тут были и Матвей Болконский, и пятьдесят союзных республик, столица Англии Ливерпуль, роман Шолохова «Горячий снег», а потом «Поднятая целина» Бондарева и еще многое другое… Когда мы учились в пятом классе, учительница после уроков специально ходила к нему домой в течение чуть ли не полугода, чтобы с ее помощью он осилил «Повесть о настоящем человеке». В восьмом классе его любимым печатным изданием были «Веселые картинки», он их сосредоточенно листал, сидя один на задней парте. Нельзя сказать, что все предыдущие годы он .подспудно созревал для этого пристрастия, – он попросту никогда не изменял своей незатейливой отдушине. Впрочем, ему не мешали в этом. Тогда уже его перестали вызывать к доске. Надоело. Но каким-то образом – неужто за счет письменных работ? – в конце года у него по всем предметам выходили тройки. Глядя на его лицо, можно было с уверенностью сказать, что это самый верный кандидат на участие в викторине «Знаете ли вы хоть что-нибудь?»

Школа воспитывает чувство вины. Я понял это после ее окончания. На него же моральные, коллективные и прочие грузы никогда не давили. Он оставался совершенно чистым от всяческих угрызений. Учитель по труду Виталий Степанович много претерпел от его раскованности. На занятиях, которые проходили в слесарной мастерской, мы делали несложные детали: помню уголки какие-то, скобки. В шум, который стоял во время работы, часто вплетался протяжный и беспорядочный голос Волка. Бухая от души молотком по ненужной детали, он тянул какую-то свою нескончаемую песню. Было в этом что-то ямщицкое, степное. В. С. улавливал в привычном грохоте непривычные звуки. Они его почему-то раздражали, в этом был какой-то непорядок. Он вскидывал руку и кричал: «Стойте-ка! Тихо!» Шум утихал, пропадала песня. Вопрос: «Кто это у нас певец такой?» оставался без ответа, как и старые, уже надоевшие вопросы о том, кто ломает сверла на сверлильном станке, кто наливает воду в ямку шкива, так что, когда В. С. включает этот станок, он сразу же получает хлесткий, водяной удар по глазам. Ответом ему было плотное, покрывающее молчание. Да и попробуй скажи! Снова начинали работать и снова прерывались, чтобы выявить наглеца, которому нравится издеваться над преподавателем.

Подлинным бичом для В. С. была пропажа молотков, напильников, зубил и другого инструмента. Выдает, скажем, он в начале урока 15 молотков, напильников и т. д., а к звонку их остается чуть больше половины. Все они исчезали в дыре, проделанной в полу для мусора. Сначала молотки плохо пролезали в щель, но Волк не поленился ее расширить. Не установив инициатора воровства, В. С. решил, что сможет проконтролировать негативный процесс, пометив цифрами ручки молотков и напильников и записывая в тетрадь получателя. Но нумерация не спасла. У Волка были свои методы борьбы. В довершение всего пресловутая тетрадь была приведена в состояние подстилки, о которую вытирали грязные ноги и тушили сигареты, и прибита украденным и обреченным на последующее небытие в зловредной дыре молотком к учительскому столу.

В. С. не был дипломатом, прошедшие годы его жизни, как я догадываюсь, действительно стоили того, чтобы сказать о них негромко, но его словами: работал, как все; неожиданностей, тем более грубых в своей наглядности, он не любил, для него хамство было хамством, а дикость дикостью. Хорошо помню его: лысого, в черном халате, опушенном мелкой стружечной пылью, только что вышедшего из соседней, столярной, мастерской с блестящим штангенциркулем в нагрудном кармане.

Вбитый в опоганенную тетрадь гвоздь на мгновенье озадачил В. С. Потом на его лице проявилось слово «ярость», все его буквы можно было разглядеть. Каким-то чутьем, привычкой к постоянным неудачам он выделил среди прочих других – меня, всех нас, смотревших на него, – взгляд Волка – наглый, самоуверенный, ожидающий, что, мол, скажешь, Виталик? И В. С. сказал, громко очень, в сердцах: «Когда я на твою рожу гляжу, мне блевать хочется!» Выражения «мразь» и «выродок» после этого выглядели случайно, прозвучали потерянно. Потом хлопнула дверь, а потом раздался хохот Волка.

По совокупности этого проступка и всех предыдущих было созвано родительское собрание, на которое явился отец, Волков-старший. Мне рассказывали, что, как оказалось потом, пришел он пьяный, только этого никто сначала не заметил, и он тихо сел сзади, в углу, на место сына, так тихо и сидел до тех пор, пока А. К. не начала говорить собравшимся и ему, отцу Волка, о безобразном поведении сына, хамском отношении к учителям,, товарищам, девочкам… Вероятно, что-то там ему пригрезилось, обдало глаза чуждой картиной: баба неприятная в очках, шумит, упоминает всуе имя сына; и так на душе тошно, а тут еще дребедень какая-то разворачивается, голову чем-то морочат, взял и крикнул: «Задушу!» Одна женщина взвизгнула, и А. К. выскочила в коридор, следом за ней он. Вызванная по телефону милиция обнаружила его спящим на матах в спортивном зале. Скандал потом как-то замяли.

Вполне возможно, что «задушу» – это очередная легенда, как и многие другие подробности, в которых проглядывает слишком уж фантастическое дно. Однако помню, что наряду с брезгливостью, я испытывал и какое-то тайное чувство сопереживания, когда в кругу одноклассников слушал сочные рассказы самого Волка о том, как он и его «кореша» ночевали где-то на вокзале, снимали часы и шапки у пьяных, дрались с ребятами из других районов, убегали проходными дворами от милиции. Это было непонятно, жестоко и интересно. Я представлял себе темную ночь, рассеянный холодный свет фонаря на перроне, пустые вагоны, случайный паровозный гудок, мокрую лавку в осенних листьях, небритое, жесткое лицо незнакомого человека, запах водки, острые, холодные края неловких пуговиц пальто, треск штакетника, комья грязи из-под шальных ног и сзади топот ног бесконечных. Конечно, под осуждающим взглядом учителей, родителей я выражал молчаливое, но согласное с их мнением отношение к его поведению, на поверку же все выходило иначе: хотелось, не впрямую, разумеется, подать молоток или подсказать, куда бросить камень, – а как-нибудь не явно, скрытым образом подтолкнуть его к новой выходке с тем, чтобы посмотреть потом, что из этого выйдет, какова будет реакция взрослых. Я тогда ко многому привык, даже приохотился, и меня уже не покусывало скомканное чувство нежелательного свидетельства. Это сначала было: «Ничего не хочу знать об этом, слышать, видеть этого не хочу», потом стало ровнее, направленное, подробностей захотелось – резких и веселых.

Просматривая последующие фотографии, я нахожу в его повсюду одинаковых лицах одинаковые пристрастия души, если таковая у него имелась. Теснота окружения, в котором он находится, не мельчит его выразительного отчуждения, – соседние фигуры проявляются менее ярко, выдержанность поступков переходит в выдержанность и проверенность биографий: инженеры, рабочие, водители, врачи, пара офицеров, медсестра и один капитан дальнего плавания. А кем он теперь? Кто с ним? Я этого не знаю.

Фотографии – не только прошедший глянцевый блеск; мельканье знакомых лиц усугубляет необратимое значение времени. В своих воспоминаниях я забираюсь слишком глубоко и кроме спасительного узнавания ощущаю холодок этой самой глубины. Я к чему-то двигаюсь, происходит смещение равновесия, палуба кренится, и устойчивые мнения начинают суетиться и менять адреса, словно обозначается какая-то трещинка, сквозь которую потихоньку вытекает набравшая было силу уверенностью А такие ситуации надо уметь опрокидывать, как говорит Боря Бредихин, парадоксальный Б. Б. Оказывается, я достаточно пропитался чужим смехом для того, чтобы вспомнить свой.

С ним было весело. Познакомились мы в институте. Сам по себе он неприметен, вроде бы тих, но замечания делал едкие, на грани смешения реальности с черт знает чем и называл их «вставочками», иной раз «вставочки» разрастались до фантасмагорических сцен, и тогда обыденность косилась на прихоти воображения, но подмена понятий уже устанавливалась законом, рождались герои и становились предателями, про белое говорилось – «обмелились», а черное оказывалось просто темным, благородным цветом, к тому же душевным, каменные львы у института лаяли, прямые трамвайные пути мечтали о независимости кривизны, было боязно смотреть на потолок, который стремился к полу, все напоминало мыльные пузыри, они лопались, и люди лопались – от зависти, гнева и смеха, Земля чахла и хирела, а Луна становилась желанным местом.

И я начинал смеяться. Не то чтобы очень уж расхахатывался, но поддерживал, уголками губ одобрял, до раздеру, а вслух говорил: «Ты что? Тише. Так же нельзя». – «Можно», – уверенно отвечал он и доказывал мне, что смешно вообще все. А персонажи нас окружали действительно смешные. Я только боялся, что в результате смеха не закончу институт. «Закончишь, говорил он. – Не волнуйся. За тебя больше волнуются. Ты погляди, у них же задача – из нас инженеров сделать!»

Был у нас преподаватель философии Иголкин, между студентами – Шило, более всех других понимающий постановку этой задачи. Чтобы успешно сдать ему экзамен, надо было поставить на его стол пару бутылок минеральной воды и положить пачку сигарет, не обязательно наших, но чтобы приличных. Причем, очень важно, в смысле успеваемости, было не ошибиться в названии минеральной воды и ее предписанной врачами полезности. Что-нибудь типа «Арзни» или «Кармадона», рекомендуемых лицам с пониженной кислотностью, могло развалить весь ход экзамена. Бывали случаи, когда коварная водичка серной кислотой вытравливала грядущие положительные результаты, экзамен погибал прямо на глазах, – влажных, печальных, недоумевающих, а потом все понимающих и раскаивающихся глазах студентов. Потом, конечно, кляли подлую осечку, выискивали виновного, «стрелочника», пустившего экзамен под откос, и сетками волокли «Боржоми» и «Нарзан». Это был верный и четкий путь с приятными последствиями. Такой состав Иголкин-Шило принимал и вел его спокойно, без напряга. Сидит, скажем, перед ним какой-нибудь Коля, голову повесил над тремя бог знает как выдуманными строчками, размазанными по сиротскому листку, жмет к столу обкусанную шариковую ручку и не знает, как бы ему складно высказать то, о чем он представления не имеет, но должен иметь. И.-Ш. открывалкой поигрывает, ждет, когда Николай робость скинет и подаст голос, наконец ему это надоедает, он закуривает и, что называется, запанибрата, болящим за общее дело голосом вступает: «Что же вы, Коля, неужели не помните, что каждая из трех частей марксизма-ленинизма имеет самостоятельную область исследования и по своему приводит к выводу о неизбежности победы коммунизма…» – и начинает стрекотать как сорока, так что обнадеженный Николай не успевает согласно кивать: «Ну да… Ну конечно… Да, знаю… Да… Только вот как-то…» – «Растерялись? Ничего страшного. Понимаю». Состав мягко и плавно подкатывал к конечной станции, и почетный машинист раздавал счастливым пассажирам заполненные зачетки.

Мы подозревали, что любовь к минеральной воде являлась для него слабым утешением, вынужденной заменой любви прежней, более сильной и радостной, в бурном течении которой он подрастратил свои силы, так что ему пришлось с ней расстаться из-за ухудшения здоровья. Об этом еще почему-то однозначно нам говорило его красное лицо; вся кожа имела спекшийся, устойчивый оттенок какой-то охватившей его внезапно испарины.

Однажды, перед зимней сессией, курсе на втором, что ли, состоялось факультетское собрание о положении дел с успеваемостью на нашем потоке. Все пять групп студентов и преподаватели разместились в большой ступенчатой аудитории. Мы с Борисом сели в последнем ряду. Сначала выступил декан; в общих, расплывчатых из-за неясности ситуации, в которой якобы мы все оказались на исходе семестра, выражениях я сумел уловить только волнительно-заикастое: «положение к-катастрофическое», – это прозвучало остро и обязывающе для каких-то чрезвычайных и немедленных со-действий. «К-катастрофические» мотивы усилились в следующем выступлении. Слово взял И.-Ш. Он встал и вдруг разволновался; ну, разумеется, нечаянная пигментация заработала, лицо, можно сказать, пятнами пошло, тут же его внутренняя сорока зачастила, – размахался, зашипел и ну всех шпынять: и бездельники, мол, и куда комсомольская организация смотрит, и что это, вообще, за поколение такое отвратное… Сейчас уже не помню, что мне тогда сказал Б.Б., – я только слабо улыбнулся в ответ по скверной, должно быть, привычке от все той же слабости поддерживать любое направленное действие, если оно совершается с улыбкой. Он уже начинал заводиться. Я своей улыбкой только чуть ключик тронул, на пол-оборота. В аудитории было холодно, и он, впрочем, как все, как я, был одет: чуть отвалившись назад, кутался в меховой воротник кожаного пальто, оставляя снаружи светлые, редкие волосы большой круглой головы. Имел он, как я уже сказал, незаметную внешность, а когда был без очков, как в тот раз, и щурился, то становился еще незаметнее. Взглянешь на него – и вроде бы не видишь: так, воротник один трясется. Начнет говорить – постоянно кажется, что подмигивает. В таком вот облачном, зыбком виде он и сказал мне, похохатывая: «Что это там за красное пятно кричит?» Мои улыбки тоже наконец обрели голос. А он. добавил: «И как это красные пятна могут людьми командовать?» Я прищурился, посмотрел вниз и действительно увидел: красное пятно руками размахивает, кричит что-то. Потом расслышал что: «Я вот сейчас говорю, а наверху двое сидят и смеются. Ну-ка, встаньте!» Это И.-Ш. захотелось конкретного и разоблачительного примера. Б. Б. не сразу понял, о ком речь. Все повернули головы. «Да вы… вы встаньте!» Встали, конечно. Я попытался собраться, как-то успокоиться; Б. Б. даже не думал об этом, продолжал кутаться в щекочущий воротник. Декан неловко втиснулся: «Прекратите!» Но Б. Б. словно уже не существовало – по воротнику кожаного пальто ползал его откровенный смех. Я сказал, чувствуя противные, напряженные смешки в горле: «Прошу тебя, хватит!» Но он меня не слышал. Тут щегол какой-то из молодых аспирантов выкрикнул: «Предлагаю собранию удалить их из зала!» «Пошли,» – сказал я воротнику и уже двинулся было, но оттуда ко мне слетело: «Стой». Пауза затягивалась. Соседи наши посоветовали: «Ладно, ребята, идите, а то они сейчас визг поднимут». Воротник коротко и слезно вздохнул, на секунду отрываясь от смеха, и подтолкнул меня к проходу. Уже внизу, перед кафедрой, нас остановил голос декана: «Собрание закончено, а вас… – его лицо потяжелело на несколько килограммов, словно к его подбородку подвесили груз, – …прошу подняться в деканат». Я удрученно поглядел на Б. Б. и спросил: «Что же ты так?» – «Я же без очков, ничего не вижу, – ответил мне воротник и добавил: «Спокойно, Андрей, держи бодрей…»

Когда все потерпевшие расселись в деканате, перед нами были поставлены следующие вопросы: что означал наш смех? Так как нет никакого сомнения, что это издевательство, то на что мы рассчитывали? Есть ли у нас совесть? Почему мы не можем быть нормальными людьми?

Уже стемнело. Густая синева, словно любопытствуя, плотно обняла окна комнаты, в которой намечалось судилище. Пыльная желтизна тусклого электрического света обещала нудный и огорчительно-бессмысленный разговор, а Луна была похожа на желтоватый, чуть подгоревший на сковородке ночи блин. Я почему-то попросил ее: ну-ка, милая, выручи!

Б. Б. откашлялся, посерьезнел – теперь уже не казалось, что он подмигивает, и сказал:


Человек лучше той личины, что прикрывает и душит его.

Р. Л. Стивенсон.


Почему смеется человек? Смеяться не над чем, разве что над самим смехом.

Хулио Кортасар.


Мы же сейчас все скороспелки. Мы начинаем рассуждать и думать прежде, чем научились что-нибудь чувствовать.

Михаил Анчаров.


У человека есть вторая родина, где все, что он делает, невинно.

Роберт Музиль.


Наше воображение – это расстроенная шарманка, которая всегда играет не то.

Марсель Пруст.


Человек никогда не будет хорошим, пока не поймет, какой он плохой или каким плохим он мог бы стать.

Г. К. Честертон.


Кто пожил, да не сделался снисходительным к другим, тот сам не заслуживает снисхождения.

И. С. Тургенев.


Да, примерно в таких вот выражениях ответил. Он сам много читал и мне всегда советовал. «Ты вокруг оглянись, как люди общаются, как убеждают друг друга, если не мат и сопли, то обязательно цитата. Все на кого-то ссылаются. Мы живем в цитатный век. Так что цитатами их, цитатами!» Он хотел сделать чтение второй реальностью, более живой и осмысленной, чем первая и вроде бы единственная, и к этой «единственной» относился с таким нескрываемым пренебрежением, словно она, после того, как побывала в разных руках, выдавала себя за девственницу. Его ответы, в ходе разговора расставленные по нужным местам, произвели впечатление, о котором можно было сказать, что оно безусловно есть, но вот какова его окраска, чем оно пахнет для нас, понять было сложно, так как все присутствующие замолчали, переваривая услышанное, и только по вялому, «ладно» декана, вероятно, понявшего, что ничего тут толком не переваришь, а только расстроишься к ужину, сообразили, что нас отпускают с миром.

А где-то через год И.-Ш. не стало. Помню, что снова зима была. В тот день нас с военной подготовки сняли для участия в траурной церемонии. На кладбище было сыро, шел дождь со снегом. Последним прощальное слово произнес декан. Он охарактеризовал покойного как настоящего друга, чуткого педагога, заботливого организатора, чей жизненный путь начался в городе Одессе. Выяснилось, что последние годы его жизни были омрачены тяжелой болезнью, которая давала себя знать даже в перерывах между лекциями. Словно настаивая на этом, оратор подчеркнул с сильным чувством, обращаясь к гробу: «Я помню, как ты менял рубашки!» Я вздрогнул и обернулся, чувствуя за собой привычно раздвоенное отношение к последним словам, – ведь сзади был Б. Б. Он, как и все, стоял с опущенной вниз головой – но по иному поводу. И преддверие слез на его глазах было иным. Впрочем, он тут же подстраховался, закрывшись широким куполом черного зонтика. А когда оркестр грянул первые аккорды похоронного марша, – придвинулся ко мне и тихонько, сладко запел на ухо: «Ах, Одесса, жемчужина у моря!..»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации