Текст книги "Игра с незнакомцем. Сборник рассказов"
Автор книги: Виктор Никитин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Мы с ним прекрасно спелись. Я уже понимал любой его намек. Постоянный отклик вызывал во мне какое-то неутомимое, верткое чувство, – искать, чтобы смеяться.
Сопротивление материалов нам преподавал Чернин. Колючесть в усах и плавная усталость на излишне полном лице оттого, что все известно, – вот, собственно, первая шероховатость на поверхности впечатления. Встретившись с ним взглядом, не у одного меня появлялось мертвое ощущение собственной недостаточности, что ли, помню утратившие подвижность лица студентов, – словно натворил невесть что когда-то и теперь ходи, мучайся в догадках, а он, такой зоркий и поживший на свете и для себя и для дела, все знает, что за тобой было и еще будет. Он принадлежал к тому распространенному типу людей, которые то, чему они посвятили свою жизнь, считают первостепенной важности делом и для остальных. Они испытывают легкое презрение к любым другим занятиям, а к людям, им предающимся, сожаление с примесью досады того рода, что пришедший с работы отец испытывает к пристающему с глупой забавой ребенку.
Из-за того, может быть, что у него самого не все ладно было с настоящей заинтересованностью в деле, а помнился только не тот выбор в юности, ставший ошибкой на всю жизнь, он при случае усиленно настаивал на необходимости и обязательности своего предмета. У нас таких законных случаев набиралось три в неделю. Ошибка зарубцевалась привычкой. Привычка выродилась в устойчивое равнодушие, но с четкой наставнической позицией. Создавалось впечатление, что Ч. тянул лямку. Он и каждому студенту хотел ее навесить, чтобы обеспечить ему подлинную занятость. Его система опроса на занятиях – это строгое отрицание разочарования, оправдание существования не даром, наконец, укрепление никогда не бывшей веры. Очень любил он ставить в тупик каверзными вопросами. Чужих шуток не любил. Если же сам пошутит, слегка так, коротко и лениво, то свидетелям его редкого юмора надо было прямо-таки загибаться от высокого смеха. Но не чересчур, – переборов он терпеть не мог. Это словно указывало ему на его фальшь.
Помню конец сентября. Бабье лето. Дни, когда воздух млел и заискивал перед солнцем. В углу распахнутого окна дрожала паутинка. Рядом стоял Ч., похожий на экранного белогвардейского офицера, – чувство внутреннего превосходства, уверенный блеск в глазах, – ему бы еще форму и плетку в руку, чтобы по голенищу сапога похлопывать. А он стул повернул к себе, коленом согнутым уперся в спинку и раскачивался, раскачивался… Было спаренное занятие с другой группой. В конце второго часа Ч. задавал вопросы на этот раз обыкновенные, но очень методичные, как холодные капли набирающего силу дождя. В каждом его слове было видимое наслаждение. Мягкие черты лица твердели, а сытость в круглых глазах даже увеличивалась. Он попросил встать незнакомую нам с Б. Б. темноволосую девушку с пышной прической и спросил: «Ну хорошо, Татьяна, скажите, как определить наибольший изгибающий момент?» Ответа не последовало. «Для чего служит формула Журавского?» Снова молчание.. И тяжесть неприкаянного ожидания. «Ладно, а как формулируется закон равновесия касательных сил, – это можете вы мне сказать?» Дикая тишина, чреватая горьким, болезненным «неудом». И уже злость в ее губах: да что же это я такая? Б. Б. наклонился ко мне и истерически прошептал, изображая ее муку: «А сколько баб мужиков своих с фронта ждут, – это можешь ты мне сказать?!» Я чуть было не подавился от смеха – успел прыснуть в неловко подставленные ладони. От соответствующей реакции Ч. нас спас звонок.
В коридоре Б. Б. мне «вставочку» свою подкинул, заметив, что я смотрю вслед Тане: «Да, вполне… вполне можно ее дернуть». Он был вполне специалистом по «норкам». Но я еще не знал, зачем она мне нужна, потому ответил машинально: «Да ладно тебе…» – «Как ладно… – настаивал Б. Б. – Я же видел твои глаза. А она… Хороша девчонка.. Ой, хороша!» Он мне целую песню напел про ее достоинства, откуда-то они успели взяться, про то, как она тоже на меня взглянула, – да, да, не отказывайся, было, брат, было, ничего тут нет сложного, тебе это вполне по зубам, она, считай, метку поставила (неужели?), только бери ее, милую, дураком будешь, если… неужели не будешь? (Неожиданно вкрадчивый и обволакивающий голос рекламного ролика: мягкая обивка… приятный цвет… удобное расположение.. легкость в обращении… дешево, стерильно… как раз то, что вам нужно… пробуйте, покупайте, не пожалеете…) «Не буду!» – сказал я. Липкие ноты были, случайные.
Мы уже шли по парку. Навстречу мальчик попался маленький, в комбинезоне теплом, ножками топ-топ. За ним мама спохватившаяся, молодая: «Андрюша, куда ты?» – «Дя-дя», – сказал он и руками на меня показал. Мама догнала его и, взяв за руку, отвела с аллеи в сторону. Б. Б. вздрогнул и, глядя вниз, сказал печально: «Нет, мальчик, это не дядя, это такой же мальчик, как и ты». Я ничего не ответил. Я думал. Парковые деревья активно теряли листву. На клумбе последние осенние цветы сквозили. Дети бегали друг за другом. Ржаво скрипели качели. Под слабеньким, слепым солнцем на лавках, как на ветках, сидели старушки, вцепившись в палки-посохи, – этакие старенькие, потемневшие птицы. Щенок – смешной, толстый, дрожащий комочек, тоже подслеповатый, как солнце, – шел по аллее, переваливался, споткнулся неловко, пару раз тявкнул, как чихнул, и мордочкой в жухлую траву-тырк… Мы оба его проследили. Я усмехнулся, отвлекшись. Б. Б. снова вздохнул: «Нет, щеночек, это…» – «Хватит!» – оборвал я.
Через день я ее снова увидел. Она пришла в нашу группу, чтобы распространить навязанные ей кем-то марки общества охраны памятников. Я отдал нужную мелочь и поинтересовался, на благое ли дело пойдут наши студенческие гроши? Никому не составит труда просто улыбнуться над таким обыкновенным началом – и она улыбнулась; потом сказала, что должна две копейки сдачи, сейчас возьмет у подруги и принесет. Не стоит такой ерунде уделять внимание, сказал я. Она замялась немного, потом снова: да нет, лучше схожу. Я не успел улыбнуться, как она вышла; тогда же подумал – да что там подумал, – сказал подошедшему Б. Б.: «С такой щепетильностью с нее колготки не снимешь». Стиль я усвоил. «Что ты, – ответил он мне, – они сами раздеваются». Она вернулась и протянула мне руку – в ее узкой лодочке темнела монета; ладонь маленькая, теплая и пока неизвестно, какая еще. Отпуская притаившееся богатство, сохраняя его для будущей непременной отдачи, сказал ей, уходящей: «Придется вам позвонить, девушка, ждите!»
И позвонил – этой же принципиальной медью; телефон подсказал обстоятельный и запасливый Б. Б. Я ей много чего наговорил в трубку: о ладной осенней погоде, тихих вечерах, скупом умиротворении четырех стен, – сейчас по радио песню передавали: «две копейки – пустяк…», я сразу тебя вспомнил; о наделавшей шума статье в газете, – тут я с тобой согласен, за такие дела надо больше давать; о футбольном матче, закончившемся поразительно не шедшей ему ничьей, – и если ты не любишь спорт, то должна, по крайней мере, признать за ним реальность происходящего на глазах, в котором есть тяга к временному переживанию; о том, что репертуар городских кинотеатров значительно обогатился в последнее время, но ходить в кино, – это, видишь ли, вопрос доверия к экрану, возникающий из ложного ощущения пустоты в себе и желания как-то действовать в ней, с таким же успехом можно просто пройтись по улицам; о длинных очередях в кафе, в которых нет уюта, а есть шарканье ног, резкие звуки отодвигаемых стульев, звон чашечек, неуступчивый гомон, торопливые выяснения наличия свободных мест; наоборот, о совершенном безлюдье в лесу, сухом шуршании листьев, случайном и неверном свете зевающего солнца и о Луне, – ты еще по-настоящему не знаешь, как она светит.
Мы встретились. В кино все же сходили и ощутили доверие к неспешным прогулкам по тротуару.
Б. Б. заметил мои отлучки и выразил неудовольствие. Когда же я поведал ему, что ошибался насчет ее щепетильности, он похлопал меня по плечу и сказал: «Иначе и. быть не могло. Смотри, а то подкинет тебе «птеродактиля».
Снова были встречи – робкое, холодное дыхание поздней осени, голая, промотавшаяся на ветру улица, дождь, тепло комнаты, тепло постели, и снова разговоры – прощупывание в нас обоих согласной на вечное совмещение почвы.
Вряд ли я мог тогда подумать о безотчетной легкости и свободе просто сдержанного знакомства двух людей, чем тяготиться непременной заботой, которую потом по мере продвижения вперед, надо будет опутывать, как колючей проволокой, почему-то односторонними и сбивчивыми объяснениями. Когда она сообщила мне, что почувствовала в себе перемену и единственное предположение этого наверняка является и верным, я сказал ей, обняв ее за плечи: «Зачем нам это сейчас нужно? – и выстроил кирпичик по кирпичику большое и прекрасное, словно мечта, здание любви и, конечно, терпения, ожидания, необходимости, еще раз терпения, суровой действительности и еще бог знает чего, – того, что приходит на ум сразу, как чья-то крепкая, уверенная рука и, поддерживая пропащее было начало, развертывается и воодушевляет до удивительной самоуверенности, искренности и обманчивой надежды. «Я все для тебя сделаю», – сказала она. «Так будет лучше», – добавил я, поверх ее головы глядя на Луну, на часы, чтобы не опоздать увидеться с Б. Б., уезжающим в Москву. «Ну что, говорил я тебе? – усмехнулся он, когда я рассказал ему, куда толкает меня жизнь. – Теперь промедление жизни подобно. Смотри, «птира» будет». – «Не будет», – сказал я.
Потом, когда вчерне набросанный мною проект будущего счастья вдвоем был спасен, только потом я подумал: что же меня в ней так привлекло? Неужели возможность легко позабавиться, сделать «вставочку»? Да нет же, была в ней какая-то беззащитность, трогательность, серьезное отношение буквально ко всему, не оцененное обыкновенным здравым смыслом, например, вот это беспокойство из-за двойки на сопромате. Что еще? Волосы ее, пожалуй, и то, как она, поднимая голову, смотрит на меня, – но только первый миг; в этих ее глазах слишком много нерасчетливого тепла, так много, что холодок, уже поселившийся во мне, какая-то насмешливая капелька его ожесточается до подозрения, что к жизни надо приложить усилие, которое не будет затем оправдано мною же. Хочет, очень хочет знать меня лучше. Неужели она не видит, кто я есть? Она как-то сказала мне: «Иногда я не понимаю, чего ты хочешь. Любой твой разговор о чем-то – это рассказ о себе. А мои слова – это повод для твоих шуток. Я не обижаюсь, но это не шутки даже, я не знаю, как сказать… Скажи, что мне надо сделать? Какой мне надо быть?» Потом добавила некстати, с какой-то преждевременной грустью и признанием заслуг одновременно: «Ты хороший». Тут меня осенило вдруг, разозлило: а с чего она взяла, что я хороший? В чем она проявляется, моя хорошесть? В обыкновенных знаках внимания, вовремя поданной руке при выходе из автобуса, цветах, общеупотребительных складных разговорах? Может быть, в чае за столом, моих улыбках ее маме? В чем же? Это уже не рассказ, а показ себя. И я чуть было не сказал: «Быть хорошим – этого не достаточно для любви».
Нет, она не слепая, в ней просто развито сильное зрение надежды.
Весной Б. Б. мне сказал: «А что, женись на ней… В самом деле, где ты еще найдешь себе такую? Тихая, послушная… Будешь из нее веревки вить». И пошутил: «Вот сдашь сопромат – и женись».
Сессия началась в конце мая. Перед экзаменом Ч. назначил консультацию. У него была привычка после разбора вопросов, вызвавших наибольшие сомнения, сообщить студентам предварительные оценки, которые они, судя по всему, получат на экзамене, – всего лишь его мнение, основанное на знании возможностей каждого, – такими же были впоследствии и реальные оценки, чудеса были редки и, кажется, все равно планировались, – нам же оно вполне понятным образом представлялось еще и готовым отношением к человеку. Происходило это так. Когда вопросы какой-нибудь настырной студентки начинали донимать польщенного таким стремлением к истине Ч., он как бы защищаясь, спохватывался и удивлялся: «Ну что вы, Лена, так волнуетесь?.. Получите вы свою законную пятерку!» – «Да… «получу»… Я еще не все признаки разобрала…» – «Успеете, разберете… Все у вас будет нормально». Тут какая-нибудь резвая Галя не удержится и спросит: «А мне что поставите?» Скажет в ответ: «Ну-у… а Галочка вполне заслужила четверку», – ну таким приятным, теплым голосом, что сияющей Галочке хочется прямо тут же зачетку ему подсунуть. И уже посыпалось: «А мне?.. А мне?..» – такие детские голоса с протянутыми руками. И пошло сухое отщелкиванье костяшек на счетах: кому пять, кому четыре, кому три, кому завтра, кому через месяц, а кому пока что в неясности побыть.
Так и у нас было. Оглядывая всех, ощупывая взглядом головы, Ч. в заинтересованной тишине мерно шевелил толстыми губами, как какую-то тихую, но довольно значительную для нас песню пел или отрывок из романа читал, как в литературных чтениях по радио. Вдумчивый педагог, оценщик интеллектуального богатства, Б. Б. он посулил «четыре», а мне «три». Меня дернуло спросить: «А почему вы так уверены, что я получу «три», а не больше?» Конечно, я не хотел, чтобы это прозвучало как вызов, но какое-то нарушение в ходе привычной церемонии все же было. «Посмотрим», – сказал он вполне безучастно, словно давая понять, что не он и не я рассудим, а что-то независимое, вне нас, – некая справедливость, пригодная на спорный случай. Мой случай на экзамене был действительно спорный – это мое искреннее убеждение. Я ответил по билету, решил задачу. Два дополнительных вопроса: на оба ответил. Пауза. Еще вопрос – общий, почти риторический; «наконец-то попался» – его скрытый смысл, который я осознал во время обдумывания. Ноль. Молчание – такое же общее. Ч. словно ждал этого – устало, покорно – и сразу, глядя мимо меня и, вероятно, мимо незримой мне справедливости, сказал: «Придете в следующий раз… Лучше готовьтесь». Вообще-то спорить было не с кем. Я это понял через неделю. Меня упорно не слышали. Тогда же я понял, что мне, скорее всего, предстоит «ходьба» – долгая и изнурительная, как тяжба. И я отложил конспекты в сторону потому еще, что знал эти лекции уже наизусть. Прошел месяц. Следующий мой визит был снова безрезультатен. Вполне возможно, что Ч. мелко куражился, но для меня-то, несмотря на всегдашнюю мелкоту подобных тревог, на этот раз все было крупно. Он спросил меня: «Зачем вы приходите неподготовленным?» Я с трудом подавил в себе смех и ответил как можно проще: «Надо же начинать когда-то ходить». – «Ну-ну, ходите…» – вздохнул, он. «До свидания, товарищ Ну-ну», – сказал я. Точка была поставлена. Больше мы с ним не встречались.
Я не сдал сопромат, но женился. Потом было отчисление и ее бесполезный призыв к борьбе: «Ты не должен был так поступать!» Мои резкие объяснения были и первыми же трещинами на фасаде того самого, вчерне набросанного проекта. А пока реальная квартира – это жизнь втроем, вместе с ее мамой. Мои родители к тому времени совсем перестали меня понимать, да я никогда с ними не советовался…
Я устроился чертежником в проектную контору. Б. Б. вскоре переехал с родителями в Москву. «Вставочки» кончились, и потянулись дни, в которых меня словно не было или было столько много, что я не знал, что мне с собою делать. А дни с ней были ступенями лестницы, ведущей вниз…
Теперь слушайте: счастья не получилось – его здание было нарисовано пестрыми, но не стойкими красками. Что-то было жалкое и невыносимое в наших отношениях, а когда жизнь начала обрастать подробностями, стало еще невыносимее…
Зачем она мне была нужна? И почему именно она? Почему высокая, а не маленькая, почему волосы темные, а не светлые, длинные, а не короткие? Я назвал ее или названия всему дает случайность?
Все оказалось неправдой. Что там пели в магазине? «Стеклянные цветы с улыбкой даришь ты…» Вот-вот. Реальные приметы – они-то как раз все и портят…
Я же ей поставил в вину то, что она очень скоро легла со мною в постель. Она ответила мне: «Как ты можешь такое говорить? Как ты можешь?.. Неужели ты все забыл?.. Ты был тогда такой… такой…» – «Слова подыскиваешь? – спросил я. – Не надо ничего придумывать».
Она снова говорит, я слушаю. Она стоит, я сажусь в кресло, здесь я оттачиваю мастерство. Когда я вот так сижу и слушаю с внимательным, задумчивым лицом, то это вовсе не значит, что я ее слышу. Наоборот, – не слышу ни слова, а прислушиваюсь к чему-то другому, совершенно случайному, скажем, к лаю собаки за окном: раз пролаяла, два, три, ну а в четвертый раз? Или так: в этот момент моя внимательность прикидывается особым вниманием, близким к отупению, к уходу в песню… «Стеклянные цветы с улыбкой даришь ты…»
Потом она говорит, что у меня какая-то чугунная улыбка. И вот она, сразу же рядом, припав на колени, – большие глаза, губы лишь усиливают энергию глаз; когда она вся уходит в губы, глаза закрываются. Но эта энергия меня уже не зажигала, я не признавал это за признание. Не было энтузиазма. И сначала ушли губы, потом пропали глаза. Я начал молчать.
На что она надеялась?
Но я все спешу, забегаю вперед, не вскрываю причин, прячу их. Мне напоминают – позывам к истине содействует окружение.
Тут еще мать ее, требовательная женщина; ее сдержанность в отношении меня простирается до косвенных намеков, накопление которых вдруг может вызвать такую неизбежную, прямоту, что… что мне остается только, «штокать» в ответ – вопросительно и непонимающе. Она очень хотела, чтобы я называл ее мамой. Но с какой стати? Так, что ль, вдруг обнялись, по-честному, по-родственному? Ма-ма. Маминька… Мамуля… Мамо… «Мать моя, благостен день твой, зримы очи твои, небесно твое озаренье… « Как-нибудь так?
Теперь серьезно: ее любимая геометрическая фигура, преобразованная в жизненную ситуацию, далеко не плоская, объемная, объемлющая все, – острый угол. Загнать в угол, выйти из угла – понятия, которыми она подсознательно оперирует, а понятия оперируют ею самым безотносительным и незаинтересованным образом, но вполне действенно. В этом и интерес ее и забота о дне сегодняшнем и завтрашнем – спрямлять острые углы, делать из них стрелы и пускать, пускать…
Однажды она рассказывала нам – больше дочери своей, меня, читающего газету, слившегося с креслом, застывшего, держа краем разговора, – о соседских детях, к бабушке которых захаживала по взаимной дворово-скамеечной приятности. Две девочки – Оля и Наташа. «Такие забавные и, поди ж ты, ссорятся, маленькие разбойницы… Наташа, та уже с характером, упр-р-рямая… Я ей что-то сказала, не помню, а она мне: вас с Олей на помойку надо, – так, знаешь, сердито, головкой тряхнула… Во-от… Я ей: ты что это морозишь, подруга? Она губы надула, игрушки разбросала вокруг… Мишке, значит, лапы вывернула… Ага… Я спрашиваю: ты зачем это сделала, Наташа?.. Молчит. Руки за спиной в кулачки сжала… Потом к серванту подошла, до вазы дотянулась… конфет набрала, а фантики все смяла… целую горсть в рот напихала, запачкалась… неряха… Такая вредная! А Оленька, та совсем другая, – ласковая такая, прямо светится вся… Анну Степановну целует, на цыпочки становится… Я ее спрашиваю: любишь бабушку? Люблю, говорит, и сразу к ней кидается, за ноги обхватит, головой уткнется в колени и на меня так поглядывает – искоса, уже кокетничает. Моя, говорит, бабушка. Конечно, говорю, твоя… кто ее у тебя отнимет?.. Славный ребенок…»
Знаю, знаю, зачем она это рассказывает, чувствую задачу… Ну, конечно, Таня… Да, да! Я виноват, что она не может иметь детей… Нашли гада, теперь бейте его! Уничтожьте! Но – нет, прямых ударов не будет; ее мать идет на кухню, там она открывает кран, который свистит, шипит, потом начинает урчать, раздраженно гудеть… Раздражена и она – сразу, молниеносно: «Сколько можно?.. Когда же, наконец?.. Почему?..» Понятие счастья у нее, наряду с общим и традиционным представлением о жизни, очень простым и, в сущности, верным: жить по-людски, – приравнено еще, незаслуженно усиленно, к подаче горячей воды – реальный уровень, не позволяющий парить в облаках… Так приучают к малому: «Господи, как мы еще хорошо живем!» И все же ее сомнение охватывает: «Неужели так везде?» Нет, конечно, хочу я сказать. Есть, есть другая жизнь. И я даже знаю где… «Проклятый дом!» Да тут не только дом… Никто ведь ей не скажет, что ждать перемен, – это, значит, признавать хаос. В нашем положении нет смысла задавать вопросы «почему?» и «когда же, наконец?» Спросить бы: «а зачем?» Да, вот я и спрашиваю себя, накрываемый словами «издевательство, диверсия… ни приготовить, ни постирать», понятиями долг, доброта, цинизм, мама, забавными мордашками соседских девочек, пущенными стрелами, газетой (тем, что все не о том), – не глядя на Таню: зачем все это было и дальше будет? Вот кажется: все люди могут выяснить с помощью слов – так нет же. Я молчу, она молчит. Мать ее вернулась, сказала: «Сволочь», – и снова ушла. Ну это понятно о ком. Хлопнула дверь, она вышла на улицу. Полчаса мы ждали ее возвращения и не верили в человеческую речь. Меня это как-то сразу схватило, и я даже подумал: «Я-то ладно.. а вот ты зачем же?» – но потом вспомнил ее слова: «О чем бы ты ни говорил, ты все время говоришь о себе… Люди и даже вещи оставляют на себе твое отношение к ним». Дело не в ней и не во мне, – не может быть, чтобы мы так обесценились… А разве было когда-нибудь мы? Разве было?
Итог получаса – вопросительная заноза. И то… Но вот робкое, скудное (от темноты в подъезде) пошариванье ключом в замочной скважине, уверенный оборот, входной, одновременный с топотом ног, толчок двери. Появляется ее мать – в вязаном розовом берете, очень плотном и теплом, в тяжелом пальто с большими пуговицами; что-то в ней старушечье уже… «Уф! – отдувает настроение, – вот тебе и весна… Как по пословице: марток – надевай двое порток!» Меня мнет слово мы, дожимает, такое чужое, без принадлежности, насильное, как неожиданная чрезмерность обещанного на десерт сладкого. Как кормление с ложечки. Обратный эффект… Я и они – вот где мне раскалываться, вечно ломаться и отрицать… И я взлетаю: «Вот-вот, Антонина Михайловна, и в апреле три метели!» Лицо ее как-то сразу садится (это «уф!» пропускает воздух), темнеет, она смотрит на меня – что, мол, радоваться, бодриться чего, а я и не бодрюсь, я взаимность оказываю, и еще подсобляю: «Март сухой да мокрый май – будет каша и каравай», а потом: «Не ленись с плужком – будешь с пирожком!» – соскреб с каких-то знаний и единым духом выпалил. «Да…» – говорит она, на ее лице написано: не ввязываться. И смотрит на меня, смотрит. Они обе смотрят. Словно я неуместной шуткой застолье прервал. Вручил убийственное извещение об исполнении тягостных обязанностей. Или вот разбил вон тот, с подоконника, аквариум с рыбками. Он выскользнул из моих неловких рук, брызнул чешуей, хвостами, выпученными глазами, зелеными пятнами водорослей… Стою, обтекаю. Мокрые холодные брюки в мелком песочке. Раздавленные улитки, ореховый треск ракушек под испуганными ногами. Хор-рош-ш…
Они в честность моей несерьезности не верят. Постоянное обыгрывание «у-тю-тю-тю!» – пальчик перед лицом Тани. Ее мать и упреки. А. М. говорит или не говорит, но уже известно, что я безынициативен, безыдеен, безысходен, и все у меня через, «ы», что, наконец, у меня нет чувства ответственности. А у кого оно есть? И что такое ответственность? Это же делимое понятие – то, что делится, – а результат настолько уходит в бесконечность, что и концов отыскать нельзя. Слишком уж это большое и закругленное слово. Выбраться из-под него нельзя, а вот обойти можно… Реальнее говорить о малых ответственностях, но за все, хотя это почти что – никак и ни за что.
Вечер углубляется, переходит в ночь, ситуация мелеет, ночь переходит в телевизор, туда же переходит ситуация, она видоизменена, но ее сущность та же, это повтор; глубина режиссерского замысла не отмечается, я и они смотрим спектакль и отмечаем игру актеров. Их тоже трое.
Через день А. М. уезжает. Далеко, надолго. «Поеду, проведаю родину свою… сестру, подруг всех, знакомых…» – так она объясняет. Но о двоих, чтобы новое что-то, чтобы – «мы», чтобы – «о нас», – сказать нельзя. Общение между – совсем стало стеклышком, да еще и с рваными краями. На следующий день и обрезались. И не знаю из-за чего… черт знает из-за чего… из-за Луны, может быть!.. «Мать уехала, чтобы мы с тобой помирились!» – «А мы и не ссорились». И правда: некому было ссориться. Ни ее не было, ни меня. «Я тебе…» – «Знаю: все самое дорогое и лучшее». – «Ты…» – «Да, я тебя ни разу и не почувствовал по-настоящему!» – «Мы…» – «Кстати… – Выставлена поясняющая стоп-ладонь. – Я тебе в любви не признавался». Глубокий порез. Она растерялась, а когда начала говорить, то все это было вариантами одного и того же: «Ты всегда был никто и ничто… Ты никогда не был самим собой… Самим собой ты никогда не был… Ты никогда не был… Ты – был… Ты – никогда… Ты… Ты мне жизнь испортил!» Вот как? «Знаешь, есть бабы получше тебя». Это уже глубокая рана.
Я не взглянул на нее после. Отвернулся в сторону и ждал; секунды ей были даны на то, чтобы подтвердить реальность произнесения мною этих слов и соответствовать себе – четким, гневным движением завершить сцену. Но пощечины не последовало. Она быстро собралась, и десяти минут не прошло, как ее не стало дома. К подруге ушла, куда же еще. Вместе на лекции будут ездить.
Еще день минул, и вот вечер – не тоскливый, просто никакой. Плотность музыки, мерно бьющейся в колонках, – порция жизни, выдаваемой на дом, и ее пауза, телефонный звонок, знакомый голос Б. Б. – во весь объем, сразу забивая трубку, вспучивая шнур, словно сорвавшись со столичных высей. «Привет!.. Узнал? Нет?!.. Да, вот приехал… еще вчера… вспомнить былое… Как тут жизнь провинциальная?» – «Луна». – «Что?» – «Мечты одни». – «Подруг твоя как… не надоела?» – «Она ушла». – «За хлебом?» – «Нет, насовсем». – «О-о! У вас там не трагедия случайно?» – «Нет!» – «Ты не злись… Сейчас приеду. Жди». Его появление заключило меня в быстрый и легкий круг возобновленных отношений, принесло с собой тающие снежинки на шубе, воодушевленный улицей напор, прежний смех, попутные предложения и две бутылки водки. Решающее предложение возникло где-то через час, когда комнатная атмосфера, озабоченная опорожняемостью первой бутылки, дубинным гнетом музыки, теплотою лиц, подбирающимся к вспышке трением слов о какую-то слабо запрятанную ось разлада, сгустилась до выяснения причин того, что же все-таки у меня тут случилось. «… И я ей наговорил всякого. Вот как…» – «И напрасно. Понимаешь, с женщинами надо разговаривать на их языке, так же, как с птицами на птичьем и т. д. Но с каждым разом это все меньше хочется делать, потому что не родной все же язык. Лучше с ними не говорить, а отвечать им, не думая, то, что они хотят… Под разговором я понимаю беседу, равную нашей и нам равную… Вот есть понятия – «простой человек», «настоящий мужчина»… «Настоящего мужчину» придумали неудовлетворенные женщины, запомни… В твоей – есть прищепка, ты ее не отжал… И еще запомни, каждое твое серьезное слово будет расценено как жалоба, а это не нравится, они рассчитывали на первенство в этом вопросе, опору искали – плечо сильное, мужское, – а тут то же, что у них, да и то как-то не так… даже и здесь обида… Глупая раздражает, а умная… а умных не бывает, это извращение, насилие над женским началом, пародия на мужской ум… Они же хотят из тебя сначала молодого оленя сделать, а потом, чтобы ты рогами за потолок задевал… Не надо к ним серьезно относиться, серьезным ты можешь быть со мной. С ними надо шутить и спать. Именно, не с одной, – с ними. В этом полнота жизни… А ты – «как на Луне живешь», – он сжал мою руку. Только сейчас я заметил, как крепко он держит мою руку. Луна за окном была похожа на перезрелую невесту. «Хватит невеститься, – подумал я. – Бред… пьяный бред… мы оба пьяны и соскальзываем с поверхности… лунной, что ли?» И вот случай и тон: слова его о Луне, он почувствовал что-то, буква первая в слове – большой была, это несомненно. Скольжение усиливалось; мы были в обнимку с разговором, с идеей, увлекались и катились, цепляясь вялым захватом в неверном пространстве комнаты за обстановку, за сигаретный дымок… Голос Б. Б. становился увереннее, я ломался на теме: женский вариант замаячил, в нем мы стали чем-то одним – драконье единение с общим тяжким дыханием, и далее: голова его, речь тоже, сердце мое и слух мой, ноги мои – руки его. Они меня и направляли, вталкивали в уяснение превосходящих мужских качеств, и тут возникал следующий пункт: обогащение их и обновление, проверка теории банальной практикой, той знакомой, что у него имеется, можно прямо сейчас и поехать, одна, пищит от одиночества, мужика ей надо, хоть, говорит, слесаря приведи какого-нибудь, придем туда, так и спросишь: слесаря вызывали? У вас, говорят, подтекает… Б. Б. подмигнул мне – глаза были тоже его, они уже были там, осматривались, шарили, переводили туда и меня – хвост подтягивали.
Когда мы приехали, нам не удивились. Попытались было, но не получилось. Видно, «слесарь» был действительно обещан. Хозяйка квартиры представила нам еще и подругу, имя у нее было всего одну минуту, потом она стала просто «рыжей». Квартира была трехкомнатная, без мужа, что вытягивало такие предположения: сидит, моряк, геолог, умер, служит, просто нет – быстрая необязательная нить, обязательным было другое, раз уж пришел… Первой бутылкой – «за встречу» – было их шампанское, второй – «за нас», «за вас», «за любовь» – наша вторая водка. Притушили свет, музыку пустили, но тихо так, приглушенно, способствующим фоном, чтобы «на фоне»… А до того говорили что-то, разговаривали, устроили перекрестную говорильню, спешно забалтывая предыдущее незнакомство. Но мы еще за Луну не пили… Я помню только свое предложение и какие-то формулы отрывочные: «Луна не терпит предательства», «полная Луна похожа на перезрелую невесту» и т. д. «Как смешно!» – хихикнула рыжая подруга. «Хватит невеститься, – заметил Б. Б. – Давай прилуняйся». И поднял рюмку: «За слесарное дело»! Потом… Хозяйка – мы уже опробовали в танце тост «за любовь»: тесно, горячо, влажно – позвала меня в неожиданном воодушевлении: «Пойдем, дочку тебе покажу». Квартира была трехкомнатная, без мужа, но с ребенком – девочка лет пяти-шести давно уже спала в своей комнате. Я склонился, над кроватью и тут же мысленно уловил за собой следующее движение: еще один, более глубокий наклон, продолжительное вглядыванье в безмятежное, упавшее в глубокий сон лицо девочки, просыпающееся лицо, улыбка и слабое дыхание вопроса: «Братика хочешь?» Но устоял. Выпрямился и сказал: «Хорошая девочка». Когда мы вернулись, Б. Б. и рыжей не было. За дверью, за дверью… Пора было оглянуться на себя. Мы оглянулись и увидели, что испытываем готовность, и тогда, не делая лишних движений, не суетясь, пальцами вожделеющими нащупывая путь, нашли место для ее использования. Ни слова ласки, добра, тепла, того, что любят ушами, – молчание моё, раздражение тоже. «Какой ты…» Не слушать, стремиться дальше, забывать буквы, составляющие имя, забывать себя такого, какого знаешь, про которого можешь все сказать, но я не совсем расплывался в некоем чужом, для роли, обольщении – это ее, отношение к ожиданию, к ожидаемому, для меня тепло, для меня ласка, слова хорошие… «Куда?» – тупо спросил я. «В меня…» Разлом, размыкание губ, размывание берегов реки, по которой вместе… с кем?.. единение, потребность, зачеркиваемая посторонними мыслями, да, в этот момент, мыслями-скороговорками, свиваемыми темнотой, свистящим половинным дыханием в жесткий клубок приснившихся слов, мыслями-щепками, блеснувшими в темноте течения. Дотянуться до Луны, дотянуться до жизни… Удержаться там, где-то «на уровне», сыграть с жизнью хотя бы вничью, о победе и речи нет, но проигравших не чтут, – ведь все мы играем черными всегда, а белые, как известно, начинают и выигрывают… Отсрочить проигрыш, попытаться обмануть могущественного противника… и вот уже кажущаяся необоснованность ходов приводит к вечной середине партии. Следствие: ссылка на здоровье, на погоду, на условия проведения, на пристрастия арбитров. Тайм-ауты – как удары гонга… Я живу на Луне, я живу на Луне…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?