Электронная библиотека » Всеволод Бенигсен » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "ВИТЧ"


  • Текст добавлен: 16 декабря 2013, 14:50


Автор книги: Всеволод Бенигсен


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)

Шрифт:
- 100% +

XIV

Тротуар конвейерной лентой струился под ногами. «Чушь какая-то», – думал Максим, уткнувшись глазами в летящий внизу асфальт. В голове царила полная каша. ВИТЧ, талант, свобода, Привольск, Блюменцвейг, Зонц, который к тому же еще и Изя.

Максим незаметно для себя сбавил шаг, пытаясь понять, а в чем, собственно, дело.

Обычно подобный разбор полетов был эффективен. Надо было задать самому себе четко сформулированный вопрос и постараться честно на него ответить. Желательно внятно. Во-первых, у Максима сложилось впечатление, что Блюменцвейг чего-то недоговаривает (хотя наговорил-то он кучу всего). Но что именно? Все метания Блюменцвейга после побега из привольского лагеря были вполне логичны. Человек совершил поступок, вырвался из когтистых лап власти («когтистые лапы власти» – это хорошо… надо бы запомнить), а затем принялся ворошить сонное царство, борясь против растущего изнутри ВИТЧа. Образно выражаясь. Смешное все-таки словцо. Но с неприятной фонетической ассоциацией. Уходя от Блюменцвейга, Максим мотнул головой в сторону таблички и спросил: «Как народ? Не пугается? ВИТЧ – ВИЧ… Может, тут больной живет?» На что Блюменцвейг со свойственной ему прямотой сказал: «Срал я на народ. А если и пугается, то и слава богу. Народ надо время от времени попугивать. Легкий страх провоцирует рост самосознания. А то уже утонули все в общей благостности».

Вообще-то Блюменцвейг слегка двинулся. Это факт. Впрочем, он и в институте был не без странностей, а лагерь, видать, только усугубил. И все-таки странно, почему он не хочет говорить о своем побеге? Да и вообще о лагере. Ну, допустим, больная тема. Психологическая травма. А может, он давал подписку о неразглашении? Все-таки закрытый город. Какое-то химпроизводство. А может, что-то скрывает? А может, не было никакого побега? Или был, но с помощью КГБ? Продался КГБ в обмен на свободу, а теперь совесть мучает? И все вещает про интеллигенцию, которая первой растит в себе ВИТЧ. И еще сказал, что самые страшные люди – это те, которые пользуются серой нормой для достижения своих личных целей. Спонсоры серости. Гм-м-м… О ком это? И вообще есть тут какая-то связь с Привольском. Но какая? Опять же непонятно, почему Блюменцвейг отговаривал Максима браться за книгу. Да еще сказал, что такая книга будет написана. Кем? Когда? Ерунда какая-то. Нет, пока в Привольск не съездишь, не поймешь. А едут они… завтра, что ли? Да, точно. Вчера как раз Зонц звонил. Вот Зонц тоже. Что за тип такой? Самоуверенный, неглупый, прет, как танк. Того и гляди задавит. И улыбается без перерыва, как американец. Говорит, что Блюменцвейг его не интересует, а столько информации про него вывалил. Повез Максима в какой-то дорогущий ресторан. За обедом много говорил. Что говорил – Максим не мог вспомнить, хоть убей, хотя с тех пор прошло всего-то три дня. Какие-то байки, анекдоты… Не стесняйтесь, Максим, я же пригласил – я и плачу. Шуба, блин, с барского плеча. Борец за культуру. Предлагал даже выпить за большое дело. Правда, когда Максим отказался, сославшись на сердце и возможный летальный исход, настаивать не стал. И на том спасибо.

Максим с раздражением подумал, что уткнулся в Зонца, как будто только в нем было дело. «Да гори оно все синим пламенем! – мысленно воскликнул он, ускоряя шаг. – Платят деньги – и хорошо. Криминала ж нет. Даже наоборот: и помощь Зонцу, и книга – все работает на культуру. То, чем я всегда жил. То, ради чего я… А что я? От жены ушел? Ну это-то тут при чем? Жизнь просрал? Да тоже… пока еще не очень».

Неожиданно Максим вспомнил, как в ресторане Зонц показал ему желтые листки со списками привольчан. Там были и Куперман, и Файзуллин, и скульптор Горский, которого Максим шапочно, но знал. Блеклый текст на страницах был явно набран на пишущей машинке, причем машинке с дефектом – буква «р» плохо пропечатывалась и была похожа на «г», отчего весь текст отдавал то ли еврейским акцентом, то ли какой-то простуженной гнусавостью. «Сведения, котогые изложены ниже, являются секгетными и не подлежат гаспгостганению». Далее шел внушительный список имен с указаниями паспортных данных и рода деятельности. Девяносто процентов людей в списке были литераторами: журналистами, писателями, поэтами, переводчиками и прочими, но попадались и художники. Внизу стояло еще одно имя – правда, написанное от руки (видимо, во избежание еврейского акцента машинки) и явно административного характера: майор КГБ В. Кручинин.

– Кто это? – спросил Максим у Зонца.

– Не знаю, – пожал тот плечами.

– Ну, так надо его найти и тоже расспросить.

– Какой же с мертвых спрос? – усмехнулся Зонц. – В 1986 году майор умер «при невыясненных обстоятельствах».

Максим растерянно замолчал.

– Но ничего, – ободрил его Зонц. – Выясним на месте.

Потом он дал Максиму координаты Блюменцвейга и сказал, что позвонит Максиму через недельку, так что готовность номер один, Привольск нас ждет.

И тут Максим неожиданно вспомнил еще кое-что, что смутило его в Зонце. Причем смутило совершенно интуитивно, то есть без всякого логического обоснования. Весь рассказ Зонца о похождениях Блюменцвейга после восемьдесят шестого года был пронизан каким-то невольным восхищением деловитостью Якова. Почему-то Максима это слегка покоробило. А почему?

Максим заметил, что давно подошел к метро, но застыл у входа, словно боясь, что, зайдя в метро, потеряет ариаднову нить рассуждений. Хотя нить и без того была давно потеряна – ее обрывки валялись в темных коридорах лабиринта и никуда не вели.

Максим нашарил в кармане проездной и шагнул в подземку.

Придя домой, он первым делом сел за книгу. К черту сценарии, к черту электронные переписки со всякими идиотами, к черту редакторов всех журналов и газет мира. Книга и ничего, кроме книги. В свете новых фактов простоватый мемуарный жанр постепенно приобретал почти детективные черты. Историю, пожалуй, можно было бы даже написать от первого лица, как расследование. Главным героем в таком случае, правда, становится сам Максим, но это тоже неплохо. Проницательный, скрупулезный, без страха и упрека бросающийся на белые пятна истории с копьем наперевес. Ха! Он покажет этому новому поколению пепси, на что шли люди искусства ради будущего страны (как выясняется, довольно серого будущего). Какие ценности отвоевывали для этих менеджеров среднего звена и любителей сникерсов, галимой попсы и женских детективов.

Максим закурил, стер написанную ранее строчку про «замороженные мечтания и приглушенные кухонные разговоры» и стал прикидывать начало. Затем решительно застучал пальцами по клавиатуре:

«Эта история началась в 1979 году. Самолет, следовавший рейсом Москва – Мюнхен, поднялся с взлетной полосы аэропорта Шереметьево и растворился в хмуром московском небе. Больше его никто никогда не видел».

Тут Максим оторвал пальцы от клавиатуры и задумался. Во-первых, в тот летний день небо не было хмурым, а наоборот, очень даже голубым и ясным, но это ладно – немного художественной выдумки не помешает. А вот фраза, что самолет никто больше никогда не видел, – это как-то сильно. Пассажиры-то видели. Да и потом самолет-то не исчез, а, выпустив диссидентов в Привольске, отправился, наверное, на свою секретную базу или куда там еще. Невнятно как-то.

Максим хотел переписать предложение, но вместо этого почему-то уставился в окно.

Мысли его снова вернулись к Зонцу. Он подумал, что тому очень подходит его фамилия – Зонц. При любом падежном склонении она звучала как «солнце» – иду к Зонцу, иду от Зонца, пою о Зонце, лечу над Зонцем. И вправду: Зонц был чем-то похож на главную звезду нашей космической системы. На той тоже ежесекундно происходят сотни тысяч взрывов, превращающих водород в гелий, но только обычному глазу они не видны. Под головной корой Зонца тоже шел бесконечный напряженный мыслительный процесс, что-то все время взрывалось, вспыхивало и гасло, но при этом сам Зонц был максимально сдержан, обаятелен и лучист. А забраться внутрь его черепной коробки Максиму очень хотелось.

Максим оторвался от окна и вернулся к тексту, заменив концовку абзаца.

«Эта история началась в 1979 году. Самолет, следовавший рейсом Москва – Мюнхен, поднялся с взлетной полосы аэропорта Шереметьево и растворился в хмуром московском небе. В Мюнхен этот самолет так и не прилетел».

Этот вариант ему понравился. Но едва он собрался писать дальше, как понял, что начало вышло хоть и детективно-увлекательное, но идиотское. Почему же «история началась в 79-м», если он собирался писать не о Привольске, а о «Глаголе»? Скорее уж закончилась. Но начинать книгу с фразы «эта история закончилась в 1979 году» было бы еще большим идиотством.

Максим раздраженно стер первый абзац и задумался. Дело стало принимать затяжной оборот. Из наступившей тишины вдруг выступило тикание настенных часов. Затем у соседей заиграло «Радио Шансон». Тогда Максим вспомнил Блюменцвейга и, подумав, что легкий плагиат не помешает, решил начать так:

«Один мой приятель утверждает, что мы живем в век ВИТЧа. Несмотря на напрашивающуюся фонетическую ассоциацию, это не опечатка. Просто так мой приятель называет серость. Серость, которая захватила все сферы нашей жизни. Вирус иммунодефицита талантливого человека. Или творческого. Тут он еще не определился. Так что если это и болезнь, то не смертельная. По крайней мере для отдельного человека. А вот для общества в целом – очень может быть. Еще он утверждает, что талантливый творец, зараженный ВИТЧ, опасен тем, что создает вокруг себя еще более серый и пустой мир. Чтобы было соответствие реальности и его представления о реальности. Тогда ведь и искусство отражает “жизнь”. Иными словами, он создает серую жизнь по своему образу и подобию, чтобы никто не обвинил его в том, что он “не знает жизни”, что его искусство – штампы, что он “лишний в этой реальности”, что он “не живет реальной жизнью”. Удобная позиция. Имеющая один недостаток. Чем серее жизнь, тем серее ты. Чем серее ты, тем серее жизнь. Ты кушаешь эту серую жизнь. Она ест тебя изнутри. Взаимное пожирание. И одному Богу известно, к чему это придет. Мой же рассказ о другом времени и о других людях. Тех, которые не убегали от реального мира в мир своего серого воображения. Они противопоставляли себя системе. Они боролись. Они творили».

Дальше пальцы забарабанили по клавиатуре, словно начали жить отдельной от Максима жизнью. Все посторонние звуки испуганно растворились.

Очнулся Максим, когда на часах уже было четыре ночи. Стал перечитывать написанное. Не без удовольствия. Правда, пришлось сделать скидку на позднее время – ночью что ни напиши, все кажется гениальным. Единственное, что смущало, – это некоторый пафос, что разъедал повествование изнутри, лишая реальные события правдоподобия. Например, рассказывая о первой встрече глагольцев, Максим опустил эпизод с поэтом Кукориным, который, напившись, влез в дискуссию о силлабо-тоническом стихосложении Пушкина и стал кричать, что класть он хотел на Пушкина. Обидевшись, что его никто не слушает, он, шатаясь, ушел куда-то, а через пять минут вернулся с томиком Пушкина, который швырнул на стол, а затем расстегнул ширинку и достав, под смущенный визг дам свой детородный орган, действительно и буквально положил его на Пушкина.

В глазах Максима этот эпизод как-то не очень вязался с общим пафосом книги о мужественном противостоянии семидесятников и власти. Впрочем, всегда можно было что-то потом подправить.

Удовлетворенный проделанной работой, Максим завалился спать.

С утра перечитал, что написал накануне. Текст показался глупым и напыщенным. Сел исправлять. В течение дня несколько раз ему звонили по поводу сценариев, но Максим раздраженно отмахивался, ссылаясь на большую загруженность. Особенно настырен был один молодой сценарист, который требовал дать оценку его сочинению.

– Два балла, – не выдержав, сказал Максим, когда тот позвонил в третий раз и зло добавил: – По десятибалльной.

– А почему? – растерялся сценарист.

– Вам сказать почему?! – вспыхнул Максим.

– Да, – уже несколько нагло заявил автор.

Максим, чертыхаясь, раскопал в стопке распечатанных текстов нужный сценарий, но, поскольку совершенно не помнил сюжет, стал яростно тыкать несчастного сценариста в грамматические ляпы, скрупулезно подчеркнутые красным фломастером.

– «Прилив радости и смеха на лице Андрея» – это что за ремарка? На каком вообще языке? А потом что будет? Отлив плача и горя? А вот еще перл. «По окончании курортного сезона туристы депортируются в Россию». За что же им такое наказание? А вот еще. «Во дворе гуляют два петуха другого рода». Это что за род такой? Женский?!

Отчитав сценариста, Максим посоветовал тому выучить сначала русский язык, а потом уже садиться писать. Больше бедолага не звонил.

Разобравшись с надоедливыми «кредиторами», как он называл сценаристов и продюсеров, Максим целиком сосредоточился на работе и за пять дней умудрился написать почти шестьдесят страниц.

В конце недели объявился Зонц.

Звонок застал Максима не то чтобы врасплох, но, увлекшись работой, он слегка подзабыл о существовании Зонца. Впрочем, без воспоминаний глагольцев было все равно не обойтись.

– В общем, едем в Привольск, Максим Леонидович, – сказал Зонц как всегда неестественно бодрым голосом.

– Когда?

– Завтра с утра. Я заеду за вами в десять. Дорога не то чтобы дальняя, но слегка путаная, и возможны пробки. Так что запаситесь терпением.

После разговора настроение писать почему-то пропало, но Максим силком заставил себя продолжить и, как ни странно, постепенно набрал потерянный темп. Так до вечера и стучал.

Ночью ему приснился все тот же сон. Кожаный диван и плазменная панель телевизора. Женщина с глянцевым журналом и девочка с комиксами. Пес, уткнувшийся носом в миску с фирменным кормом, и дорогой ворсистый ковер, на который Максим стряхивает пепел сигареты. И снова все то же пластмассовое ощущение полной безжизненности происходящего. Затем, как обычно, в сон вклинился вой то ли сирены, то ли сигнализации, который плавно перешел в звонок электронного будильника.

Максим разлепил веки. В окно било солнце. Он приподнял голову и посмотрел на часы. Половина десятого. Надо вставать.

Нечеловеческим усилием воли Максим скинул на пол ноги и тряхнул тяжелой сонной головой. Затем побрел в душ.

Позавтракав на скорую руку – чай, бутерброд, – оделся и спустился вниз. Там его уже ждал пунктуальный до тошноты Зонц.

– Не выспались?

– Нет, – плюнув на политес, честно ответил Максим.

– Ничего, – рассмеялся Зонц. – В дороге выспитесь.

После чего услужливо открыл дверцу своей машины.

– Как книга?

– Спасибо, движется.

– Ну, значит, и нам пора.

Никакой связи между книгой и их путешествием Максим не увидел, но у Зонца вообще все вытекало одно из другого, словно повинуясь какому-то всемирному закону сообщающихся сосудов.

Ехали на сей раз на служебном джипе Зонца. Максим уже давно запутался, какие машины у Зонца личные, а какие служебные. Видимо, и теми и теми он пользовался попеременно и тогда, когда хотел. Более того, Максим до сих пор не понимал, где живет Зонц. Квартира, где проходила первая встреча, была явно пока нежилой – там даже мебели не было. Значит, как и говорил сам Зонц, за городом. Но даже примерных координат своей загородной резиденции Зонц ни разу не выдал. Была ли у него семья, родители, жена, дети, домашние животные – все это тоже оставалось загадкой. Зонц не говорил на личные темы. Вообще чем дальше, тем острее Максим ощущал двоякость своего мнения о Зонце. С одной стороны, ему импонировали уверенность и красноречие последнего – ни тем ни другим сам Максим не обладал и отчаянно завидовал таким, как Зонц. Но с другой стороны, ему почему-то все чаще вспоминался один эпизод из школьного детства.

Надо сказать, что с одноклассниками у Максима отношения складывались не самые теплые. Школа находилась в рабочем районе, так что большинство учеников были самого что ни на есть пролетарского происхождения. На таком фоне Максим с отцом-филологом и мамой-переводчицей сильно проигрывал. Главным заводилой и авторитетом в классе был хулиган Васька Щербина по кличке Щербатый, который Максима не обижал, но относился презрительно. Однажды во время большой перемены в присутствии нескольких мальчишек, которые вечной свитой таскались за Щербатым, Васька похвастался, что он уже водил отцовский самосвал. Все, конечно, тут же стали умолять дать и им посидеть за рулем.

– Дам, дам, – ответил Щербатый снисходительно, – кроме Макса.

– Чего это? – обиделся Максим, хотя самосвал его совершенно не интересовал.

– А ты же интеллигент, – сплюнув сквозь передние резцы, сказал Васька. – Мы будем самосвал водить, а ты книжки читай.

И, воодушевленный смехом своих подпевал и прилипал, добавил:

– Вот вырастешь ты и будешь идти по дороге с палочкой и в очках. А я на самосвале тебе навстречу. Бу-у-у-уу, – загудел Васька, крутя воображаемый руль воображаемого самосвала.

Максим задумался. С одной стороны, превосходство транспортного передвижения над пешеходным было очевидным. Тут Щербатый будет во всех смыслах смотреть на Максима сверху вниз. С другой – Васька исходил из ложной предпосылки, что самосвал у него уже есть (на самом деле самосвал был у его отца, да и то не личный), а у Максима никогда не будет машины. Еще Максима в рассказе Васьки немного смущали очки (у самого Максима-то было прекрасное зрение), но он знал, что в народном сознании всякий интеллигент близорук. Правда, то, что всякий интеллигент еще и инвалид, который почему-то должен брести по дороге пешком с палочкой, Максима озадачило. Однако и это легко объяснялось – в конце концов, ученые люди много читают, за здоровьем не следят, на свежем воздухе не работают, физический труд не уважают. Тут любой инвалидом станет.

– Р-р-р-р-р-р, – рычал Васька, давя на воображаемую педаль газа.

– И что? – перебил его Максим, косвенно признав возможность столь печального развития событий.

– Что «и что»? – удивился Васька, забыв про руль.

– Ну, я иду, а ты навстречу на самосвале. И что?

– Ну, я тебя и перееду, – пояснил Васька, видимо, искренне считая, что это единственный разумный выход из сложившейся дорожно-транспортной ситуации.

– Ну и дурак, – сказал Максим, подумав про себя, что нет смысла тратить время на болтовню с идиотом.

Щербатый побагровел от злости и даже хотел сначала врезать Максиму в ухо, но потом передумал. Наверное, решил, что рано или поздно все равно задавит Максима – чего раньше времени силы тратить?

Нет, Зонц вовсе не был похож на слегка приблатненного Ваську, но, как ни странно, в его компании Максим тоже чувствовал себя каким-то хлипким интеллигентом, которого на самосвале переехать – что раз плюнуть. Почему – сам не знал. Зонц был вежлив и обаятелен, но как-то… дико неискренен, что ли. И во все его разговоры об интеллигенции, таланте, государственных интересах Максим почему-то не верил. Да, Зонц был вполне интеллигентен, но каким-то шестым чувством Максим понимал, что заботят того вещи гораздо более прозаические и приземленные. Только не мог понять, какие именно. И каждый раз, когда Зонц улыбался своей всепокоряющей улыбкой, Максим начинал ощущать себя тем самым старичком с палочкой, которого собирается переехать самосвал. Скорее всего дело было в том, что Зонц был из «хозяев жизни», Максим же был из вечных рабов. Еще на их самой первой встрече в ресторане Максим почувствовал что-то неладное. Дело было в том, что Максим совершенно не разбирался в людях. Он всегда одалживал деньги не тем, кому надо, то есть тем, кто потом не возвращал, а отказывал, наоборот, тем, кто как раз был обязателен. Он доверял женщинам, которые его впоследствии обманывали, а «закрывался» с теми, кто его как раз-таки и не предал бы. За помощью всегда обращался к тем, кто его посылал куда подальше, а осторожничал с теми, которые ему почему-то не нравились, хотя именно они-то и были готовы ему помочь. Но «опыт – сын ошибок трудных». И постепенно он научился управлять этой своей неразборчивостью. Он понял, что ошибается в людях с точностью до наоборот, и потому при новых встречах включал мозг, но отключал интуицию, которая, увы, его столько раз подводила. Встретившись с Зонцем, он сразу понял, что интуицию надо отрубать, и чем быстрее, тем лучше, ибо Зонц ему понравился немедленно и безоговорочно. Максим отчаянно дергал рубильник, отвечающий за интуицию, но тот как будто заело. Зонц продолжал ему нравиться. Однако мало-помалу интеллект стал оттеснять эмоции на задний план, и Максим облегченно вздохнул. Теперь он уже мог оценивать слова и поведение Зонца более или менее критично. Тот, кажется, это почувствовал и слегка занервничал – ему явно хотелось быть своим на все сто. Неслучайно в его интонациях так часто стали звучать доверительные нотки, хотя он явно обладал такими полномочиями, что мог бы подавить любого силой. Но силу Зонц не уважал. Он был красив, обаятелен и хитер. Ему хотелось любовного подчинения. В молодости он считал высшим пилотажем снять красивую проститутку, но снять так, чтобы в итоге она не только не взяла с него никаких денег, а была бы еще благодарна и довольна. Удавалось это не всегда, но когда удавалось, Зонц ощущал невероятный душевный подъем. Похоже, окружающую его действительность Зонц воспринимал именно как такую красивую проститутку. Снять, трахнуть и услышать в конце «большое спасибо».

Столь интимных фактов из жизни Зонца Максим знать не мог, но подспудно ощущал эту красоту игры, которая явно импонировала Зонцу.

Рассматривая пролетающий за окном летний пейзаж, Максим почувствовал, что к нему возвращается дремота, и он уже собрался отдаться ей, как к нему повернулся Зонц.

– Ну что? Сходили к Блюменцвейгу?

Максим вяло кивнул и в трех словах описал свой разговор с бывшим однокурсником.

Как ни странно, на сей раз Зонц был не столь категоричен, как в первый. Более того, он слово за слово вытянул из Максима все подробности встречи.

– Глупость, конечно, этот его ВИТЧ, – резюмировал Зонц в конце, – однако кое-что ваш чокнутый Блюменцвейг уловил довольно точно.

Тут он почесал подбородок и хитро улыбнулся. Потом стер улыбку. У него была потрясающая способность резко менять выражение лица, и вообще в своих реакциях он был довольно непредсказуем. Вроде таракана, который, как известно, может за одну секунду двадцать пять раз менять направление движения.

– Это что же? – спросил Максим.

– А я поясню. Пришедшая норма, как сказал Блюменцвейг, диктует свои ценности. Довольно убогие, откровенно говоря. Да, пока все сыты, и обуты, и веселы, и водка дешевая, и туры в Египет есть, и по телевизору прыгает гламурная молодежь, все прекрасно. Но постепенно это становится обычным джентльменским набором. А представьте первые трудности. Вот кризис ударил. Пока ничего, более или менее держимся. А представь, что он действительно затянется на десятилетия. И вдруг вся эта масса, все это серое вещество, образно выражаясь, понимает, что эти ценности, которые были универсальным абсолютом, уже не так доступны, как раньше. И надо вытаскивать себя из болота за собственные волосы, потому что больше ничего другого нет. Вы себе представляете недовольство медведя, которому сначала объяснили, что мед – главное в этой жизни, а потом этот мед забрали? Вот в чем вся штука. Это только кажется, что государству нужна безликая масса. Ими, дескать, легко управлять. Но масса не бывает просто так послушной. Есть два варианта: страх и доступные, подчеркиваю, доступные навязанные ценности. Причем чаще всего в одном флаконе. Скажем, тоталитаризм – это страх плюс навязанная сверху норма.

– Есть еще вера, – заметил Максим, слегка подавленный неожиданным красноречием Зонца.

– Да, вера в государство. Как, например, на Западе. Но у нас ее нет. И никогда не было. Только опять же, если под страхом. Как нас крестили силой, так и верим.

– Я вообще-то про бога, – робко заметил Максим.

– А это вообще ерунда. Реально верующих у нас в стране единицы. Церковь отделена от государства. К тому же сколько у нас конфессий? Это даже не обсуждается. Иными словами, государство должно обеспечивать отходные пути. А таковыми могут быть только духовные ценности. Отдушина. Некое остранение. А откуда им взяться? И тут мы возвращаемся к ВИТЧу. Когда безликой становится интеллигенция, за ней таким же становится и остальной народ. Интеллигенция – это дрожжи. Должно быть какое-то брожение.

«Ты, однако, еще и философ», – подумал Максим, но вопрос о ВИТЧе его зацепил за живое.

– Знаете… может, вы и правы. Но посмотрите на меня. Я писатель. Закончил литинститут. Подавал надежды. Моя повесть «Чтобы все по-честному» была обласкана критикой и коллегами. Разговоры о новом молодом писателе и так далее. Потом были менее удачные вещи, но неплохие. Была, конечно, и откровенная халтура. Кроме того, смею заметить, я занимался искусствоведением. Возможно, это даже в большей степени мое призвание, чем литература. Но чем я занимаюсь сейчас? Пишу? Нет. Сижу, правлю чужие бездарные сценарии, кропаю статейки в разные журналы. Причем никому не нужны мои знания, а ведь я уверен, что в стране наберется не более полутора десятков людей, которые с таким же рвением отсматривают новое кино, читают новую литературу и так далее. Так чем вам не ВИТЧ?

Зонц покачал головой.

– Это не ВИТЧ. Скажите, вы довольны своей жизнью?

– Скорее нет, – хмыкнул Максим.

– Вы считаете свое нынешнее положение соответствующим вашим, ну, пусть не талантам, но хотя бы знаниям?

– Нет.

– Вот то-то и оно, – заключил Зонц. – А люди с ВИТЧ, по мнению Блюменцвейга, – это люди, которые больше не рефлексируют. Они вполне довольны тем, что изменили сами себе. Слышал такой термин «творческое самоубийство»? Так вот это счастливые творческие самоубийцы. Живые трупы. Мертвые души. Которых скушала реальность. Был такой английский поэт Хаусман, не слышали?

– Очень даже слышал, – обиделся Максим на подозрение в невежестве, хотя что именно этот поэт написал, не помнил.

– Ну вот у него был такой стишок. В вольном переводе с английского звучит примерно так:

 
Медведь огромный – вот нахал!
Ребенка не моргнув сожрал.
Тому ж, похоже, все равно,
Что он едою стал давно.[1]1
  Стихотворение Альфреда Хаусмана “Infant Innocence”: The Grizzly Bear is huge and wild; / He has devoured the infant child. / The infant child is not aware / It has been eaten by a bear (Перевод автора.).


[Закрыть]

 

На последних словах Зонц неожиданно захохотал, но оборвал свой смех так же резко. Нет, у него явно была какая-то кнопка.

– Иными словами, все это – мертвые души. Которые творят для мертвых душ. Вам, кстати, нравятся «Мертвые души»?

– Гоголя? – растерялся Максим.

– Нет, Гегеля, блин! Ну Гоголя, конечно.

– В общем да, – пожал плечами Максим.

– А знаете, что единственной живой душой на весь роман является Чичиков? Все остальные – мертвы либо в прямом смысле, либо в переносном. А почему? Потому что они мыслят узко, не глобально. Даже самые деловитые из них смешны. Они не готовы ничем поступиться ради высоких интересов. И только один Чичиков готов голодать, мерзнуть, врать, изворачиваться, колесить по России.

– Но это ж ради собственной наживы.

– Может быть. Но главное – это сделать большое дело.

– Хорошее дело – государство обманывать и мертвыми торговать.

– Ну, во-первых, мертвыми торгуют и все остальные, если помните. Только он покупает, а они продают. Во-вторых, у нас невозможно государство не обманывать, потому что иначе оно тебя самого обманет. А в-третьих, он – сам себе государство. Полагаю, он вообще единственный свободный человек в этом романе.

– Поэме.

– Неважно.

– Я немного запутался… И потом, вы… слегка передергиваете идею Блюменцвейга.

Зонц отвлекся от дороги и с интересом посмотрел на Максима.

– Вот как? В чем же?

– Блюменцвейг не имел в виду, что всякий талант есть благо для серого общества. Талант, который выделяется из этого общества ради собственной выгоды за счет еще большего оболванивания общества, страшнее самого серого носителя ВИТЧ.

– Да? – задумчиво переспросил Зонц.

– Да, – твердо сказал Максим. – И Чичиков здесь не лучший пример свободного творческого человека.

– Ну что ж… Может, вы и правы. Хотя, по-моему, сам Блюменцвейг этим тоже грешил. Когда создавал свои театры дегенератов, общества вкладчиков и всякие дикие объединения.

Максим снова почувствовал в интонации Зонца какое-то внутреннее восхищение и даже теплоту по отношению к Блюменцвейгу. Словно он говорил о духовном брате.

– Может быть, но совершенно очевидно, что все эти партии были ему глубоко до лампочки. Ощущение, что он как будто с кем-то боролся.

Зонц достал сигарету и нажал кнопку прикуривателя.

– А он действительно боролся. Сам с собой. И с фоном. Заметь, все его начинания идут вразрез со временем, а их распад происходит именно тогда, когда они начинают сливаться с этим фоном.

– Да, – задумчиво согласился Максим. – Боролся. Или оттягивал.

– Что?

– Не знаю. Он похож на человека, который, потеряв любовь, бросается во все тяжкие. Это какой-то бесконечный вызов себе и реальности.

– Может быть…

Зонц прикурил и, выпустив тонкую струю дыма, добавил:

– Только не надо забывать, что мы сейчас обсуждаем человека, который, полагаю, не совсем психически здоров. Посему… немного критичности не помешает.

Тут Зонц неожиданно рассмеялся. На сей раз смех его почему-то показался Максиму особенно неприятным и фальшивым.

– Впрочем, – сказал Зонц после паузы, – бог с ним, с Блюменцвейгом. У нас другие задачи.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации