Текст книги "Черный замок Ольшанский"
Автор книги: Владимир Короткевич
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
«Вот так. Несовременный вы человек, товарищ Космич. Несерьезный».
Арестованных повели к машине. Бовбель попытался было сказать что-то наподобие: «Не я начинал. Это другие…»
– Разочарован я в тебе, – презрительно плюнул Высоцкий и сказал нагло: – Ну вот, теперь на определенное время будем гостями министра внутренних дел.
– Наверное, не только его, – сказал я.
Надо было отомстить этой сволоте за «трубу архангела», и я решил пустить последний пробный шар:
– От всей души надеюсь, что это последнее твое гостеванье… Последнее, Игнась Высоцкий… Он же Крыштоф в польское время… Он же Владак при немцах… И кто еще после войны?.. Кулеш?..
Высоцкий вдруг рванулся в мою сторону с такой силой, что милиционеры чуть удержали его. Лицо его сделалось багряно-синим, на лбу вздулись жилы. Из горла вырывались уже не слова, а хрипы. И выглядел он как покинутый и затерянный навсегда в мире, где царит бесконечный кошмар.
– Ты… Гад… Ты…
– Ничего, – сказал я, – твой инсульт вылечат. Чтобы в третий раз не смог смыться. Чтобы хоть на третий раз получил трижды заслуженную «вышку».
Исчезло перекошенное лицо. Когда машина отъехала, я сел на траву и начал собирать и складывать в кучку какие-то веточки и щепочки.
Подошла Сташка и положила руку мне на голову.
…Снова горел костер на Белой Горе. Картошка, которую мы испекли, была съедена, сама по себе вкусна, да еще с крупной кухонной солью.
И звезды над головой. И друзья вокруг. И глаза смотрят в один на всех огонь.
– Просто гнусные твари, – произнес наконец я, уже почти успокоенный.
– Вот, – сказал Адам, – если бы это слышал Клепча, он бы сразу проникновенно произнес: «Что-то я ни разу не слышал от вас слова „сознательный“ и ему подобных».
– А ты поступай сознательно, – в тон ему отозвался я, – а не болтай чепуху. А то сознательно трепать языком и без тебя любителей достаточно.
– А он сразу – к твоему директору, – улыбнулся Щука. – И скажет, что не место товарищу Космичу в дружных рядах науки, потому что он дает некоторым пинка под задницу.
– Довольно. – Мне самому уже стало тошно от этой темы. – Закурим, что ли?
Хилинский поучающим тоном сказал:
– Кто не курит и не пьет, тот здоровенький умрет.
Я застыл с пачкой сигарет в руке. Опять что-то словно внезапно стукнуло в мое сознание. Но что? Этого я так и не мог до конца понять. А тут и Адам своим вопросом довольно некстати нарушил мою собранность.
– Как ты дошел до своих выводов?
– Тьфу. Опять сконцентрироваться не дали. Здесь удивительно не то, что я дошел, а что столько посторонних вещей мою мысль отвлекали в сторону, но я, несмотря ни на что, все же догадался. Как вы говорите, «дошел».
Действительно, с чего все началось? Ага, кажись, так.
– Однажды мне просто стукнуло в голову… Ну, как будто вдруг совместилось несовместимое. Смерть, покарание смертью двух братьев Высоцкого. Когда это происходило? С чем совпало?
– Ну приговор Крыштофу Высоцкому, это, кажется, конец августа, – сказал Шаблыка. – Или середина.
– А что произошло первого сентября?
Поэт с мордой ковбоя и такими же манерами сказал:
– Война.
– Ну вот. Могли замешкаться? Могли.
– Мацыевский же выехал.
– И мог не доехать. Или подумать, что перед лицом вечности… один какой-то…
– Ясно, – сказала Сташка.
– Трубить ему торжественный марш, – воскликнул Седун.
– Марши – паскудство… – вдруг сказал Мультан. – Не люблю маршей. Дрянь. Что военные, что свадебные. Все равно драка будет. И неизвестно еще, какая будет страшнее – с врагом или с бабой. Так что мне даже удивительно, почему это некоторые (неуловимый взгляд в мою сторону) сами в мешок лезут.
– Воистину, – поддержал его Вечерка. – Так уж я холостякам завидовал. Думаю, вот умные люди.
– А дальше? – спросил Щука.
– А когда был арестован и осужден Владак Высоцкий? Мы знаем, первые два года он в Кладно не жил. Потом появляется. Служит в паспортном отделе или как там. Это время совпадает с тем, когда была разгромлена организация, в которую входил наш нынешний… Словом, Леонард Жихович. Его не схватили – лишний повод для глупого моего подозрения. А он и осел здесь, чтобы следить за всеми, кто интересуется замком. Спрашивали у него?
– Да, говорит, что был разговор с каким-то членом организации об Ольшанке и так далее. Тот, кажется, тоже не попал в гестапо. Но его лицо ксендз помнил неясно, – сказал Щука.
– Так когда был пан Владак арестован и осужден? Помните?
– Шестнадцатого июля, кажется, – сказал Шаблыка. – «Приговор исполнить в двадцать четыре часа».
– А когда наши взяли город?
– Восемнадцатого, – буркнул Щука. – Все равно не совпадает. Успели бы его пустить в расход.
– Так, – сказал я. – А что произошло семнадцатого?
– Ах, дьявол, – воскликнул Хилинский. – Восстание в городе. Вот об этом, Щука, ты как-то и не подумал. Теперь ясно, почему вдруг он выскочил живой, как черт из табакерки.
– Верно, восстание, – сказал я. – В ночь на семнадцатое. Преждевременное восстание, потому что наши были еще на довольно дальних подступах. Ну, конечно, уголовные посбивали замки как раз в то время, когда восставшие выломали тюремные ворота. Охрана удрала. Так что город был наш. Половину ночи и половину дня. Всех арестованных выпустили. Но тут восстание подавили пограничные войска, которые отступали, и полицаи. Часть наших обезоружили и посадили обратно в тюрьму. И начались поспешные расстрелы. В один из них попал наш Высоцкий. А если не попал? Восемнадцатого наши взяли город.
– И что? – спросил Вечерка.
– А то, что я подумал: а вдруг Крыштоф, один раз убежав от смерти, мог убежать и во второй… И сразу после освобождения вновь ожила банда Кулеша. Не знаю, с кем он там сотрудничал, кого продавал, перед кем унижался… Но одно ясно. Одного убийства парня из Замшан достаточно, чтобы на том человеке поставить крест. И уж не сомневаться, что он на любое, на самое страшное преступление способен. Ну, а как вы шли?
– Об этом потом, – сказал Щука. – Мы шли приблизительно той же дорогой, что и ты. Но мы прежде всего искали. Ты – думал. Да еще помог нам азартом, на который мы не имеем права. Словом, нашли мы все же людей, нашли свидетелей.
– И что сказали свидетели? – спросил Мультан.
– А свидетели, – грустно сказал Щука, – те, что остались, мало чем нас порадовали. Тетка была с ним на последнем свидании. Все же это она окончательно толкнула Крыштофа на его путь. Свидание дали. В море справедливой ненависти она была также и единственным человеком, который ему сочувствовал… Не помогло ее сочувствие. Война. Всеобщее смятение, растерянность. И он в этом хаосе оставил тюрьму. И след его потерялся в толпе. Где он был, когда мы пришли, – бог знает. Может, тогда и сложилось ядро его будущей банды. А когда пришли немцы, он уже действовал в лесах. И одновременно был связан и с оккупантами. Тоже двойная бухгалтерия. Про гибель подполья мы уже кое-что знаем, а узнаем еще больше. Перед приходом наших он свою деятельность временно прекратил. Занимался торговлей на черном рынке. И тут немцы с присущей им педантичностью начали просматривать тюремные акты. И жандармы наткнулись на смертный приговор Крыштофу. Установить его тогдашнее имя было им легче легкого. И вот тут такое. Все думали, что он погиб в уличной экзекуции, как погибали люди подполья, как жертвы облав. Жалели. А он на такую высокую смерть права не заслужил. Да и не умер, как видите. Столкнулись ли на нем два ведомства: то, что требовало наказания еще по старому приговору, и то, где он работал осведомителем, – не знаю. Это еще выяснится. Как выяснили мы все и насчет Бовбеля… Твоя догадка была верна и насчет него, Космич. Только догадка не факт.
– А их нынешние поступки?
– Нынешние уже факт. Ну, поднимайтесь, ребята. Время.
Мы простились с экспедицией и начали спускаться с городища.
Молчали, да и не хотелось больше говорить после пережитого и передуманного сегодня.
– А все же без твоей головы им пришлось бы трудно, – сказал Хилинский, положив руку мне на плечо. – Без расшифровки той тайнописи.
– Без первой тревоги, какую поднял бедняга Марьян.
– Теперь они узнают. Теперь легче.
Луна, которая уже начала клониться к закату, заливала костел пронзительным и безгранично печальным светом, делала черную громадину замка менее громоздкой. При этом свете он не казался таким черным, а вроде бы отливал слегка голубоватым.
– Пройдем замковым двором, – неожиданно сказал я.
– Это еще зачем? – спросил Мультан.
– А вдруг дама с монахом…
– Ты что, в эти глупости веришь? – удивился Щука.
– Верю не верю, но без разгадки я не смогу уехать отсюда до конца спокойным. Знаю, не может быть. Но ведь я сам видел.
– Идем, – тихо сказал Хилинский.
Я знал, что только у него не было скептического недоверия (как у Щуки, Велинца и Шаблыки), поэтической способности верить, которая больше желания верить в невероятное (как у Змогителя) и суеверия Мультана и Вечерки («Вполне возможно. Янке Телюку однажды показалось, да и я что-то такое видел»).
Только в Хилинском было неиспорченное никакими привходящими суждениями и обстоятельствами простое доверие ко мне. Доверие, прежде всего, жаждало проверить, что же там творится на самом деле. Доверие, которое и есть фундамент всякого научного и ненаучного движения вперед. Того доверия, которое не позволило Марину Гетальдичу[180]180
Марин Гетальдич (1568-1621) – югославский математик, астроном и физик, который много внимания уделил оптическим исследованиям.
[Закрыть] смеяться над опытами Марка Антония де Доминиса[181]181
Марк Антоний де Доминис, или Маркантун Господнетич (1560-1624) – хорватский государственный деятель и ученый, автор теории приливов и отливов, теории радуги и преломления света. Умер в подземельях инквизиции.
[Закрыть] с линзами и геометрической оптикой, а Галилею не позволило взять под сомнение научную честность обоих (вплоть до разгадки ими тайны «божьего моста», «врат нового мира» – радуги), продолжить их опыты и в результате создать и усовершенствовать телескоп.
Этот верил и знал, что если я так говорю, то «что-то, наверное, было, а вот что – нужно пощупать».
Наша компания, что как раз входила в темный тоннель воротной арки, со стороны очень напоминала «Ночной дозор» Рембрандта. Этакие потомки костлявых гёзов, слегка отяжелевшие граждане с претензией на воинственность и мужество (это для красоток, глядящих на них сквозь щели в ставнях).
Двор, залитый светом, темные галереи-гульбища на противоположной от входа стороне, грузные громады башен крепко поубавили этой воинственности, заставили всех замолчать и двигаться все медленнее, а потом и вовсе остановиться.
Только Щука, зацепив какую-то жестянку, чертыхнулся:
– Ну, придется взять за бока Ольшанского, конечно, нынешнего, что он такое паскудство здесь развел. Наложить на него, черта, штраф. И не из колхозного кармана, а из собственного. Тогда запоет.
Остальные стояли молча. Ничего не происходило.
– Ну, где же ваши «привидения»? – с юморком спросил старшина Велинец.
Я взглянул на часы и поднял глаза к небу.
– Если я не ошибаюсь, мы их должны дождаться не сегодня, так завтра.
– Ожидать до завтра? – спросил он. – Вот человек, который с его терпением сделал ошибку, не пойдя служить к нам.
– Почти пошел, – проворчал я. – Ничего хорошего из этого не получилось.
– Сколько еще ожидать? – Это уже был Вечерка.
– А я никого не заставляю ждать, Микола Чесевич.
Хилинский молча дотронулся до моего локтя.
– Если я не ошибаюсь, должны быть вот-вот, – шепотом сказал он.
– Вон, – почти прохрипел Мультан, – вон замерцало что-то.
На левой стороне галереи действительно вроде бы возникло, зашевелилось что-то. А потом стали явственнее и почти неуловимо для глаза поплыли вправо две неясные тени: темная и посветлее.
– Они, – сдавленным голосом сказал Хилинский.
Это в самом деле удивляло и поражало и могло до полусмерти испугать неподготовленного.
Плывут… Плывут. Залит фантастическим призрачным светом двор. Две светлые тени и башни, которые в этом свете приобрели цвет обгоревшего и запыленного чугуна. И две стены черные. И особенно чернолоснящийся мрак на галерее, и в этой тьме движутся два призрака. Светлая фигура и темная, и их отделяет узкая полоска света.
– Не двигайтесь!
Я бросился бегом к правому входу на галерею, взбежал по ступеням и двинулся навстречу неясно-тусклым видениям.
Ближе… Ближе. И вдруг они исчезли. Тут же, возле меня. Не привидения и не призраки, просто два пятна, превратившиеся в невидимок.
– Они исчезли, – долетел со двора голос Щуки. – Но ты, ты освещен, Антон.
Я вскинул голову и замер, едва ли не ослепленный.
От звонницы костела, от диска часов прямо мне в глаза бил сноп резкого, ярко-голубого света.
– Сюда! Быстрее!
Я услышал топот ног. Через минуту все уже были на галерее.
– Взгляните! Вон! – указал я.
– Что такое, – слегка ослепленный Щука мигал глазами. – Что это такое?
– Я догадываюсь, что это, – сказал Хилинский.
– Часы, – сказал я, – действительно, старомодные, древние даже часы с боем. Только один тут тип ошибся. Здесь неподвижный «дневной» циферблат с движущимися стрелками, а подвижный – больший циферблат «лунных» часов. Он за неподвижным дневным. И он вертится, хотя и беспорядочно, потому что не до конца отремонтирован. А под ним неподвижная стрелка… И неподвижные фигуры святых.
– И что? – спросил Мультан.
– Органист и ксендз говорили мне, что там для чего-то имеется система сильных зеркальных рефлекторов… Ну вот, в определенные дни лунный луч попадает на них. Тогда и идет по галерее темная тень, от неподвижной стрелки, а за нею светлая «тень», отражение от рефлектора.
– Вот и все, – сказал Вечерка. – Басенки.
Легла тяжелая пауза.
– Дурында ты, – сказал ему мрачно Змогитель, а потом бросил мне: – И ты не лучше. И угораздило же тебя такую сказку, красоту такую вдребезги разнести. Очень нужно оно кому-то было, твое объяснение.
Я и сам сожалел, что увидел и дал увидеть другим еще в одном явлении наш паршивый реализм.
ГЛАВА IX. Цинизм трехсотлетний и современный, смертная кара за смерть одной души из трех и святое величие одного осквернителя праха
Мы наконец приподняли с помощью рычага одну из плит «под кораблем». Было это на следующий день после нападения на меня.
Помогать пришли все вчерашние участники, да еще приплелся ксендз. В поношенной цивильной шкуре и с киркой в руке, что, как ни странно, ему шло. Ему, по-моему, все шло, этому странному человеку.
И тут произошло первое расхождение с одним из моих ночных кошмаров. Под плитой не было ямы, она была засыпана, даже забита кусками кирпича, камнями, щебнем и… мелкими кусками бетона с остатками арматуры.
Щука аж зашипел от радости, увидев это.
– Чему тут радоваться? – спросил я.
– А тому и радуюсь, что путь – верняк. Кстати, тобой и подсказанный.
С ним были еще какие-то двое дядек в штатском.
– Ну, что теперь? – спросил он у одного из них.
– А что? Пока что – пускай копает, – ответил незнакомец. – Правда. Все ж таки это как венец. И его догадок, и того, что должен был пережить.
Мы выгребали, нет, мы буквально выдирали эту позднюю пробку, что заткнула жерло давнего творила.
И наконец перед нами зазиял черный, слегка наклонный провал вниз.
Я взял фонарик и начал спускаться по сбитым, источенным временем ступенькам. Со мной спускались Сташка (я знал, после того случая с завалом, что отговаривать ее – дело напрасное), Щука, Генка, Шаблыка, один из неизвестных и ксендз, который опять увязался за нами.
Тени от наших голов плясали по стенам, по низким полукруглым сводам. Ступени были очень крутые, как на слом головы. И уже в каких-то метрах пяти ниже разобранного нами завала я остановился и указал налево.
– Ну вот. Замуровывали. И сравнительно недавно. – Я обратился к своим: – Мы разбирать это не будем. Надеюсь, это уже не наше дело. Думаю, что это дело ваше.
– Вы правы, – согласился неизвестный, – это действительно наше дело. А почему вы думаете, что замуровывали «сравнительно недавно»?
– Способ кладки, – ответил я. – И еще, они употребляли для замазывания щелей бетон. Пошли дальше.
И снова ступеньки, ступеньки, ступеньки. Снова пляска желтого и черного. Снова секут каменный потолок мечи света, которого столько лет, столько уже невыносимо долгих, смертельно тягучих лет, бесконечной их вереницы, не видели эти камни.
Мы спускались бесконечно долго, пока потолок не начал уходить куда-то вверх и там загибаться куда-то в непросветимую, в кромешную тьму.
– Все. Ровные плиты, – почему-то шепотом сказал я.
Лучи света поплыли вверх, освещая яйцеобразные своды.
– Все, как на ленте.
Действительно, перед нами была круглая темница саженей семи в окружности. И вон еще пятно, но на этот раз очень давней кладки: заложенный ход в нижнюю кладовую. Заложенный три столетия назад.
И снова я вижу как будто только густой мрак. Слышу только голос с высоты:
– Тут вам и ложе, тут вам и жить… Скарб унаследуете… Будете вы там стражами его, и живым вас не дозваться.
И еще, еще я слышу звон опаленной плинфы о другую и шарканье кельмы о камень.
– Стеречь во веки веков, – слышу я.
Сташка освещает мое лицо и говорит:
– Смотри.
У стены я замечаю кучку праха. Это остатки кадки, которая давным-давно рассыпалась в порох. По камням медленно-медленно, одна за другой сползают слезы давно уже никому не нужной воды.
И там мы нашли тех, кого искали. Они все же дождались. Живые все же докликались их. Но им это было «во веки веков», все равно, что никогда.
У самой стены близко-близко друг возле друга (при жизни, возможно, обнявшись, а теперь просто рядом) лежали два скелета. И весь их ужас друг за друга и за себя, и безнадежность последних мгновений вдруг всплеснули и затопили все мое бедное существо.
Чудовищный древний цинизм как бы сомкнулся с бездной цинизма сегодняшнего, того, беспощадного, в тисках которого бился я и эти люди все эти беспросветные месяцы.
Двое. Обнявшись?
Я знаю, как вы сейчас посмотрите на мой рассказ.
Мелодрама? Гамлет с черепом? Скелеты жертв Флинта на «острове сокровищ»? Боярин Орша?
Дудки, чтоб вам никогда не видеть того, что увидели мы! Потому что там был один штрих, от которого я долго не мог чувствовать себя полностью живым. От которого до сих пор, когда вспомню, бьет дрожь отвращения к некоторым из породы людской. Тот последний ужас, за который выдумщиков таких мелодрам надлежит, собственно говоря, бить по морде.
Под тазовыми костями женщины лежали тонкие, как куриные, жалкие косточки.
…Дитяти, которое так и не народилось…
…Валюжинич в темноте кладет руку на плечо женщины.
– Ничего. Мы встретимся. Мы вечные. Нет пределов шествию нашему по земле.
«Нет. Мы выйдем, мы выйдем отсюда, Ганна, Гордислава. Мы выйдем отсюда, Сташка».
Качаясь, я выбрался наверх, отошел, как мог, дальше и сел на траву, словно мне подрубили ноги. С меня было достаточно.
Будто сквозь кисею, я узнавал Сташку, Хилинского, ксендза.
Я сдерживался от мата, только учитывая присутствие этих троих. Он, мат, ничем уже не мог помочь. Я знал, что вот пролом в башне, вот черный зев отверстия, а там, внизу, они. Трое. И я ничем уже не помогу. Ни им, что все же познали самое горькое и самое возвышенное на земле. Ни ему, который никогда так и не увидел ни земли, ни света.
Хотя каждая душа сотворена, чтобы этот свет видеть. И кто лишает ее этого, тот губит навеки эту душу. И еще больше свою, хотя провались он вместе с нею.
Мат, по-моему, только и создан что для таких вот случаев. Когда мужику уже нельзя иначе. Когда, кажется, взяли верх издевательство, насилие, пытки, расстрелы, тонко продуманные муки.
Когда иного выхода нет. Иначе подступит к горлу и немедленно задушит гнев.
– Идем, – сказала Сташка испуганно. – Идем отсюда. Во-он туда.
Мы миновали замок, мостик и сели, чтобы не было видно ни стек, ни башен. Под старыми липами, в густой и свежей зеленой траве.
– А тот некрещеный, – почти беззвучно сказал ксендз. – Погубленная душа.
– Погубленная. Для земли и солнца.
– Смертная душа.
– Да. Это – действительно смертная.
– И нет, наверное, большего греха, чем этот смертный грех, – опустив голову, сказал ксендз.
– Да. И мести ему нет. И нет ему отмщения.
– Нет отмщения? – Он вдруг резко поднял голову. – Нет возмездия?
Глаза у него были не такие, как всегда. Безумные, безрассудные, сумасбродные глаза.
– Поднимайтесь. Идемте со мной… Вы можете идти на раскоп, Станислава.
Он шел впереди так, что я, человек с широким шагом, едва-едва успевал за ним.
– Раньше бы. Раньше, – бормотал он. – Правда, что этот Высоцкий выдал тогда в Кладно?
– Да.
– То-то же, мне казалось, похож… Не поверил… Не сам отплачу.
И снова бормотание:
– Теперь поздно что-нибудь менять. Жизнь пройдена.
– Никогда не поздно.
– И потом, добрым можно быть почти всюду. Неужели вы думаете, что такой ксендз, как я, хуже такого быдла, как Ольшанский-князь, несмотря на его титулы, на богатство?.. Нет… Нет…
Он почти бежал к костелу:
– А я думал, учредитель, жертвователь. Думал, почти святой. Дважды предатель. Убийца стольких живых. Убийца этих двоих. Убийца бессмертной души.
Бросил безумный взгляд на меня.
– Нет отмщения? Нет возмездия? Идемте со мной. Погоди у меня, сволочь.
Какое это лицо?! Лицо древних пророков. Красивое устрашающей и смертоносной красотой, которая уже ни на что не оставляла надежд.
Он зашел в небольшую переднюю, собственно, отгороженный угол между внутренними и наружными дверями Мультановой сторожки, и вышел оттуда с ломом, который передал мне. Сам он держал в руках кирку и грязную подстилку или дерюгу, свернутую наспех и кое-как.
– Вот. Полагаю, хватит этого.
Зеленый полумрак – сквозь листву – лился в нижние окна костела. И чистый, ничем не затененный свет – в верхние окна. В снопах этого света плясали редкие пылинки. В левом нефе божья матерь на иконе, судя по всему, кисти Рёмера[182]182
Рёмер Альфред (1832-1897) – известный белорусско-польский художник. Его работы есть, между прочим, в Пинском францисканском костеле.
[Закрыть], плыла среди облаков, вознеся очи от грешной земли, от всего, что натворили на ней люди, и от надмогильного памятника князя Ольшанского.
Единственный луч из верхнего окна падал на лицо из зеленоватого мрамора и словно оживлял его. Широкое мужественное лицо, при жизни, наверное, как из металла выкованное, нахмуренные густые брови, рассыпанная грива волос.
И эта складка в твердо сжатых губах. Теперь я понял, почему мне не хотелось во время первой встречи с памятником связываться с этим человеком при жизни. Потому что я знал, что он в этой жизни натворил.
И не твердость была в этом прикусе, а нечеловеческое жестокосердие и верное себе до конца вероломство.
Ложью была рука, лежавшая на эфесе меча.
– Она на евангелии лежала, – словно отвечая моим мыслям, сказал ксендз.
Я не успел опомниться, как рука Жиховича молниеносно поднялась в воздух.
А затем он нанес сокрушительный удар киркой по этой мраморной, трупно-зеленоватой руке.
Мрамор брызнул во все стороны. Я едва успел перехватить руку отца Леонарда перед вторым ударом. В лицо, которое так напоминало мне кого-то. Лицо, определенное, отмеченное в своей беспринципности и бездушии как бы самой эпохой. Да и одной ли его эпохой?
Черствое, безжалостное, драконье лицо.
Мне с трудом удалось справиться с ксендзом. Потому что в своем возбуждении и агрессивности он как бы приобрел силу добрых десяти человек. И, наверное, с десятью мог бы справиться. Я забыл, как это состояние называют медики. Аффект. Нет, есть другое слово.
Но мне все же удалось укротить этот взрыв неистовой силы. И я подумал, как трудились бы вот эти его крестьянские, привыкшие к работе, жилистые руки. Подумал совсем в духе одного из наших поэтов.
– Побойтесь бога, – вскрикнул я, борясь с ксендзом.
Но он уже сник. На смену вулканическому взрыву неестественной силы пришло успокоение. Как обычно бывает в подобных случаях.
– Что вы делаете? – уже тише спросил я. – Ведь это же ценность.
– Ценность не станет хуже от небольшого повреждения… Даже с большим любопытством будут смотреть на нее зеваки.
Он пошел в один из уголков левого нефа и остановился перед окованной железом дверцей. Достал из кармана большой ключ. Отомкнул дверь, которая подалась с легким скрипом, открыв глазам ступени, сбегавшие вниз.
Он не пригласил меня с собой, но и не гнал. Поэтому я тоже стал спускаться на небольшом расстоянии за ним. Он шел, словно его вел кто-то, и все бормотал:
– Очистить… Прочь… Прочь.
Среди всех саркофагов один был из такого же мрамора, цветом почти как зеленоватый нефрит. Крышка на нем была ладони в две толщиной и, видимо, тяжелая. И аккурат под эту крышку ксендз загнал острый с одного конца, как будто заточенный лом.
– Вот тебе и рычаг.
– Разобьете.
– Ничего. Это не жизнь человеческую разбить. Помогите.
Мы налегли изо всей силы. Наконец крышка поддалась и отодвинулась сантиметров на тридцать – сорок.
Я все еще не понимал, что он собирается делать.
– Еще. Еще. Жаль, что не расколошматил хотя бы мраморную рожу.
Свет из четырех небольших окошек, что наискось, сверху вниз, светили в подземелье, падал на его суровое, внезапно как бы высохшее лицо.
– Я добьюсь, чтобы ее выбросили отсюда, эту мордасину. – У него снова был вид бешеного: фанатичный рот и огромные, жидко блестящие глаза. – И так сколько времени воздух осквернял. Столп веры. Основатель храмов, содержатель костелов. Антихрист!
– Остановитесь, – только теперь догадался я. – Не надо. Ведь это осквернение праха.
– Да, – он водил остекленевшими глазами, – смертная казнь за смерть… убийство одной души… из трех. Да, осквернение праха. Только думается мне, что это тот редкий случай, когда нечестивец тот, кто не осквернит прах. Такой прах! Не место здесь этому дерьму. О, пан мой, Езус!
Он расстилал на полу дерюгу.
– Я знал до сего времени единственный случай такого воздаяния, такого отмщения. Прах Мартынова[183]183
Мартынов Николай Соломонович (умер в 1875 г.) – убийца М.Ю.Лермонтова. После революции в имении Мартынова был детский дом. Воспитанники его выбросили останки Мартынова из фамильного склепа на свалку.
[Закрыть]… Возмездие божье… Закон… Не думал, что второй случай произойдет здесь, что мне доведется воздавать.
Опустил голову:
– Наконец, ваше присутствие… Я не настаиваю на нем.
Я не заставил себя долго упрашивать. Выбрался наверх и пошел к костельной ограде.
Вдалеке виднелся пруд, поближе – курчавые купы деревьев вокруг замка. Еще ближе дорога и слева от нее сильно заболоченная низинка. А может, очень заросшее болото? Мне трудно сказать. Была это большая яма ниже уровня речушки. Во всяком случае, сейчас, когда несколько дней стояла сушь. И потому в эту яму лениво сочились капли рыжей не то воды, не то грязи.
Но все равно на окружающий мир смотреть было веселее и утешительнее. С меня достаточно было подземелья: всех этих катакомб, темниц, склепов, скелетов.
Я вышел за ворота и сел на лавочку под липами. Думалось почему-то все про глупое. Что вот и закончились мои поиски, а все равно осталось ощущение какой-то незавершенности, как будто окончил алфавит где-то на трех его четвертях. И еще подумалось о липах, что вот уже скоро им цвести. И вспомнился герой какого-то произведения, комнатный интеллигент, который целый день ходил по квартире и возмущался тем, что вот где-то кошки нагадили, а он никак не может разобраться, где. И лишь вечером додумался, что совсем не кошки в квартире напаскудили, а это на улице липы расцвели.
Жихович появился минут через сорок, бросил под ноги сверток и сел рядом со мной. Видимо, не столько отдохнуть, сколько предпринять еще одну – и наступательную – попытку оправдаться, вернее, убедить в своей правоте.
Я знал, что было в узле. Кости и череп, завернутые в дерюгу. Выгреб-таки их в напрасном, неутолимом гневе. Словно продолжая свои мысли, он тихо сказал:
– Я и то думаю, я и то боюсь, что пустыми, дрянными были молитвы, которые люди возносили на этом месте многие столетия. Потому что эта падаль лежала здесь. Это все равно, как молитвы в корчме, как молитвы на гноище, прости меня матерь Остробрамская.
– Зачем вы это? – слабо противоречил я. – Разве ему не все равно?
– Это для вас все равно. А ему не все равно. И мне не все равно. Потому что я верю, в отличие от вас. Верю, что он сейчас где-то там скрежещет зубами. Даже если пожертвованиями купил себе чистилище вместо ада, где ему вечно надлежит быть.
Несколько ребятишек, которым, видимо, надоела возня людей возле замковых подземелий, появились на влажном сочном лужку возле болотца и начали гонять туда и сюда футбольный мяч.
Жихович смотрел сквозь них:
– Скрежещет, потому что нет и не будет покоя его, – он помолчал, – г… костям. А думаете, он его купил? Не купил и не купит.
Поднялся и понес сверток к болоту. Остановился над ним, когда одна из ног провалилась, и сыпанул что-то такое из дерюжки в трясину.
А потом подбросил в воздух что-то круглое и с подъема, как настоящий форвард, послал это детям под ноги. Вид у него был при этом страшный.
– Эй, вот вам еще мяч.
Заинтересованные мальчишки начали подходить к «мячу», столпились вокруг.
– И пускай тебе, гад, змеюка вонючая, каждый удар там отзовется. Тысячекратно по тысяче раз.
Я хотел было подняться, чтобы прекратить все это. Но тут вывернулись откуда-то Стасик Мультан и Василько Шубайло. Видимо, спешили к замку. Стах остановил ногой кем-то уже в азарте подфутболенный «мяч».
– Цыц. Вы что это, сопляки? Это неладно.
Посмотрел на ксендза, и взгляд из-под сивых волос был неодобрительный и суровый.
– Это вы кинули?
– Да.
– Та-а, – беззвучно сказал Василько, – ки-инул.
– А зачем? – спросил Стасик.
И тут я удивился. Ксендз словно оправдывался перед этой мелюзгой.
– Хуже этого человека не было.
– Так ногами зачем же гонять?
– А что еще с ним делать? – это спросил я.
– Вопрос неразумный, – Стах сказал это солидно, как взрослый. – Ему это, наверное, все равно. А вот они, эти ребята, чему научатся?
Ксендз сник, словно из него выпустили воздух. И тогда Стах пучком травы взял череп в руки:
– Я его лучше в тину закину, если уж ему там место.
Понес и в самом деле швырнул череп в самую середину ржавой грязи, после чего они с Васильком удалились спокойным шагом в сторону замка.
Дети последовали за ними, как почетная стража. Возле далеких лип у замка окружили маленькую фигурку Сташки. Пестрая стайка на пестром лугу. Синеглазые под синеглазым небом.
– Ну вот, – вздохнул ксендз, снова присаживаясь рядом со мной. – А той не улыбнулись дети. И моей тоже. И неизвестно даже, где над нею плакать.
Приближалась Сташка. Жихович потер ладонями виски.
– Теперь придется отвечать перед начальством. За бесчинства в храме. Но я не мог допустить, чтобы в храме, как в краме[184]184
Крама – лавка, магазин. Здесь – в значении «торжище» (бел.).
[Закрыть]. Будто в разбойничьем притоне. Знаете, что Шоу сказал про Ленина? Где-то на границе двадцатых и тридцатых?
– Нет. Что-то не помню.
– Он сказал: «…если этот эксперимент в области общественного устройства не удастся, тогда цивилизация потерпит крах, как потерпели крах многие цивилизации, предшествовавшие нашей».
– Но…
– Чувствуете ответственность? Ну вот. И самоуспокаиваться рано, пока есть Майданеки, гибнут люди, бродят по миру и творят зло прямые потомки этого вот чудовища. Будем мириться, позволим им засорять землю и небо – тогда грош цена и цивилизации и нам. Нам, если мы хоть на минуту позволим ужасу смерти руководить нашей жизнью. И потому я…
– Я сказал бы о вашем поступке иначе: «Святое величие, святая нетерпимость одного осквернителя праха».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.