Текст книги "Тёмная Лида. Повести и рассказы"
Автор книги: Владимир Лидский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Хрустальная деревня
Раёк в девяти картинах
ВЕРА, МАТЬ ВСЕХ КОТОВ
…и то самое ружьё, с которым отец Пушкина бегал на охоту, старинное тульское ружьё, висевшее на стене, было, согласно драматургическому обычаю, снято и вынесено вон: Пушкин взял его и вышел на улицу, держа тяжёлую сталь обеими руками; Черныш в этот миг преодолевал заросли ежовника и уже с головы до ног был облеплен репьями, – зачем Пушкин взял ружье – черти знали, и именно они поведали об этом впоследствии: он взял его ради куражу, ибо всегда брал оружие вследствие выпитого самогона, – весь день с самого утра он пил со старым Авдеем по прозвищу Климка, и когда Авдей, упав на пол, уснул, Пушкин влез сапогами на кровать, снял со стены тулку и, выйдя на улицу, увидел Черныша; Пушкин и вообще любил пошалить – в подпитии он стрелял чужих кур и рад был полить матом взбесившихся хозяек, грозивших ему убийством или на худой конец отрыванием мужского органа, – стоя на крыльце, он целился в кота, а Черныш, не чуя беды, шёл себе как ни в чём не бывало в сторону Вериного дома, где всегда было ему мясо, молоко и уловленная Верой рыба, так как Вера любила этого кота пуще жизни, и вообще других котов тоже привечала, как и кошек, конечно, только Черныш был особенный, необычный, необыкновенный, едва не человек, и чуял Веру аж в Лиде, за полста километров, и ежели она шла с шоссе в деревеньку, так чуял её и на автобусной остановке за три с половиной километра, бросал кошек, которых завоёвывал, бросал котов, с которыми дрался, и шёл через лесок встречать, – Вера всегда ходила домой лесной тропинкой… вот Черныш идёт и на полдороге встречает, – тут, разбежавшись, сигает ей на грудь, обнимает во все лапы и лезет целоваться… так Вера и несёт его домой, а он тяжеленный, шестикилограммовый… самый умный, самый любимый котяра из всех, которые были в деревеньке, и он ходил за ней везде, словно собака, – она на огород, и он на огород, она на озерцо, и он туда же, тем более знал, стервец, что его всегда там рыбкой одолжат, а то к соседке надо, так он за Верой и к соседке бежит, словом, кот был непростой, сложный, и я его даже опасался в силу особых обстоятельств: прихожу как-то к Вере за неважным делом и вижу – сидит с Верой за одним столом, в левой лапе держит хлеб, в правой – ложку и ест, нимало не смущаясь, овсяную кашу с молоком! – севши в углу, я несколько времени пытался вспомнить причину своего визита и, поражённый видом кота, никак не мог прийти в себя; кот между тем спокойно доел кашу, аккуратно вытер рыльце и прыгнул со стула; другим разом я видел его на озерце с удочкой в лапах, – рядом с ним сидела Вера, и эта идиллия меня сначала умилила, но потом я подумал: этого не может быть, но потом подумал: может! ибо Вера была такая кошатница, каких вовсе не бывает, – все местные кошки жили у неё, даже если имели собственных хозяев, а те хозяева не знали заботы, чтобы их кормить, – понятное дело – для чего кормить, ежели есть такая Вера; зимой же деревенька пустела и почти все насельники её съезжали в Лиду – спасаться от холода в квартирах, – и Вера съезжала, но кошки оставались, и наша кошатница трижды в неделю ездила на попутках в деревеньку, чтобы их кормить: мороз, буран, снегу по колено, а она через лес геройски наворачивает свои три с половиной километра, да ещё с полпути тащит шесть килограммов заснеженного Черныша, который уж, довершая счастье, тычет в лицо ей обледенелые усы; так Вера справлялась с одиночеством, свалившимся на неё по смерти мужа, – и она вообще была ведунья, проведала даже о его кончине, находясь в Лиде: торкнуло что-то, она бросила всё и поехала в деревню, приезжает, входит в калитку, а муж навстречу… протянул к ней руку, и – что-то тревожное в глазах; она ему говорит: Ваня, Ваня… а Ваня подошёл к яблоне, оперся о ствол и в тот же миг рухнул оземь… инфаркт! а яблоки с задетой ветки медленно-медленно падали округ… он слыл запойным, а в тот день была жара, и он с утра искал попить, – Потылиха дала ему самогону в долг, и за неименьем собутыльников, не желавших квасить в зной, он взял да и вылакал пузырь, и, когда Вера приехала, он, выйдя, успел сказать только единственное слово: душно… и упал… и яблоки ссыпались округ, а Вера всю жизнь помнила потом, как гулко стучали они, падая на землю; Пушкин в тот год бросил школу и пошёл работать в мастерскую стругов, то есть в мастерскую, где изготовляли резаки по дереву – рубанки, фуганки и шерхебели, – а в деревне Пушкина, к слову, не любили: на братнем мотоцикле носился он повсюду с громом, рёвом, визгом, давя соседских кур, и, подросши, стал сильно выпивать, – Пушкиным прозвали его за чрезвычайную курчавость да за бакенбарды, носимые им лет с пятнадцати, а вообще-то он был банальный Глотов, – и вот этот проклятый Пушкин, истинную фамилию которого все давно забыли, пил в дому со сторожем Авдеем, и Авдей после трёх совдеповских стаканов упал на пол и уснул, да так, что стал даже сильно храпеть, а Пушкин озлился: для чего храпишь, дескать! – влез сапогами на кровать, снял со стены тулку и хотел убить Авдея, чтобы не храпел, да схватился и вышел на улицу, где увидел Черныша, – Черныш шёл сквозь ежовник, продравшись уже через заросли репейника, и как раз вылез на дорогу, чтобы уж явиться Вере, а за околицей, между прочим, ждали его кошки, с которыми он должен был продолжать кошачий род, но не судьба была ему, – тут случился Пушкин, утвердившийся на крыльце и уже поднявший тулку… Пушкин ненавидел котов, а тут ему хотелось кого-нибудь убить; прицелившись, он выстрелил, и пуля попала Чернышу в затылок! – Пушкин ненавидел всё: деревню, колхоз, родителей, угоревших по пьяни, соседей, даже брата ненавидел, а любил только мотоцикл, и вот он убил с дури Черныша, а Авдея не убил, и кто-то побежал до Веры, а Вера, явившись, взяла окровавленного кота в руки и сказала Пушкину: будь ты проклят, собака! и проклятие сбылось: пару дней спустя Вера тяпала сорняки в огороде, и вдруг что-то кольнуло её в сердце, – Пушкин в тот миг как раз со всей силы въехал дурной головой прямо в столб – ехал на мотоцикле, и тут пролился дождь, – Пушкин вильнул на скользкой дороге и… вечером Вера сидела возле печки и думала: зачем я это сказала? а кота она положила в большую коробку, где когда-то хранились знатные югославские сапоги, и похоронила под яблоней, которая ещё помнила смерть Вани…
КРАСАВКА
…но Петька взял нож и вонзил его Натусе в горло, потому что не хотел слушать, – трезвый потому что не указ ему: он не стал слушать, взял нож со стола, встал, опёрся о стол и навис над столом, – стоял, бычился, качался, наливаясь злостью, – сжал нож покрепче и вонзил в неё, в любимую жену, прямо в шею вонзил, в горло, чуть-чуть правее кадыка, и Натуся, зажав рану, стояла так мгновение, и сквозь пальцы у неё сочилась кровь… все стихли, в ужасе глядя на Натусю, а она – дрогнула и… рухнула в тарелки! – так ушла Ната в полном цвете сил, едва достигнув девятнадцати лет, красивая, статная молодая мать годовалой Ксении, а Петька потом на похоронах выл, как собака, метался по могиле и жрал могильную землю, прощения просил, а его между тем ожидал на аллейке участковый и сразу же забрал, даже на поминки не пустил, – тут же на месте и забрал, поведя Петьку в соплях и с набитым землёю ртом куда-то туда, откуда уже нет возврата, и не было истинно ему возврата, сгинул где-то, подох, проклинаемый роднёй, и даже батюшка из соседнего села, где стояло древнее Успение, отказался поминать его… и всё в той семье было неладно, хотя начиналось очень ладно, и начиналось ладно по той причине, что страна строилась и хотела наконец покоя, – ведь после войны казалось, что вот уже и будет покой, – восстановим дома, засеем поля, пустим заводы и заживём! нас не тронут, мы ж в Европе были, мы такое видели, после чего нас не будут уже трогать, да ведь мы и любовь свою к Родине сказали всеми этими смертями, подвигами, увечьями, – можно разве трогать нас после войны, которую мы кровью оплатили? пусть каждый советский человек был виноват – хотя бы фактом рождения, потому что не в той семье родился, неправильную фамилию носил и с национальностью ошибся, но ведь после революции почти тридцать лет прошло, сколько ж можно! и так уже выкосили полстраны, а оставшиеся – в войну легли, и вот те, которые не легли, а против того – устояли, не сгинули, – смертельно хотели жить и думали, что теперь-то их не тронут, – они ж доказали, что Родину любят и товарища Сталина любят – больше даже жизни своей, это ж он – вдохновитель и организатор наших побед, и под руководством родной коммунистической партии мы же добьёмся неслыханных успехов, а все враги наши заткнутся наконец, засунув языки известно куда, и Анюта, вернувшись с войны в свою деревеньку, думала: слава богу, заживу! и было ради чего жить, – ради Мишеньки, сыночка, прижитого от майора Никольского, который командовал партизанами в Налибокской пуще… знаешь, какая я была, – говорила мне тётя Анюта, полная, мягкая и приземистая старушка, уставляя руки в бока, – вот здесь – тоненькая талия, вот такая грудь, и красавкой звали меня в отряде, но я никому – ничто! только в командира влюбилась, был у нас майор Никольский, красивый такой… как же я его любила! он мне Мишутку подарил, мы его ещё медвежонком звали, и вот родился Мишутка, а майор – пропал, на мине подорвался, так Мишенькина жизнь была заместительная жизнь, он за погибшего отца должен был пожить, а и не пожил… как он пил, Мишутка-то! его и зарезали по пьяни, это уже в шестидесятых было, как раз после смещения Хрущёва; пил Мишенька измлада, – отчим научил его, отчим Авдей Петрович Климов, – Климка было его соседское прозвание, так Авдей Петрович Мишутке лет в семь-восемь уже пытался наливать, в День Победы особенно – святое дело! а малой хлебнёт полстакана и валится как сноп на пол, – Анюта – с фермы, а ребёнок чуть не мёртвый, – тут Авдей и огребал, – жили, впрочем, мирно, и Авдей так её любил, как никто в жизни не любил, даже майор, и в любви прижили они дочек – Машку, Сашку и Натусю, – Машка с Сашкой были так себе, корявенькие, как ветки можжевельника, – в малорослого, носатого Авдея, а Натуся уродилась в мать и лет пятнадцати уже обращала на себя внимание всех местных женихов, – статная, гордая, осанистая, с такой же, как у матери, тоненькой талией и с живою грудью, – красавкой звали её на деревне, – как и мать когда-то, – лицо у неё было тонкое, губы мягкие, волосы – русым ветром, а глаза… глаза! синие с подливом бирюзы, томные, манкие, странные такие глаза, не свойственные здешним девкам, кареглазым, чернявым да смуглым, и вот Петька водил её ещё со школы, забросил леску и водил, водил, клинья подбивал, а потом – раз! подсёк и уж не снимал с крючка; так он её заворожил, что она в восьмом классе отдала ему все свои богатства, и он спал с ней в стогах сена, в леске, в бане, и о том долго никто не мог прознать, потому что они хорошенько укрывались; Петька был парень хоть куда – высокий красавец с копной ржаных волос, здоровенный, широкоплечий и рукастый, работал механизатором, и Натуся так любила уткнуться ему в грудь, когда он приходил с работы: он пах крепким потом, трактором, соляркой и машинным маслом, а в волосах его гулял сурепковый сквозняк… он в ней души не чаял и ждал только, чтобы исполнилось ей скорее восемнадцать; полдня не видевши её, он сох, мрачнел и в нетерпении страдал, мечтая уж наконец обнять её и взглянуть в эти синие, томные, манкие, странные такие глаза, синие-синие с подливом бирюзы, – чтобы уж нырнуть в них и – захлебнуться! – сёстры Натуси меж тем ходили в девках, их щупали тихонько да жали по углам, пробуя на прочность, но серьёзно никто не подъезжал, и они стали ненароком выпивать, – первые-то уроки дал им батя, а там уже они и сами… вечеринки, беседка возле танцплощадки, а то и без повода – хлопнут по стакану и в коровник, – так и работали хмельные, их уж и уволить грозились, и из комсомола попереть, для чего, дескать, нашему комсомолу эта отрыжка проклятого прошлого? но девки никого не слушали, попивали, как и встарь, Машка, старшая, руководила, и гнать самогон у батяни научилась, вот они вместе увлекались, и даже с батяней, а Анюта всё не могла их отвадить, хоть и поминала Мишутку всякий раз: ведь через это дело Мишутка погиб, опомнись, Авдеюшка, опомнись, Машка! а Машка не слушала и тоже поплатилась: выскочила в декабре на трассу, да спьяну и не устояла на льду, – как раз под шальной грузовик и угодила, – грузный, грозный, грохочущий пронёсся он по шоссе и сбил Машку, – соскребли Машку с асфальта, уложили кое-как в гроб и похоронили под вопли Анюты и пьяное бормотание Авдея, а и Сашка не отстала, – я, говорит, девка пропащая, мне теперь – за Машкой вослед, пропади оно пропадом, мужичьё поганое, все же квасят! с кем младенцев делать? – и ушла в запой, ввинтившись на поминках в бутылку, – ввинтилась да и утонула в ней, бросила ферму, дом, родителей и пошла бродить по соседним деревенькам, – пила уже где попало, с кем попало, что попало, и один раз пила в компании мужиков на стройке, и они её хмельную опоили всмерть, раздели и всю ночь делали с ней, что хотели, а утром, очнувшись, Сашка нашла себя голой и заплёванной на вонючем матрасе, встала, оделась, нашла уличный кран и долго оттирала под ним рот, запачканный мужицкой грязью… а потом – Натуся; Сашка не знала той беды и не знала, как оно случилось, – как в Ксенин день рождения Петька взял нож и вонзил его в Натусю, потому что не хотел слушать, – трезвый голос не указ ему; Натуся говорит: не пей, Петюня! – Петька говорит: а твоя кака забота? – Натуся говорит: дурной станешь, – Петька говорит: молчи лучше, пока не огребла, – Натуся говорит: потом жалеть будешь, – Петька говорит: да иди ты на… и никого это не смущает, потому что такие слова тут все знают и сами не стесняются, – Натусины глаза набухают, становясь блескучими, и посверкивают отражениями потолочной лампы, и Натуся говорит: потом ведь прощения просить станешь, – Петька говорит: с-с-сучка, – Натуся говорит: Петечка, – Петька говорит: когда мужик базарит, баба затыкается, – Натуся говорит: а ты всё равно не пей, Петюня! – Петька говорит: заткнись! заткнись, сука! – и уже орёт: заткнёшься ты или нет? – Натуся стоит, и только слёзы капают у неё из глаз, а гости молчат, со страхом поглядывая на героя дня… тикают ходики с кукушкой, потрескивают полешки в печке, а Петька, заполошно вскочив, хватает со стола нож, опирается о стол, нависает над столом, – стоит, бычится, качается и наливается злостью, прихватывает нож покрепче и вонзает его в любимую жену – прямо в шею, в горло, чуть-чуть правее кадыка, и Натуся, зажав рану, стоит ещё мгновение, и сквозь пальцы её сочится кровь… все в ужасе глядят на Натусю, а она – вздрагивает и… падает в тарелки! то был страшный день, который потом вся деревня поминала, и много лет спустя ходили ещё об этом дне легенды, обрастая постепенно какой-то несусветной сказкой, и вот так вот годовалая Ксеня в один миг стала сиротой, но, слава богу, у неё ещё остались бабка с дедом и тянули её, только и Анюта после смерти Натуси не зажилась: три года спустя отправилась догонять дочь, а с Авдея толку – чуть, и вдруг является ни с того ни с сего в дом Сашка и говорит: да пропадите вы все пропадом! а я не хочу больше пропадать, я и так пропащая! и уж не ушла – сожгла свою одежду, отмылась, отдраила запущенный дом, устроилась работать на почту и поехала в Лиду оформлять удочерение; никто в деревне не верил, что оформит, но она – оформила, – приехала комиссия, осмотрела дом, увидела вылизанный огород, детскую кроватку, новые вещи, игрушки, холодильник с продуктами, погреб с картошкой, и – Сашка стала матерью… любила Ксеню последней безумной любовью, а отца выселила в подсобный флигелёк, утопив предварительно в озерце его самогонный аппарат; Ксеня выросла, а Сашка состарилась, и вот я сижу с Сашкой на веранде и гляжу на неё: Сашка лет на пять только старше меня, но вид у неё уже неважный: седая, морщинистая, без зубов, с корявыми руками, узловатыми пальцами, смертельно уставшая от жизни старуха… я гляжу с состраданием, но Сашке без пользы моя печаль, она потчует меня чаем и кличет в глубину дома: Ксень, а Ксень! выйди-ка сюда, покажись соседу! – щас, мама! – доносится из комнат, и Ксеня выходит – статная молодая женщина, гордая, осанистая, с тоненькой талией и с живою грудью, – тонкие, благородной лепки черты лица, пухлые губы, мягкий подбородок… русые волосы вразлёт! и глаза! синие с подливом бирюзы, томные, манкие, странные глаза, зовущие, обещающие… красавкой зовут на деревне, – говорит Сашка и гордо поглядывает на дочь…
ТАКАЯ ЛЮБОВЬ
…и когда Авдей стоял голый, привязанный к электростолбу, все вокруг потешались, отпуская солёные шутки, лишь Натуся плакала, глядя на него, – жалела отца, и больно отзывались в ней оскорбления, которыми поливали его односельчане; он был пьян, канючил и вскрикивал время от времени, обращаясь к Машке и Сашке: отвяжите, девки… что я вам сделал? – но девки не хотели, и никто не хотел, никто не собирался отвязывать, потому что – потехи не будет, ведь в беспомощного человека хорошо плевать, он же и ответить не может, – всем так нравилось унижение его, что, казалось, проторчи ещё Климка денёк-другой у столба, так никто вовсе не уйдёт, – останутся, чтобы плюнуть лишний разок в живого человека… и виновница плена, Анюта, стояла против Авдея, уставив руки в бока, и поигрывала вымоченным в кипятке ивовым прутом… она от него всё терпела, потому что любила этого непутёвого, некрасивого, малорослого, щуплого любителя пития, – непонятно за что, вот души в нём не чаяла, Авдеюшка да Авдеюшка, может, тебе борщеца ещё или сальца кусочек? – в бане они мылись вместе, зависая там часа на три-четыре, и вообще – дружили, а не просто, как некоторые, спали-ели вместе, да вместе в телевизор глазели, но Авдей страх любил бабий пол, и всем это было известно, не исключая Анюту, – он был жуткий бабник, и в молодости деревня хорошо помнила его, – многие зрелые бабёнки удостоились в свой час его внимания, и не раз был он бит ревнивыми мужьями, ревность которых не шла, впрочем, далее очередной бутылки, и стоило явиться ей, как бывшие соперники снова становились закадычными друзьями, да и вообще в деревеньке все были – родня, – свадьбы вместе, похороны вместе, и бабами, бывало, менялись, и мужья гуливали, но впереди всех всегда бежал Авдей, несуразный, а и бесшабашный, никчёмный, а и куражистый, битый жизнью, а зато и весёлый всегда! – сговорил дальнюю соседку Зинку и повёл её в лесок, как делал это по обыкновению с другими, и вот они идут… пришли на полянку, улеглись в кусты, Авдей глянул вверх и застыл: небо над ним и белый зефир облаков, подбитых по краям лёгкою серою каймою, повернёшь голову – лес в двух шагах и тёмные деревья прочитываются в глубине, откуда тянет слегка холодком и грибною сыростью… ну, Климка! говорит Зинка, – а он с леска переходит на траву и, опуская лицо в земляничные кусты, всею грудью вдыхает их тихий аромат… Климка, ты зачем здесь? говорит Зинка, – меня понюхай! – но он смотрит ещё, как ползёт по листу безымянный жук, как стрекозка кружит над высоким цветком, и, вдыхая эту сочащуюся соками жизнь, пьянеет и качается на волнах блаженства… разогретая солнцем трава пахнет сеном, скошенным накануне, – так подвялил её жаркий денёк, и ежели ткнуться в неё поглубже, то можно учуять соль земли, влажную, сбившуюся в комочки, невзрачную, но дающую вкус даже самой простой пище… Климка, говорит Зинка, – ты чего? – и, очнувшись, Авдей приступает к делу, но дело нейдёт, что-то мешает делу, и Зинка, пытаясь помочь, путается в штанах Авдея, – тот сопит, Зинка понукает… я те конь, што ли, – шипит Авдей и старается из последних сил… тут сцена озаряется, и под свет прожекторов ступает… Анюта! – кто-то видел, как Авдей повёл Зинку, взял да и доложил Анюте, – вот она, выломав по пути крапивный куст, ринулась следом и явилась к месту драмы в самый решающий момент… ну, охальник! – сказала Анюта и, подбежав, стегнула мужа крапивой… ай! – прошептал Авдей, – ай! – пискнула Зинка и, быстренько прикрывшись, вскричала: бей его, Анька! бей!.. изменщик, христопродавец! вынул посявку, так делай дело! а чего вынимать? чего ради вынимал? соловья баснями не кормят! он у тебя, Анька, порченый… как ты обходишься-то с ним? бей, чтобы помнил! – и Анька вне себя от злости била и била, била и била – била до тех пор, пока зад Авдея не стал багровым… следующим утром явилась она к своим коровам с фингалом, и руки были в багровых синяках, – завфермой недовольно сморщилась, увидев, однако и смолчала, а Анюта пошла доить, но коровы не дали молока, – крутились, вертелись, били хвостами, нервничали, а молока не давали и не дали; в иные дни стало хуже: домашние куры перестали нестись, кролики падали замертво при её приближении, а спелое яблоко, сорванное в саду, прямо в руках сгнивало во мгновение ока… никто не хотел говорить с ней, никто не хотел видеть её, одна Натуся ходила хвостиком и ласкалась, пробуя жалеть мать… но прошли синяки, и всё сталось: коровы давали молоко, куры неслись, кролики плодились, только спустя дни Авдей осчастливил Пушкина, напившись с незаконным наследником славной фамилии, вследствие чего ослабел и, едва добравшись до дому, взойдя в дом, пнув дом и даже обругав дом, упал на пол и стих… но не тут-то было: явилась Анюта, раздела его, раздела донага и вывела кое-как на улицу, где, прислонив лицом к электростолбу, привязала накрепко верёвками, так, что он и шевельнуться не мог, – ивовый прут, сваренный в кипятке, знал работу и хорошо делал работу, любя эту самую работу, – она лупила мужа и причитала: тронешь меня ещё, тронешь меня ещё! а попробуй-ка тронь! а сбежавшиеся на потеху соседи радостно гоготали, – как же! Климку жена дубасит! – и хрюкали, потешаясь, будто не было в них никакого смысла, а и не было! – стоя бессмысленной толпой, радовались они своему безмыслию, бессмыслию и безволию, а Авдей вопил, моля помощи, и плакал беззвучно в загорелое дерево столба… вместе с ним плакала Натуся… девки! – молил Авдей, – адресуясь к Машке и Сашке, – пустите же меня, бога ради! – но Машка и Сашка, воспитанные комсомолом, Божье имя не чли и не стали помогать, а Натуся стояла в стороне и плакала, – люди… есть тут люди? – шептал Авдей, – где люди? – но люди потешались, обмениваясь репликами, и смачное словцо нет-нет проскакивало между ними, как искра проскакивает в месте замыкания; Пушкин ждал поодаль, обводя мутным взглядом окрестности, и куркуль Живоглот улыбался, вглядываясь в рубцы на теле жертвы, и Анюта, победоносно сунув руки в бока, продолжала серчать: попался, голубчик! отольются теперь кошке мышкины слёзки! – и ещё стегнула его, – Авдей взвизгнул, и в это мгновение к нему бросилась Натуся… папа! – крикнул ребёнок, подбежав и обняв голого отца… защитить, прикрыть наготу и сказать свою обиду толпе думала она… тут люди замялись, потупились и… стали расходиться; в несколько минут улица иссякла, один Пушкин маячил ещё у чужого забора… здесь я оставлю моих героев, не остывших ещё от стыда и гнева, потому что хочу любить их, но они не даются мне, выскальзывают из рук и, как призраки, растворяются в темноте лет… я знаю: их любовь была, потому что какие ещё слова? какие определения? если через пару дней после событий Авдей с Анютой отправились в баню и опять не выходили из неё часа три, а то и четыре… как встарь… а потом, в доме, долго стояли ещё, обнявшись, – тихо, молча, просто стояли и обнимали друг друга…
ВОВА ТРУСОВ, ЧЕЛОВЕК БЕЗ ПАСПОРТА
…и только когда Вову Трусова с друзьями увезли на скорой, Живоглот струхнул, но потом подумал: а я-то тут при чём? – они сами напивались, я вовсе ни при чём; Вову увезли в город, в городскую больницу, и сразу сгрузили на операционный стол, – что-то такое там отрезали ему, что-то пришили, отвезли на каталке в реанимацию, вонзили в вену иглу капельницы и оставили в покое; отходя от наркоза, он думал: сука Живоглот, приеду убью… если выживу, конешное дело… так он и пролежал месяца два, проклиная Живоглота с вечера до утра, а потом и с утра, потому что боли были такие, какие живому человеку вообще трудно перенесть, а Вове, скучающему за спиртным, – тем паче, он мучился и алкал, корчился от боли и в медикаментозных грёзах видел торжественные марши запотевших бутылок: стройными рядами бутылки шли по гулкой брусчатке Красной площади, держа вместо оружия стройные алебарды солёных огурцов, – Вова хотел пить, Вова хотел много пить, Вова хотел пить бесконечно, и глотка его жаждала пития, но в больнице об этом не могло быть и речи, как, впрочем, вне больницы, потому что, спасая Вову, врачи отхватили ему треть желудка, но он-то об этом ещё не знал и предполагал попить в будущем от всей своей души, назло проклятому Живоглоту и вообще – всему миру, – это дело он любил и полюбил его ещё в юности, когда, бросив деревеньку, уехал в Лиду, где предполагал жить праведником – работать, жениться, завести детей, к чему были, как говорится, основания: Вова считался красавцем и любимцем женщин, – и правда, был хорош собой, – высокий, широкоплечий, с вьющимися волосами, с таким взором, который берёт женщин за душу, – сразу, безоговорочно, заставляя их вздрагивать и млеть от одной только мысли: вот бы всегда тонуть в этих туманных глазах! поэтому он сразу нашёл себе женщину в городке, положительную женщину, симпатичную, спокойную, домашнюю… она его любила и даже не настаивала на визите в загс, просто жила с ним и любила его, – вдобавок к счастью была у неё однокомнатная квартирка на Советской, в окне которой маячил Свято-Михайловский собор, – когда они просыпались, собор уже смотрел сквозь тюлевые занавески, и каждое утро они начинали с приветствия собору, жизнь была у них хорошая, прочная: Вова работал на стеклозаводе, а его женщина – в хлебном вагончике недалеко от вокзала, женщина думала уже о детях, и сам Вова был не против, потому что понимал: дети – это цемент, да он и вообще любил детей, но вот после работы стал он увлекаться утоленьем жажды, – сначала по чуть-чуть, потому что жажда была не так сильна, а потом – больше, потому что привык и жажда уж не пускала, мучая постоянно… так дошёл он до ручки… до точки и стал пить каждый вечер, едва выходя за ворота завода, – женщина его терпела-терпела, сперва год, потом – ещё год, и не утерпела… какие дети! какое счастье! только бы ноги унести! словом, выгнала его, пока хуже не стало, и не захотела нести крест любви, ибо под его обломками – она понимала – легко пропасть… он вернулся в деревню и продолжал пить, избавившись от попрёков своей гражданской жены, пить свободно, вольготно и при любом удобном случае, но в отсутствие денег это было сложно, и он принялся искать шабашки: кому-то из соседей забор выправит, кому-то колодец почистит, кому-то огород вскопает, а тут как раз Живоглот снёс свою кривую хибарку и стал строиться, – хороший такой дом решил построить в попытке, видимо, компенсировать показную нищету прошлой жизни, – ввёз кирпич, цемент, доски и, в общем, всё, что необходимо для постройки… этот Живоглот так оправдывал фамилию, проглатывая всё и всех на своём жизненном пути, что деревенские только удивлялись: можно разве сожрать столько пространства, времени, выгоды и материальных благ, не подавившись? – он жил в плохонькой избёнке умерших родителей, жил в ней с пятьдесят четвёртого, когда пришёл с Колымы, – все знали о его прошлом и остерегались, боясь стать препятствием на пути лихого человечка; его должны были призвать в сорок первом, но он как-то ловко вильнул и поехал вертухаем на север, где и отпахал, проклиная судьбу, тринадцать лет, – зэка он ненавидел и вымещал на них всю злобу своей несостоявшейся души; вернулся он в деревеньку с золотишком, но о нажитом богатстве не болтал, потому соседи не знали о золотишке, и не то время было, чтоб бахвалиться, – вот дожил он кое-как до перестройки, и тут опять стало его время: хватит, решил он, жить в халупе, пора уж на старости лет обрести заслуженную силу, построив новый дом на диво соседям, – чтобы знали просто, кто тут есть кто! – и начал: созвал работяг, не забыв при этом Трусова, да и загрузил их работой, но платил не деньгами, а спиртом «Рояль», – после работы, а то и во время неё мужики и парни сходились в кружок, говоря друг другу: ну что, сельчане, ударим по клавишам? – и ударяли, закусывая сорванными в огородах огурцами, и в один вовсе не прекрасный день это салонное музицирование окончилось для них срочными выездами скорых – четыре выезда один за другим, – слава богу, никто не покинул этот мир, но кое-каких запчастей своих рабочие лишились, думая впоследствии как-нибудь поквитаться с Живоглотом и сказать ему своё почтение; Живоглоту, впрочем, все проделки, памятные обычно деревеньке, враз сходили с рук, и только когда Вову Трусова с друзьями увезли на скорой, Живоглот струхнул, но потом подумал: а я-то тут при чём? – они сами напивались, я вовсе ни при чём; Вова тяжко поправлялся, и врачи по выходе строго наказали ему: не пить! но он продержался лишь два месяца, а потом как начал! и утраченная треть желудка мало заботила его, – чего она будет заботить, ежели её и нету! так он пил, ходил по шабашкам и Живоглота не тронул, потому как, если что, себе дороже станет, а потом – потерял паспорт и, очнувшись на третий день по пьянке, не смог его найти, в ментуру не пошёл, новый документ не сделал, так как на штраф денег не хватало, да и в лом было ему ходить по ментурам, так и жил без паспорта, одинокий человечек, сам потерявшийся без паспорта, потому что нет паспорта – нет и человека, – ты не гражданин и ты не отмечен печатью бытия, той самой печатью, которая ставится в твой паспорт, ты не живёшь, не умираешь, – как может умереть сущее, которого и нет? так превратился Вова в призрак, слонялся по деревне полупрозрачный, еле видный, и другие люди, ещё вполне живые, проходили сквозь него, – он мало ел, но много пил, умудряясь как-то добывать халяву, и совсем не разговаривал, постепенно утрачивая речь, шли годы, он шабашил, и соседи всё чаще с беспокойством всматривались в то место, где он только что стоял, тревожно спрашивая: Вова, ты здесь? на что голос пустоты вещал: да здесь я, здесь… с вас стопарик и краюшка хлеба… скучно и одиноко было Вове, и по вечерам, сидя в родительской избушке, он вспоминал рассказы матери: они с отцом и вообще жили без паспортов в своём колхозе, и это как-то примиряло Вову с несправедливою реальностью: ну, нету меня… и что теперь? я и вообще тут как-то временно, недавно меня не было, а скоро и опять не будет, о чём печалиться и для чего мне паспорт? а паспорт понадобился, когда Вова сломал руку: чистил Потылихе чердак, да и навернулся с лестницы, призрак призраком, а руку поломал; фельдшера в деревне в те годы уже не было, а в городской травмпункт его не взяли: нету паспорта – нет гипса, и он, превозмогая боль, вернулся кое-как в деревню, где Потылиха связала ему руку двумя дощечками и так пустила в мир, – целый год после того ходил он с распухшею рукой, – не срасталось что-то в его траченом теле, и вот он ещё умудрялся как-то с этой фантастической рукой шабашить, и даже огород копал себе, потому что призраку тоже, бывает, кушать надо… потом рука срослась, но кость бугрилась, однако хоть боли уже не было, – только под ненастье, и Вова снова крутился – там гвоздь забьёт, тут крышу поправит, кому-то кофемолку подрихтует, а настоящей работы в деревеньке не было, – в те годы умер колхоз, за ним – ферма, положившая на алтарь Отечества своих жертвенных коров, струговой цех закрылся, магазин закрылся, школа закрылась, почта закрылась, и… народ начал разбегаться; Вове тоже знакомый бомж предлагал переехать на лидский вокзал, но Вова отказался: без паспорта да на глаза ментам – заклюют, замучают, как Пол Пот Кампучию… от добра добра не ищут, тут по крайней мере своя крыша над головой да картоха в огороде… что ждёт моего тёзку на этом клочке просоленной земли? – будет крутиться в поисках пития и грошовой работёнки, будет просвечивать насквозь, стоя у заборов соседей, и канючить копейку, а пенсию без паспорта не дали! и похоронят без паспорта за оградою погоста, а то и не станут хоронить, кинут где-нибудь, как собаку, – поминай как звали! был Вова, ы и нет Вовы… вот стоит он возле Веры, матери котов, невзрачный, прозрачный, призрачный, и угрюмо бурчит: с вас стопарик, сударыня, и краюшка хлеба, – Вера смотрит жалостно и выносит огурцов да хлеба с салом, а стопарик не выносит, он смотрит с осуждением, с обидой, а потом его едва видимую фигуру просто сдувает тихий ветер…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.