Читать книгу "Собрание сочинений в шести томах. Том 4"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
2
Дело было в том, что в последний день путча, свернувшего наше Отечество с его легендарного пути непонятно куда, но, слава Тебе Господи, что хоть в сторону, далекую от поступательного движения к коммунизму, секретарь райкома Дебелов срочно вызвал племянника из-под земли и затравленным голосом сказал: «Лаконично говоря, реакция ликует в центре и на местах. Лети с этими двумя майданами в Москву. В них – партвзносы, которые демократы собираются частично пропить, а частично бросить на гондошки для пидарасов, не говоря о средствах на ПЕРЕСТРОЙКУ и документах партии. Ты входишь сегодня на страницы ее Истории. Береги пломбы как зеницу зуба. Вскоре мы так выбьем кое-кому око за око, так двинем желваками и зубами скрипнем, что Ельцин сыпью покроется красно-бело-синей. Живьем его зажарим в котельной роддома имени путчеглазой Крупской вместе, в маяковскую рифму говоря, с рокендроломасонами, Новодворскими чеченами, бывшими генсеками, афанасьевскими жидо-патиссонами и моссоветовскими греками-гомосеками. Да и горбато-пятнистого оленя – туда же вместе с его россомахой. А пеплами ихними персональными посыпем голову Маркса на площади театральной революции Свердлова. Вопросов не задавай. Кроме тебя, сундуки эти доверить некому. Клара – в капремонте целого ряда, сам понимаешь, органов своего тела. Зина – в Лондоне. Налаживает ЭСПЭ по производству внутриобогреваемых кальсон для работников Севера и спасает от миллиапардов шкуры леордеров, то есть наоборот. Из Внукова тебя отвезут на квартиру тещи. Держи-ка вот ключи и субсидию. Десяти тысяч тебе хватит до моего приезда. Никаких бардаков. Никакой пьяни. Никакой венеры в доме. Не то совсем превратишься в Алксниса. Ты будешь всегда на виду у НАШИХ. Помни это. В остальном – гуляй по Москве. Фиксируй адреса и лица демократов для торжественного превращения Лобного места в краеугольный камень неформаломеевской ночи. Лады?! А дирижабль мы все-таки построим. Но назовем его не „перестройкой“ этой поганой, а как-нибудь, даст Бог, иначе. И установим на его бортах целый ряд сперматозоидов инженера Гарина, чтобы они выжигали вечную мерзлоту. И это непременно буди, буди! – как говорили братья Карамазовы…»
К речам дяди-краснобая Герман относился как к кроссвордам, то есть разбирался он в них не с ходу, но роясь в словарях, читая произведения русских классиков и наводя справки у специалистов.
Герман был, между прочим, чистосердечным энтузиастом дядиной задумки насчет дирижабля, а деньги собирал, жертвуя временем, отпущенным ему жизнью на алкоголические мероприятия, азартные игры, разгадывание кроссвордов и иллюзии любви.
Тут нельзя не пояснить, протокольным же языком, что, зачиная кампанию по сбору денег на дирижабль ПЕРЕСТРОЙКА, секретарь райкома Дебелов, давно предчувствовавший крах учения и партаппарата, ловко сыграл на бессознательной черной тоске подземных трудяг по заветной вертикали координат существования, то есть по серебристой голубизне небес.
По замыслу Дебелова, красавец-дирижабль должен был совершить парадный перелет из Воркуты в Америку, всячески агитируя тамошних торгово-промышленных тузов и акул банковского капитала выгодно вкладывать твердые миллиарды в операцию «Оттепель», то есть в дело ликвидации вечной мерзлоты Воркутинского края.
Шахтер, поднявшись из мрачных глубин планеты на поверхность, попадал бы тогда не в объятия метелей, вьюг и прочих враждебновредительских вихрей северной природы, а в тенистую прохладу пальмово-березовых рощ. Обученные академиками обезьяны забрасывали бы чумазых трудяг с ветвей деревьев чесноком, луком, бананами, орехами и прочими витаминами. Кокосовый сок можно было бы перегонять в достойно бодрящий напиток типа виски с содовой, а из лиан плести руками заключенных хулиганов, кооператоров, мафиозных бандитов и прочих демократов гамаки для чекистов-пенсионеров и номенклатурных товарищей, отдыхающих от активного участия в неудачном, хоть и очень кровавом, историческом эксперименте.
Кстати, задумано было отснять на профсоюзные деньги телефильм-агитку, как бы превращающий мечту райкомовского утописта о растоплении вечной мерзлоты в торжество новой экологической реальности, в которой тетки-мороженщицы будут на каждом шагу торговать не эскимо на палочках, но общечеловеческими ценностями. Приватную часть переговоров о съемках агитки на бесплатной натуре уже вела в Сухумской колонии для подопытных приматов подружка Дебелова – Клара. Предполагалось также, что московские мультипликаторы из кругов, близких к шедевру века «Ну, погоди!!!», изобразят эволюцию превращения временной, оказывается, гримасы мерзлоты в вечно теплую улыбку советской власти с человеческим лицом и в приятную прохладу социалистического свободного рынка.
Вырученный же на эту прибыль лишний атмосферный холод, не говоря уж о потоках чистейшей ледяной воды, грезилось конденсированно направить на укрепление дружбы народов в жаркий и безводный азиатский наш регион, чтобы детишки, сборщики хлопка, хотя бы не так уж термодинамически изнурялись, то есть меньше потели, и могли слегка ополоснуть свои личики после рабочей смены от распыляемых в воздухе пестицидов и геноцидов.
Все это диалектически сохраняло бы в детских и женских коллективах хлопкоробов трудовую энергию, а также предупредило бы катастрофу века, связанную с русофобским проектом переброски великих рек Севера и Сибири в бесполезные пески враждебного фундаментализма мулл, где воды этих великих рек сразу же будут зверски выпиты сионистами Израиля, жадными, как известно, на влагу белого и красного цвета.
После появления подвальной статьи Дебелова в «ПРАВДЕ» с угрожающим названием «Энтропия? Нет – бесхозяйственность!», а также его странноватой на вид реплики в «Советской России» «От хлопкороба до русофоба – один шаг вперед, два шага назад» процесс собирания пожертвований, как некогда говаривал наш бывший Президент, пошел. Более того, он понесся со страшною силой. Это ведь было в ту пору, когда получки не только не задерживались по полгода, но выдавались, например, перед праздниками, на пару дней раньше.
Все собранные на дирижабль бабки не сдавались в банк, как это было принято в эпоху железной финансовой дисциплины, а хранились в райкоме вместе с партвзносами. Дебелов, сокрушенный предчувствием неминуемой гибели партаппарата, частями уносил их на квартиру любовницы…
Напомним, что 25 августа дядя вручил племяннику денежные сокровища и щедро отстегнул на бытовые расходы десять тысяч рублей. Тут же была подана машина. Германа отвезли на военный аэродром, откуда транспортный авиалайнер ВВС доставил его в послемятежную столицу агонизирующей нашей Империи.
3
Прошло 4 месяца после объективно удачного и в некотором роде даже чудесного бунта попутчиков, как Герман называл самых верных и преданных соратников Президента.
Как не сказать тут буквально пару слов о явленном всем нам спасительном чуде, зримых очертаний которого никто не мог предвидеть и за минуту до того, как оно произошло! Как не восхититься фактом более чем поразительным – фактом того, что спасли Президента минимум от двух видов смертей сразу люди, и ему ненавистные, и ненавидящие его самого вместе с его марксистски подкованной супругой, то есть принципиальные его враги!
Это вдохнуло в массы просвещенных людей надежду на то, что в манеры отечественных наших политиков робко начинают вкрадываться наиболее непостижимые нравственные максимы христианства насчет всепрощения и любви к врагу. Идея возрождения России враз стала казаться вполне рабочей исторической идеей даже завзятым пессимистам, уверенным, что после семидесятилетнего прививания гражданскому нашему обществу ленинско-сталинских каннибальских учений и жутковатой большевистской морали речь может идти исключительно о формах дальнейшего умертвления в массах людей нравственности буржуазной.
Небеса, как видно, с октября 17-го года ждали момента безрассудно неосторожного оголения большевиками лубянской ахиллесовой пяты и еще одной, менее интимной, но тоже бронированной части тела КПСС, почему-то называвшейся Старой площадью даже в самые бешено авангардистские периоды жизни этой живоглотской организации.
Так что Троянский конь жутковатой Утопии, в брюхе которого Ильич с товарищами перемахнули – в качестве порохообразных потрохов – из Цюриха в Петроград, сей Троянский конь был окончательно изобличен в бесчеловечном историческом коварстве на асфальтовой лужайке у Белого дома, затем бесстрашно обуздан и препровожден вскоре в авгиевы конюшни совковой истории славным жокеем прогресса и демократии Ельциным и выбитым из седла Михаилом Сергеевичем, генеральным наездником странного, бздиловатого кентавра, иначе говоря, социализма с человеческим лицом.
Между прочим, при вскрытии в брюхе Троянского коня не оказалось ничего, кроме того же вяленого Ленина, долговых расписок партии, безответственно данных вождями оболваненному ими народу, и невообразимого множества – даст Бог, постепенно разрешимых! – трагических проблем. Брюхо дохлого Троянского коня вновь заштопали видные общественные патологоанатомы. Но в затхлой брюшной полости коня как бы сами собой и исключительно ради дальнейшего торжества на Земле идеи многообразия видов начали вдруг самообразовываться различные трупные партии и партишечки красно-коричневого толка. К скорбной атмосфере трудной постсовковой российской жизни процесс внутрибрюшного размножения партий не прибавлял, к сожалению, ничего, кроме удручающего зловонья…
Обо всем таком, как и о многом другом, частенько думал в те дни Герман, начитавшийся всякой зарубежной антисоветчины и родной самиздатчины. Книжками подобного рода снабжал его знакомый гэбэшник, партнер по картежным играм и крамольным беседам в финской бане райкома партии. Отвлечемся, однако, от всей этой навязчивой публицистики. Вернемся к ранней, очень сложной постсовковой действительности.
4
Очухавшись, часов в пять утра, 23 декабря, в квартире тещи дяди, Герман принял решение резко порвать все связи с поганой личной жизнью на земле и под землей.
Стоит ли жить, думал он, приглядываясь к массивному крюку, на котором висела антикварная люстра, стоит ли жить, если в брюхе Тройного коня не осталось даже «Троянского одеколона»?.. Не стоит. Так жить нельзя…
Пардон, но тут необходимо еще одно небольшое отвлечение, и никуда нам от него не деться…
Все в Москве произошло так – в подробности этой драмы мы вдаваться не будем, – что, во-первых, Герман сначала ухитрился проиграть в одной малине в «очко», а также пропить десять тысяч своих карманных денег. А уж тогда, с невероятно страдающей совестью и с отчаянной, карамазовской широтой, свойственной натуре русского человека, запутавшейся в жизненных обстоятельствах, закрутился он, ко всему прочему, и в дамском вихре.
Вскоре он оказался в абсолютно пиковом положении. Ибо улетучилась из его кармана последняя собственная «капуста».
К тому же Внуго – так страдалец, убитый похмельной тоской и страстью отыграться, называл свой внутренний голос, – Внуго начал давать ему самые смутные наставления и указания.
При этом он словно бы оставлял человеку право, так сказать, решающего голоса при выборе судьбы, вовсе не посягая на священную собственность каждой личности – на свободу его воли. Он твердо внушал даже не подходить к чемоданам с деньгами, но, с другой стороны, нелогично допускал, что можно всего лишь открыть только один из них, тот, который лопнул по шву из-за нерасторопности офицера Генштаба, встречавшего военный самолет на бронетранспортере. Из зияния в коже все время выглядывал и провокационно подмигивал банкнотный Ленин.
«Открой, плюнь на деньги, взгляни лишь на секретные документы партии и вновь презрительно закрой по горизонтали «Параллелепипед для хранения сезонной вещи», чтобы не стать по вертикали «Социальным типом, нарушающим закон», – нашептывал Внуго столь соблазнительно, что Герман начинал сомневаться во внутреннем его происхождении и затравленно рыскал глазами по потолку, по стенам и окнам своего убежища.
Часто Внуго категорически утверждал, что дальнейшая игра сулит Герману ужасы банкротства, а алкоголический смерч так сорвет его «крышу», что он никогда уже не сможет вспомнить, как называется в кроссворде, скажем, «Простейший механизм, позволяющий меньшей силой уравновесить большую».
Но после выразительной паузы, сам себе противореча, Внуго мужественно вдруг восклицал: «Вчера было рано. Если ты, козел, в это не веришь, то рискни сегодня. Ибо сегодня рискуют для того, чтобы поверить завтра!»
Причем он переходил с трагического баса на тенор кузена Германа, майора армейского ансамбля, злодейски кастрированного в детстве по тайному приказу маршала Малиновского и солировавшего в застойные годы в оратории «Слава – Партии, Армии – слава!».
Внезапно Внуго снова усовествлял страдальца, а потом начинал вести разговоры о том, что не мешало бы плюнуть на «Порядочность при ведении финансовых дел» по горизонтали и вертикально гордо гульнуть по «Части театрального фойе, действующей между актами представления».
После проигрыша Германом всех до копейки карманных денег Внуго все чаще и чаще тоскливо звучал в пространстве несчастного его существа.
Оно напоминало в такие минуты, часы и дни совершенно пустой игорно-пивной зал – зал, неимоверно натопленный, вызывающий адскую жажду прохлады, но вместе с тем пронизывающий вас до мозга костей какой-то мерзкой, отталкивающей стужей. И в бесформенном помещении этого зала невидимо бесчинствует призрак самого хаоса, вытеснившего прочь остатки душевного порядка. Вместо него там собираются навеки поселиться спертые запашки замурзанных картишек, хамские миазмы окурков, тыркнутых в винегрет или же потопленных в оливках… там денежки проигранные шуршат, которые якобы не пахнут… там слышится безучастное холодное дыхание случайных дам, никогда не прощающих рыцарям азарта игровую неудачу, а жрецам любви – пустоту кармана…
Внуго, но, может быть, и тот фантом, кто себя за него выдавал, звучал в акустике душевного хаоса так трагически тоскливо, что Герман, завернувшись с головой в байковое одеяло, мелко-мелко дрожал, размышляя о превратностях случая и копя безумную злобу на рок игры. Эдаким вот макаром собирал он силы для продолжения нового порочного дня существования.
«Если б рок был слеп, как, скажем, парализованный на горизонтали «Писатель, творец любимого романа советской молодежи» или как «Античный автор героического эпоса современной Греции», то року было бы все равно, кого потрошить от Москвы до самых до окраин. Но он ведь приварил лишь к тебе свой оловянный взор и не отвалится он от тебя лично, ибо он есть клоп, пока не вывернет карманы наизнанку. Ведь даже на бутылку виски не оставил – гумозник треф, паскуда бубен. А это – уже беспредел. Шпана уличная и то поступает благородней. Да, косого вдребодан, догола раздела тебя шпана, и это понятно, потому что пошел в стране дефицит даже на носки и трусики. Люди приезжают из провинции голыми и, естественно, желают уехать домой хоть как-то прибарахленными субъектами права… Догола, падлы, разоблачили, но все ж таки благородно засунули стольник прямо в прозябшую на рассвете
«Расширяющуюся трубу, применяемую для усиления звука», чтобы утром воспрянул оскорбленный, униженный человек к бытию и сознанию. Честь и хвала такой шпане. Но если рок игры в «очко» не слеп, если он всего лишь подлец, беспредел и жалкая шестерка всех твоих партнеров, то необходимо обратить на себя в конце-то концов странное его внимание…»
И вот, дрожа под одеяльцем и вглядываясь в физиономию Ленина, профилировавшего как ни в чем не бывало на низко павшей и потерявшей почти все достоинство сотенной бумажке, Герман, к его чести, в последний раз попытался узнать истинную реакцию внутреннего голоса на свое желание расширить сосуды в последний раз, а потом уж попытаться, в последний же раз, восторжествовать над слепым роком игры и похабством случая…
– Что делать?.. Как быть?.. Есть ли вообще на земле и под землей справедливость?.. – периодически вопрошал несчастный.
Но Внуго безмолвствовал. Ни эха не доносилось до душевного слуха Германа из всего того положительного, что вот уж целых четыре месяца внушал ему Внуго на квартире дядиной тещи.
И только тогда и исключительно для того, чтобы страдать поистине возвышенно – страдать, так сказать, страданием чистой воды, – пропил он и просадил новым своим знакомым партийные «деревянные миллионы» и огромные пожертвования шахтеров на дирижабль…
5
По всему поэтому, очухавшись часов в пять утра 23 декабря в квартире тещи дяди-парторга, Герман принял решение резко порвать все связи с поганой личной жизнью на земле и под землей.
От беспробудного пьянства сосуды всего его грешного организма, особенно сосуды мозга, сузились настолько, что он никак не мог вспомнить, куда девал загашник с остатками доверенных ему сумм.
Никогда не ведая, где он заснет или же завалится, Герман не оставлял при своем спящем теле карманных денег, поскольку тело его спало богатырским сном даже в трезвом виде, а в виде прилично поддатом не раз бывало оно ограблено какой-нибудь проказой нового типа.
У него было обыкновение записывать на одной из недоступных постороннему, мародерскому взгляду частей тела короткий, но выразительный код, с помощью которого он, очухавшись, добирался утром до спасительно притыренного загашника.
А поскольку притыривал он денежки в самых неожиданных для себя местах и, продрав глаза, не в силах был эти места вспомнить, то случайное смытие, скажем, с ладони слов «холодильник ячневая каша» могло привести к драматическим последствиям для его социального и психофизиологического положения.
Однажды крайне пылкая особа сделала ему такой продолжительный поцелуй типа «засос», что смыла им с левого плеча слово «патефон», в трубу которого он притырил остатки отпускных денег.
Утром, естественно, ему пришлось пережить драму мучительного сомнения в бытовой порядочности своей случайной подруги и в самом себе. То есть он просто не помнил, притырил ли бабки или их у него вновь слямзили под покровом бурной ночи? Тем более подруга эта подозрительно часто в ту ночь куда-то, если выражаться предельно точно, из-под него отлучалась.
Загашника он в тот раз так и не нашел. А вспомнил место притырки лишь через полгода, после того как отдал в ремонт трофейный отцовский патефон, зазвучавший вдруг уж как-то глухо и дребезжаще жалобно. Патефон починили. Но загашника в его трубе, конечно, не оказалось. Герман, вновь потрясенный коварством людей, поддал и направился в мастерскую по ремонту антикварных предметов быта. Ни один из трех тамошних прохиндеев, разумеется, не пожелал сознаться в случайной находке, хотя Герман настойчиво клялся, что ему не бабки важны, но повод для возвращения безоблачной душевной жизни с любовницей и торжества в ней «Одного из нескольких основных прекрасных качеств, внутренне присущих нашей партии», первые две буквы – «му». После этого кто-то из прохиндеев обозвал его мудилой. Если бы не мужественная поддержка дяди, то он получил бы пятнадцать суток за сквернословие и тройной плевок в почетную грамоту обкома партии, красовавшуюся на стене прохиндейской патефонной мастерской…
Одним словом, очередное злодейство собственной памяти мрачно усилило утреннее уныние Германа.
«Что за жизнь, – думал он, изнемогая от всех бесчеловечных бесчинств похмельного синдрома и немыслимой каши слов в воспаленном сознании, – если засыпаешь ты без особой столичной уверенности, что утром непременно опохмелишься хотя бы денатуратом. Так жить нельзя. Лосьонно прав Станислав Говорухин. А что было всего лет шесть еще назад? Если ты в силах был самостоятельно отвалить домой, то ненароком прихватывал с собою бутылку «Тройного» из ванной или пузырек духов «Шанель», тобою же подаренных какой-нибудь распутной имениннице. Ты, бывало, поутрянке поправлялся ласково и культурно – по-пушкински, так сказать, поправлялся, допустим, обоеполыми духами «Руслан и Людмила» и по-пушкински же восклицал: «Расширим сосуды и сузим их разом!» Затем возникал ты в шахте, и родимая, е-мое, угольная пыль жизнерадостно похрустывала у тебя на зубах, словно свежий, с грядки, огурчик. Девки рылом твоим любовались, а ты косил на них блудливым оком, словно конь Буденного на портрете в дядином кабинете. Горела во лбу твоем, Геша, электрическая звезда, а в шалавые твои реснички профурсетски въелась вечная чернь. Ты брал за грудки известного сачка, председателя профкома, поднимал его играючи перед собою, говорил, ну что, шарахнем по маленькой, школа коммунизма херова, а потом декламировал великий шахтерский стих Фауста, которым, говорят, совсем недавно запугивал руководителей забастовки шахтеров сам Михаил Сергеевич:
Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день за них идет в забой!
А теперь… Какой там запой! Любая невзрачная именинница невзначай шманает тебя на выходе, чтобы ты случайно не притырил в кармане свой же великодушный подарочек. Брежнев был, конечно, не уголек, а кизяк зловонно тлеющий и чугрей полуболотный, но при сволочи этой жахал ты, бывало, на худой конец в обед «Березку», «Кармен» с «Татьяной», «Ладу» и «Наташу», а после смены поглядывал свысока на поверхностных женщин и чувствовал себя не затравленным хануриком в зверской окружающей среде, Геша…»
Спазм искреннего отвращения к действительности чуть ли не наизнанку вывернул все страдающее существо Германа.
«Даже если у тебя есть бабки на бутылку, то выстоять за ней в адские эти перестроечные времена очередищу в продмаге – что отдирать язык от морозной железяки. Не жизнь, а бесконечное унижение по вертикали „Жидкостью для удаления волос с мозолей“. Была такая опечатка в кроссворде „Советского пограничника“… из-за нее дядин брат, капитан, зав. отдела журнала, вынужден был слинять в отставку… Тоска покинутости в самогонном аппарате партии. Жаль мне себя, пропащего, жаль, окаянного, так, что поневоле начинаешь жалеть всех, при безысходной своей похмельной ненависти ко всему страдающему человечеству. Так жить нельзя, а жить иначе, к сожалению, невозможно, как говорит дядя. Не дают иначе жить все звенья агонизирующей административно-командно-вошечной системы. Старка площадь во всем объективно портвейновата и ревизионистская политура горбачевской бражки… Сейчас завалиться бы под балдой в пиковый час жизни, как тезка мой завалился однажды к богатой старухе, и сказать ей: в графине ценой одного рандеву, хотите, пожалуй, я вам раздавлю… три стопки, три стопки, три стопки-и-и… Двадцать тебе девять лет, сукоедина, а у тебя агдамы сердца даже нет – денатуральный абсолют… виски на части разрываются, словно белая лошадь бьет в них копытами… Вот если подканать сейчас на четырех мослах к мавзолею и заявить с неслыханным покоем в нервах самому Михаилу Сергеевичу: „Полцарства за коньяк!!!“ Заявлю, а потом непременно повешусь, потому что все равно посадят за ущемление достоинства ума, чести и совести Президента…»
Герман представил себя на миг висящим в петле дядиного кубинского галстука, усыпанного мелкими серпиками и разнообразными молоточками, в том числе и отбойными. Тело его огромное, как бы предвосхитив посмертную расслабленность всех своих членов, вздрогнуло и печально вытянулось под одеяльцем.
Подмечено, что человек, пытающийся спастись от внутренней и наружной стужи под одеяльцем, которое ему безнадежно коротко и вообще в ширину маловато, выглядит почему-то тварью невообразимо жалкой и самой несчастной на свете. Пьяный человек, одиноко замерзающий в канаве жизни, выглядит гораздо горделивей, чем человек, дрожащий всю ночь под жалким одеяльцем…
Вот и Герману сделалось вдруг жаль себя так пронзительно и безнадежно, что даже чудесным образом пролившиеся с неба прямо в глотку сто грамм синей сивухи показались бы ему в этот момент ничтожной мелочишкой по сравнению с чувством вечного покоя, страстно вдруг предвосхищенного страдающей его душой.
Он полностью был готов в те минуты к смерти. Но не спешил, ибо, ощутив наличие хоть и чересчур скромного, но все ж таки выхода из положения с помощью петли, понял, что спешить ему теперь некуда.
Он грустно дрожал и грезил, как с блеском отмазывает у московских кидал партийно-дирижаблевый миллион… Отмазал и теперь уже лежит по горизонтали с «Персонажами арабских сказок женского пола» в бассейне с холодным пивом, а с пива этого бочкового жигулевского сам Лигачев сдувает пену. Лежит он, идиотина эдакая, с одалисками загорелыми, словно литовские гуси в духовке, закусывает номенклатурными сосисками и зажевывает пивко «Реакционным произведением Достоевского», то есть вялеными бесами русской революции, а может быть, и «Легендарной породой мелких рыб Невской Губы».
И все дальнейшее ему ясно, потому что ничто не ново под этою люстрой, как сказал по вертикали «автор прощальной строки: «До свиданья, друг мой, до свиданья…»
Надо сказать, что при всей ясности оснований для сведения счетов с вечно мухлюющей жизнью или же с садистски изгаляющимся обществом человек никогда не повесится, не тяпнет соляной кислоты, а уж тем более не нарушит график движения трамвая, если бесам – под удобным предлогом заботы о вечном покое человека, – если бесам не удастся совратить на лукавом своем наречии несчастное его сознание. А оно ведь колеблется еще трепетней, чем колеблется скромное пламечко свечечки бедной на адском сквозняке.
Но в душе человека, как в конце фразы предыдущей, совершенно истаивают все глаголы воли, если союзу бесов все ж таки удается окончательно задуть свечечку мерцающего сознания очередной жертвы, и тогда… тогда наложивший на себя руки становится непричастным к существованию… тогда не подлежит он спасению в будущем времени – непредсказуемо гибнет его Я, гибнет личное местоимение первого лица единственного числа, пропадает язычок пламечка свечечки, одною искоркою стало меньше в Огне Неугасимого Многоязычия… Безвольные и несколько опустившиеся люди, принявшие вдруг самоубийственное решение, иногда перестают замечать время.
Они с блаженной безответственностью плывут по его течению, забываются, перестают откликаться, скажем, на страдальческие боли трагически неопохмелившегося организма, в груди у них затихают упреки ко всем соотечественникам, включая коварных дам, предателей-друзей, хамствующее начальство и высшие власти, но главное – начинают эти люди самозабвенно мечтать.
И с такою неистовой страстью навязывают они призрачным сюжетам, сотканным из самых невероятных грез, статус комфортабельной действительности, так уютно размещают они действительность эту в своевольно вывернутых воображением координатах времени и пространства, так мило и умозрительно управляются они там с механикой наконец-то прирученного Случая, так мастерски разделываются с замечательно мифологизированными врагами, экзальтированно потворствуют своре голодных своих прихотей, до краев насыщают удачей пустыню былой неудовлетворенности, услаждают по высшему классу тщеславие с самолюбием, утирают самооплеванное достоинство, – что им, поверьте, и вешаться-то совсем уже не требуется после продолжительного соития с сонмом сладких грез.
Одним словом, немного переиначив дьявольски лукавое высказывание одного кремлевского мечтателя, можно смело утверждать, что вешается только тот, кто не мечтает.
Возможно, в тайных прикладных значениях этого афоризма и зарыта собака совершенно непостижимой живучести великих народов-страдальцев.
Если бы это было не совсем так, то мор, глад, бойни, головокружения от успехов, мигрени от неудач, а также прочие многочисленные народные беды нестихийного, точнее говоря, неблагородного происхождения давно превратили бы жизненное пространство нашего Отечества в планетарный колумбарий, трогательно поделенный крашеными железными решеточками да деревянными оградочками на скорбные могильные участочки и мрачные секторы злодейски тайных массовых захоронений.
В мечтах и в мире грез можно не только стать мясником Центрального рынка или резидентом нашей разведки в Париже, но и оставаться довольно продолжительное время в приятных личинах этих персон.
Наш герой был из эдаких вот безумных мечтателей. Правда, до отвала намечтавшись, он почувствовал, что грезить больше никак не может – не осталось в уме его ни грез, ни надежд.
Повторяем, за месяцы беспробудного пьянства сосуды всего грешного организма Германа, особенно сосуды его мозга, сузились настолько, что дальнейшая жизнь представлялась ему утром 23 декабря не то чтобы невозможной, но совершенно безнравственной.
Тем более накануне раздался вдруг звонок из Воркуты. Дядя сказал, что летит кое-куда по важным делам ЭСПЭ и будет со дня на день в Москве. Постарается зайти, если останется время. Спросил, все ли в порядке с чемоданами. Герман заверил его, что все о’кей. Дядя ответил, что следует в таких случаях отвечать: «Лады». Племянник переспросил: «Правда ли на самом деле, что так жить нельзя, как утверждает Станислав Говорухин?»
Дядя коротко ответил, что так жить можно, а вот смотреть всякое, понимаете, говно, выплывшее во вредительских ящиках на поверхность Страны советов, категорически нельзя, по мнению нашей партии, агонизирующей из-за предательства черта горбатого…
Тут их разговор вдруг прервался.
Бежать, решил страдающий Герман, некуда. У дяди на Лубянке свои люди. Найдут, подлецы, замучают, проказы, как замучили Мандельштама с директором Елисеевского Госцирка и цыганского барона запойной дочери застойного генсека. Или братцы-шахтеры устроят едкий самосуд за пропив и проигрыш ихних партвзносов с дирижаблем ПЕРЕСТРОЙКА. Разом надо рубануть все проблемы, с тем чтобы уж и не опохмеляться. Хлопнуть дверью в трезвом виде, в тесноте, но не в обиде, как недавно написал в предсмертной записке закадычный дружок Горкин, тоже растративший на юге немалые суммы первого в Воркуте шашлычного кооператива. Да, велика Россия, а бежать в ней некуда! Врезаться дирижаблем в звезды и – все, ибо так жить нельзя…
Герман достал из шкафа дядин галстук с белыми серпиками и черными отбойными молоточками на красном фоне – подарок профсоюза английских горняков. Сделал разболтанно дрожащими руками петлю. Залез на стул. Снял с крюка люстру. Прислушался на всякий случай, не одумается ли в такой страшный миг в груди безмолвствующий Внуго. Тот продолжал хладнокровно помалкивать, как бы намекая на то, что снимает с себя всяческую ответственность за происходящее, умывает свои шахтерские руки, которые Герман может наложить на себя в порядке торжества плюрализма мнений.
Помалкивай, сволочь, помалкивай, с обидой и ожесточением подумал Герман, обойдутся без тебя и твоих «Непримиримых противоречий бытия» по вертикали…