Читать книгу "Собрание сочинений в шести томах. Том 4"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Слышна была только музыка, доносившаяся непонятно из каких сфер и тихо заполнявшая в последний миг существования Германа мировую пустоту.
Это не показалось ему таким уж странным явлением. На похоронах того самого закадычного приятеля, растратчика-самоубийцы, сперва произносили слова о его бесконечном благородстве, а потом, когда гроб заскользил в могильную тьму, тоже играла что-то очень скорбное рок-группа «Трупоукладчики».
Вообще, по свидетельствам людей, временно покинувших этот свет, а затем сюда возвратившихся, все они, уходя от нас, ясно слышали некий музыкальный гул, который все нарастал, нарастал вокруг, а потом начинал затихать, затихать…
Действительно, поскольку в начале мира было СЛОВО, то на исходе жизненного времени частного какого-либо лица – вместе с которым, в известном смысле, умирает и мир – не должна ли звучать МУЗЫКА?.. Не была ли она в миг Творения Мира Его, Слова, звуковой оболочкой и не в чистейшем ли эхе, продолжающем звучать в душе Мира и Человека, заключена ее божественная природа?
Герман вовсе не думал таким вот сложным образом, но если бы оказался рядом с ним в тот момент спец по переводам метафизических мыслей, то все вышесказанное выразилось бы на безмолвном языке души именно так, а не иначе.
В философском состоянии, знаете ли, пребывают иногда не только преподавательницы бывшего марксизма-ленинизма, жены генсеков или трудяги из института философии, но и простые, малообразованные люди, вроде парня с Воркуты. Герман, конечно, нисколько не походил, скажем, на Арину Родионовну, Платона Каратаева, старца Зосиму или Макара Девушкина, представлявшихся великим нашим философам людьми чуть ли не с идеальным слухом на все первостепенное и обладавших редким даром соотнесения частного с целым, то есть всего преходящего, человеческого – с божественным и вечным.
Но и этот молодой, слегка опустившийся человек услышал в последние секунды существования некую звуковую границу, отделяющую мир его жизни от молчания запредельных пространств.
Он не знал, что именно звучит и вообще – откуда вдруг забил музыкальный источник, хотя это за стеною очень одинокий меломан ублажал свой слух увертюрой к «Пиковой даме». Пару арий из этой великой оперы Герман запомнил, крутя кратковременный роман с немолодой уже певицей, потрясавшей воркутян исполнением партии Лизы во время гастролей в Воркуте …ой оперы. Арии эти он напевал в здорово перевранном виде либо с безнадежной похмелюги, либо после получки, в ресторации, в момент благодушного ожидания холодных закусок и графинчика водки…
В общем, бедняга Герман, услышав музыку, не понял, откуда она и что означает. Но он приник к ней слухом души, зачарованно забылся, а затем… а затем, не помня уже, что делает, весьма добросовестно, без всякого лукавства в мыслях и заведомой халтуры в действиях – повесился. Да, он отбрыкнул от себя стул, на котором стоял, но крюк люстры, к счастью, не выдюжил, и огромное тело самоубийцы рухнуло на пол.
Музыка за стеной продолжала звучать. Однако в те минуты Герман ее не слышал. Он с ужасом, и не совсем еще веря в спасение, отполз с места падения. Отполз, как отползает и внутренне отшатывается от края бездны человек, чуть было туда не сорвавшийся.
В этот момент кто-то позвонил в дверь. Герман по какой-то жутковато-комичной инерции действий полез было в петлю еще раз, чтобы заодно разом покончить с жуткой болью в горле и в позвонках шеи, но потом, остановленный странною силой и вновь услышав к тому же ту самую музыку, пошел на вторичный звонок.
Две незнакомых ему женщины, даже не поздоровавшись (они, как почти все москвичи, были мрачны в последнее время и раздражительны), затолкали в квартиру пару здоровенных узлов.
Одна из них, названная им про себя «дамой бубей», сразу влетела в туалет. Вторая – «червовая», – скривившись от сивушного душка, распорядилась так:
– Облачайтесь, Агдамов, и начинайте активно дедморозить около Лубянки. Раздавайте прохожим листовки. Особенно расторопничайте в часы пик. Если спросят насчет гостинцев, отвечайте в бороду, что не хлебом единым сыт человек, остальное – после приватизации!
Герман никак не реагировал на эти повеления. Музыка за стеной звучала у него в мозгу со странным значением, которое он никак не мог понять.
Из-за этого он почувствовал раздражение против каких-то демократок, нагло ворвавшихся в квартиру, против душка общественного энтузиазма, которым от них так и разило, и против самого себя. Ему снова вдруг резко расхотелось жить. Тем более его случайно сочли за какого-то Агдамова. Фамилия эта моментально пробудила в груди желание опохмелиться «Агдамом» – этим отделившимся от России портвешком.
– Вы понимаете, что мы должны перехватить политическую инициативу у коммунистических трупов и доказать народу, что Дед Мороз есть символ великой анархии в природе, а не номенклатурная дрянь из Белого дома. Мы сейчас вернемся в очередь за черными колготками, а потом присоединимся к вам в виде Снегурочек с «матюгальниками». Понимаете?
Герман, кивнув, промолчал – лишь бы дамы побыстрей убрались восвояси. Затем в туалет впорхнула червовая, а бубновая продолжала наставлять:
– Дежурьте три часа, потом вас сменит Нестор Насморк, очень крупный, потомственный анархист-теоретик, вышедший из многолетнего подполья. Переоденьтесь в сортире ДЕТСКОГО МИРА. Детям широко улыбайтесь и желайте счастья в Новом году. Распишитесь за спецодежду. Она, между прочим, прислана анархистам баптистами из Чикаго. Это в Нью-Йорке.
Обе дамы слиняли, не попрощавшись. И снова кто-то зазвонил в дверь. Это был Паша Бушмин, по кличке Буш, человек в высшей степени влиятельный и богатый, который, собственно говоря, и втянул Германа в азартные погибельные игры. Хотя Герман сам умолил его о принятии в компашку состоятельных людей. Ставки в их играх были такими крутыми, что лезли глаза на лоб. На взгляд Германа, с тупым автоматизмом повторившего типичную психологическую ошибку всех неудачников, это было залогом крупного фарта.
– Геша, – сказал Буш твердо, но взволнованно, – ты, конечно, игровой фраер и подземный ханыга, но у тебя есть шанцы отмазаться за все ланцы на поверхности земли. Другого шанца у тебя не будет. Отступления назад нет. Вешался? – Герман кивнул. – Сорвался? – Он снова кивнул, застонав от боли в позвонке.
– Значит, терять тебе уже нечего. Опыт смерти делает человека свободным и независимым.
Герман был человеком немногословным, как почти все люди его комплекции, имеющие напряженные диалогические отношения со своими внутренними голосами. Он прогудел:
– Сначала – расширим сосуды и сузим их разом, а потом – о деле. – Тембр его голоса был необычным из-за легкой травмы зоба, нанесенной галстучной петлею.
Буш извлек из кармана фирмовую серебряную фляжку. Плеснул Герману в стакашок грамм сорок. Герман кинул в себя эту дозу, словно щепочку в огнедышащий зев котла. Через полминуты он подумал, что так жить можно. Во всяком случае, надо попробовать. Повеситься никогда не поздно. Повеситься ему теперь – как два пальца развести надо лбом, в знак победы над страхом смерти.
– Времени у нас мало, а дело вот в чем, – сказал Буш.
– Сегодня ты летишь в Нью-Йорк.
– Который в Чикаго? – переспросил Герман, охотно увязав свой вопрос с информашкой двух дам, а заодно и передразнив этих либерально квохчущих куриц.
– Нет. Наш Нью-Йорк не в Чикаго, а в Бруклине. Ты летишь шикарным первым классом. Там тебя встречают на лимузине люди. Сечешь? Люди. То есть один Человек с большой буквы. У него в руках синяя книга Иосифа Бродского «Стансы к Августе». Врубись. Не «Остановка в пустыне», а «Стансы к Августе»…
– Насчет путча? – догадливо переспросил Герман, которому дух жизни дивно вдруг вдарил в голову и вновь очаровал душу волшебством превращения жалкого какого-то глотка в яркость, тонкость и энергичность ума. Интеллигентный, очень начитанный Буш на вопрос не ответил, но жестко продолжал:
– У тебя в руках – «Половой вопрос от Адама до наших дней». Держи, не потеряй. Человек подканывает к тебе на выходе. Никаких вопросов. Никаких ответов, как будто ты – выездная «Как закалялась сталь», а не какая-то вшивая «Далеко от Москвы».
Герман шагнул к книжной полке и протянул Бушу книгу дядиной тещи «Записки мадам Де Сталь».
– Лучше бы с этой. Она легче и без порнографии, которую могут обжать таможенники-онанисты. В годы застоя они там, поговаривают по «Свободе», дрочить не уставали на инакомыслящих журнальчиках и романах.
– О’кей, – сказал Буш, – я перезвоню моим людям в Штаты, потому что люблю совпадения. Они – к добру. Пусть будут «Записки мадам Де Сталь». Тебя отвозят на хату. Приходит еще один человек. Один глаз у него, запомни, выбит. Ты ему молча, понял, очень молча вручаешь вот этот кейс. Повесь кейс на шею и не снимай даже в сортире. Понял? Пять дней ты гуляешь по Нью-Йорку с вооруженным телохранителем. Ноу – герлс! Ноу – крайм энд пьянь! Получаешь три стольника факсов, то есть баксов в день. Затем тебя вновь грузят в первый класс. В багаж сдают бакс, то есть факс и два чемодана гондонов для юных интеллектуалов Москвы. Они – последняя надежда Отечества в смысле политики и бизнеса. Остальное – не твоего ума дело. Ты прилетаешь. Две штуки баксов – твои. На отмазку хватит. Все. Я тебя завел в колоду, я тебя и спасу. Держи безукоризненную ксивоту. Внутри – готовая декларация. Смотри, чтобы на таможне все было без напряга и бздюмо. Врубился?
Герман раскрыл документ. На фото была его физиономия, с его паспорта, заложенного Бушу за опохмелочную сумму. Но выходило, что он – вовсе и не он, а Павел Эразмович Бушмин, то есть стоящий напротив Буш.
Все это было настолько непонятно, что сразу же показалось ясней ясного. Хотя он спросил:
– Таможня? Менты? Почему не ты?
– Геша, ты забыл, в какое время живешь. Система мандражит от кончика рубина на Спасской башне до подвалов Лубянки. Тейк ит изи. Чины на всех постах настолько нагло и свободно переходят к рынку, что даже мне иногда за них стыдно. А я должен быть здесь. Для надвигающегося на меня в будущем алиби.
Тут Герман вспомнил, что как бы подписался дедморозить на Лубянке. Пропить партийный миллион и просадить дирижабль он мог, но подвести двух дам – никогда, несмотря на то что они показались ему особами, непригодными к резкой близости. Он тут же все выложил Бушу насчет сегодняшнего странного визита анархисток-активисток. Сказал, что обязан хоть немного подедморозить у «Детского Мира» и пораздавать листовки.
Буш задумался. Потом сказал, что во всем этом диком перестроечном маскараде ему лично, как дельцу и игроку, видится необыкновенная авантажность и что теперь смело можно действовать даже с закрытыми глазами – масть вроде бы поперла вовсю.
– Лете гоу, бэйби. Вместо тебя подедморозит Саня-карзубый. А ты на подлете к Нью-Йорку переоденешься в Санта-Клауса. Не забудь это имя. Американцы, надеюсь, еще не дошли до того, что отдают на экспертизу ксивоту Дедов Морозов. Я своим людям, пока будешь лететь, перезвоню. Глотни еще чуток. В первом классе тебя будут поить на халяву. Не надерись. Мы тебе доверяем.
– Почему? – спросил Герман, поскольку искренне считал, что с таким материально-безответственным лицом, как он, вести дела весьма рискованно.
– Тебя скорей пасут, чем доверяют, но ты мне нравишься. В тебе есть нечто такое, что, несмотря ни на что, внушает надежду на возрождение душевного здоровья нашего многострадального русского народа.
В совершенно уже замечательном настроении Герман переложил одеяние Санта-Клауса в чемодан из-под дядиных миллионов. Но Буш сказал, что все это – накладная борода с усами и бровями, красно-белые тряпки, мешок и сапоги – надо взять с собой в самолет.
Ящик с анархистскими листовками остался в квартире тещи.
Ничему происходившему после удачного падения из петли Герман нисколько почему-то не удивлялся. Он быстро побрился. Кровоподтек на шее присыпал французской пудрой дядиной тещи.
6
Вместе с провожавшим его Бушем они оформили билет в зале для особо важных персон, где было немноголюдно и тихо, словно улетал Герман из Цюриха в Москву, а не из Москвы в Штаты. На руках у некоторых важных персон синели лагерно-художественные татуировки.
Они зашли в кафе, где Герман врезал коньяку и подавился первый раз за этот день бутербродами с севрюгой и с черной икрой.
Все в его громадном организме сразу пришло к окончательному согласию с действительностью.
Буш иногда здоровался с какими-то местными и улетающими деятелями. Поговорил, что называется, по-корешам с маршалом артиллерии. Заявил, что торговля подержанными гаубицами не в его профиле и вкусе. Да и вообще пора отдать честь конверсии, а бизнес на машинах смерти шугануть под жопу коленом в отставку. В данный момент отечественной истории гораздо безопасней торговать гондонами и цветными металлами, чем громоздким оружием.
Маршал артиллерии, впервые в жизни уезжавший в турпоездку по территории бывшего своего врага, то есть Америки, отошел в сторонку и задумался, потому что суровому военно-приказному мышлению необыкновенно трудно так вот вдруг перелицеваться в мышление сугубо экономическое и штатское. Это вам не в Прагу танки ввести, едрит вашу мать, как бы говорил всем своим растерянным видом маршал-турист.
Затем Буш сказал Герману:
– Будь здоров. Мы тебе доверяем. Просек? Мы тебе доверяем. В кейсе – сто штук баксов. Не деревом причем, а зеленью.
Герман нисколько не трепетал, проходя мимо таможенников. Улыбался, когда пограничный чин сверял паспортное фото с его голубоглазой, располагавшей к себе физиономией.
Никаких проблем, подумал он, для побега из страны за границу ни по вертикали, ни по горизонтали – свобода! И все ж таки странно, что через этот номенклатурный зал можно вывезти не то что сто штук валюты, но даже соболино-бриллиантовую ушанку Мономаха…
7
В самолете он сидел рядом со старой дамой, от которой пахло чудесными духами. У Германа была потрясающая память на духи, которые он дарил подругам, а потом ими же иногда опохмелялся, но этот запах он чуял впервые. Стюардесса принесла ему еще чуток коньяку и банку пива.
Полет как бы поднимал его над всем земным и над муками обанкротившейся, пропившейся совести. Поэтому Внуго вдруг воспрял и вбивал в голову Германа авантюрные, подлые мысли, но ему от них становилось невыносимо тоскливо и стыдно.
Собственно, человек высоконравственный отличается от тряпки и преступника тем, что пылко сопротивляется даже самым привлекательным злодейским мыслям и не дозволяет им в конце концов превратиться ни в натуральное злодейство, ни в жлобский поступок.
Герману лезли в голову мысли насчет двинуть фуфло Бушу в Нью-Йорке, промотать все сто штук и жигануть со страшной силой по буфету, а уж потом сделать какое-нибудь прогрессивное заявление в ООН, что он пропил дядин партийный миллион и сто мафиозных тысяч, а посвятил он эту прогрессивную подлянку борьбе демократов против двойного подбородка премьер-министра Павлова и памяти крупных экономистов – жертв кровавого советского режима…
«Нет! Ничего я не пропью. С пьянью покончено. Бескорыстно отдам часть бабок „Лицу женского пола, торгующему своим телом в капиталистических городах“ по горизонтали, чтобы девушка кончила „Учебное заведение“ из трех букв и навсегда покинула по вертикали „Место продажи некоторыми женщинами своего достоинства“, первая буква „пэ“. А потом… потом – башкой вниз с Бруклинского моста. Пусть все будет в жизни о’кей, то есть как в кино или в кроссворде журнала „Крестьянка“ за 1947 год».
Он просто застонал вслух от гнусной логики Внуго, подлости собственного ума и разгильдяйства грез. Услышав этот тяжкий стон, соседка заметила, что тоже ненавидит летать. Они разговорились о всякой всячине, как это бывает в полете, когда бедное ваше существо бессознательно бежит к любому отвлечению – от сонма жутковатых фобий и чудовищной игры воображения.
Герман – не забудем, что человек он был очень немногословный, – с необыкновенной охотой делился со старой дамой своими мыслями о вреде вертикального руководства нашей экономикой и о сплошной горизонтальной коррупции, которую почему-то назвал в разговоре одним из парадоксов экономического пространства.
Дорожный разговор несколько приглушил поток соблазнительных предложений подлого Внуго, а отвлекающий разговор облегчал душу.
Герману казалось, что сам Ангелок сопутствия, расположившись над головою в бежевой нишечке рядом с фонариком и сложив губки в дудочку, обдувает его разгоряченное коньяком лицо, а Ангелок соседки шаловливо и даже не без какого-то тайного намека доносит до ноздрей – пощекочивает в носу грустным, нежно-терпковатым запахом незнакомых духов.
Они навевали на душу настроение трепетной грусти по всему безвозвратному и образовывали в уме видения того, что называл он «Распространенным в старину названием аристократического общества царской России» из четырех букв, то есть света.
Вместе с тем запах духов словно бы настойчиво пытался что-то пробудить в его памяти, что-то пытался ей внушить, а его самого подвигнуть на некий решительный шаг.
Вдруг все тело самолета затрясло то мелкой, то крупной, точь-в-точь похожей на дрожь послезапойную, когда организму далеко еще не ясно, удастся ли вообще ему опохмелиться в течение дня.
Везде загорелись таблички насчет пристяжных ремней. Герман подумал, что все, в общем, идет, к сожалению, как надо. За преступлениями следуют наказания, и разлагаться на дне океана в приличной компании пассажиров авиалайнера гораздо пристойней, чем в шалмане картежников или чем висеть в дядином галстуке, даже не зная, когда и кто тебя вынет из серпасто-молоткастой удавки, положит на фары олимпийские рубли и вправит за щеку вывалившийся язык.
Старая дама, схватившись за сердце, стала вдруг сползать с кресла. Герман, привыкший реагировать под землей на смертельную для работяг опасность, вскочил с кресла, отстегнул даму и уложил ее в проходе, яростно цыкнув на стюардессу, протестовавшую против действий, подрывающих веру пассажиров в спасительные инструкции.
В первом классе самолета из-за всей этой передряги воцарилась гробовая тишина. Все попытки привести даму в чувство не дали никаких результатов. Тело ее было бездыханно. Самолет продолжало трясти так, словно он старался скинуть с крыльев и фюзеляжа всех чертей белой горячки.
Тогда Герман бросился на бедную даму всем своим громадным телом и приник к ее устам с такой самозабвенной страстью спасения ближнего, с какой приникал он однажды к устам угоревшего в шахте товарища. Приник раз… приник два… три… Потом, вспомнив инструкцию по технике опасности, сдавил-отпустил… сдавил-отпустил грудную клетку.
Внуго шепнул ему, чтобы ребра, дубина, не поломал, но Герман мысленно послал его куда подальше в самых грязных выражениях. Увы, сердце дамы не билось. Он снова приник к ее устам и со свойственной его сознанию безалаберностью подумал, что дыханием такой силы можно бы, пожалуй, надуть дирижабль ПЕРЕСТРОЙКА.
Ужасное воспоминание о пропитых пожертвованиях не помешало ему принимать самые экстренные меры для возвращения старой даме дыхания жизни.
Вдруг Герман почуял: «мотор» ожил… тук… тук… тук… и пульс слегка затрепетал в запястье… немного расслабились… тихо ожили мышцы лица… Он, стоя на коленях, чуть не заплакал от радости.
Стюардесса все еще продолжала каменным голосом вякать, что в проходе во время тряски лежать на женщинах не положено. Но Герман так заорал вдруг: «Конья-я-як!!! Мать твою… в гуд бай!!!» – что она мгновенно слетала в служебный отсек и возвратилась с полным фужером.
Герман слегка отпил, чтобы убедиться в качестве коньяка, затем приподнял голову дамы и влил ей в рот грамм двадцать для расширения сосудов. Вдруг глаза у старой дамы открылись, но взгляд ее все еще оставался невидящим. У Германа сразу отлегло от сердца. Ясно было, что жизнь возвратилась к ней и, даст Бог, уже не покинет до известного срока.
Самолет меж тем сумел унять дрожь в крыльях, словно тоже успел хватануть глоток спасительной жидкости. Полет продолжался.
Старая дама сказала, окончательно придя в себя, что если бы не желание поблагодарить за спасение, то она, пожалуй, подосадовала бы на то, что Герман возвратил ее к жизни в этом довольно-таки странном мире. Жизнь не вечна, а уйти в блаженном забытьи во тьму предвечную… что может быть, мой друг, удачнее в природе вещей и явлений?
Но Герман не слышал ее слов. Он провалился вдруг в глубокий сон. Это был сон много чего пережившего за день человека.
Ему приснилось, что летит он в дирижабле ПЕРЕСТРОЙКА, доверху наполненном не благородным газом, а дерьмом и пятидесятирублевками с рваными дырками в тех местах, где до павловских глупостей и подлостей профилировал Ленин. Дядя же Германа сидит на облаке в виде беса и пытается прободать отбойным молотком дыру в пузатом фюзеляже. Герман решает во сне пожертвовать своей жизнью, но не допустить сброса дерьма и павловских бумажек над Красной площадью. Но ПЕРЕСТРОЙКА лопается вдруг по всем своим серебристым швам, по всем титановым заклепкам, дерьмо устремляется вниз вместе с попутчиками на Лобное место, где дядя Германа уже занес мстительный партийный топор над бодрыми сединами Ельцина. Сам Герман как-то ухитряется разминуться с путчистами и прочим дерьмом при падении вниз, но задыхается от жуткой вонищи… помирает… нет больше сил дышать… И вдруг порыв чистейших воздушных вихрей освежает атмосферу запахом тех самых грустных и терпких духов. Герман снова застонал во сне и тут же проснулся в неприятном алкоголическом поту…