Текст книги "Павел I"
Автор книги: А. Сахаров (редактор)
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 46 (всего у книги 60 страниц)
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
IВ первые же дни по возвращении в столицу Штааль выполнил долг – съездил на кладбище, на котором уже несколько месяцев лежал князь Суворов. Штааль выехал из Петербурга незадолго до кончины фельдмаршала. Известие о ней дошло до него на юге. Он чрезвычайно гордился Суворовым, однако к его скорби примешалось и раздражение от того, что Иванчук при получении этого известия сделал попытку схватиться за сердце. Петербург неласково встретил Штааля. Задержавшись в Одессе, он вернулся лишь поздней осенью. К столице он подъезжал с неясными, смешанными чувствами. Глушь ему надоела. Все его интересы были связаны с Петербургом. Штаалю и жалко было свободы, и хотелось поскорее приступить к делу, – он сам точно не знал, к какому. Почему-то он многого ждал от предстоявшей зимы. «Пора, пора», – с волнением говорил он себе, имея в виду выход в люди, о котором он мечтал так давно и бесплодно. Хотелось ему повидать и госпожу Шевалье, хоть он знал в глубине души, что было немало выдуманного и в этой его страсти.
У заставы дожидалось очереди много всевозможных возков и колясок. В них с унылым, покорным и измученным видом сидели всякие люди, военные и штатские. Стражи было гораздо больше, чем весною. Ждать пришлось долго.
Сердитый пристав подозрительно и грубо расспрашивал Штааля о том, зачем он уезжал и зачем вернулся. Собственно, это было видно из предъявленной Штаалем бумаги. Но выражение лица пристава явно показывало, что бумаги могут быть у каждого и ровно ничего не значат, – а вот не угодно ли на словах всё объяснить умному человеку. Штааль хотел было даже вломиться в амбицию, однако не вломился и, затаив злобу, послушно дал объяснения. Пристав выслушал их недоверчиво, как бы говоря: «Так-то оно так, а может, ты и врёшь». Однако велел пропустить.
Петербургский ямщик, взятый на последнем перегоне, вполголоса, сочувственным тоном объяснял Штаалю по дороге, что очень трудно стало жить: пошли ещё новые порядки. С вечера на перекрёстках выставляют заставы, и всех, кто без пропуска выйдет на улицу, хватают и везут в часть, а то и в Тайную экспедицию (трудное слово «экспедиция» ямщик выговорил совершенно правильно – видно было, что он часто и слышал его, и произносил). Штааль слушал с тревожным изумлением. «Что же это такое? Что с ним делается? – спрашивал он себя, разумея императора. – Или всё заговора боится? Ну и слава Богу, ежели не врали люди, будто есть заговор…» Коляска наконец застучала по мостовой, выехав на главные улицы. Оживления на них было гораздо меньше, чем весною. Немногочисленные прохожие точно торопились куда-то и всё озирались с беспокойством по сторонам. Петербург – в дурную осеннюю погоду – произвёл тяжёлое впечатление на Штааля.
Не много радости ждало его и дома. Хоть он не очень любил свою квартиру и стыдился её убогой обстановки, Штааль подъехал к дому на Хамовой не без радостного чувства: «Всё же свой угол, и мебель своя, и всё своё». Дворник, с которым он был в натянутых отношениях, неприветливо отдал ему ключ, не поздравил с приездом, а только сказал многозначительно, что со службы два раза присылали справляться. Из лавки, помещавшейся в том же доме, вышел приказчик и пожаловался на дела: совсем денег нет для оборота (Штааль был должен лавочнику). В квартире с забелёнными окнами было темно, грязно и неуютно. Ямщик, кряхтя, внёс в квартиру сундук. Штааль с трудом развязал верёвки. Вещи были сложены плохо. Самое нужное оказалось внизу. Штааль с досадой повыбрасывал все вещи на стулья, причём опрокинул и разбил лампу. Затем он отправился в баню, оттуда на службу и по знакомым.
Настроение у всех было очень дурное.
Над могилой фельдмаршала была краткая, выразительная надпись: «Здесь лежит Суворов». Штааль расстроенно вспомнил швейцарский поход, бездонные пропасти Альпов, подвиг и смерть князя Мещерского, гибель приятелей, знакомых. «А они ещё удивляются, что я вернулся из похода другим человеком. Мудрено было бы проделать это и не стать другим». Ему вспомнился ясно образ старого полководца, проезжавшего над альпийскими пропастями. «Да, всё ни к чему, и доблесть, и подвиги, и слава…» Штааль пытался настроить душу на торжественный лад – возвышенные и новые мысли не приходили ему в голову. Он ещё постоял – делать у могилы было нечего – и пошёл дальше: на том же кладбище лежал Александр Андреевич Безбородко. Штааль без труда отыскал его могилу. В гроте, за медной решёткой, на небольшом возвышении, стояла колонна с бюстом канцлера, окружённая какими-то аллегорическими фигурами. У подножья мавзолея был виден орёл с опущенными крыльями и княжеский щит с девизом «Lahore et zelo».[238]238
«Трудом и ревностью» (лат.).
[Закрыть] Александра Андреевича Штааль знал гораздо лучше, чем Суворова, и любил его иной, более крепкой любовью: не как национальное сокровище, а как близкого, родного человека. Он смотрел на бюст и вдруг, к собственному своему удивлению, прослезился, впервые в жизни почувствовав страх при виде сходства с тем, чего больше не было. Бюст верно схватывал то оторопелое выражение, которое изредка появлялось у Александра Андреевича. Вытирая глаза, Штааль опять подумал, как много видел и унёс с собой старик Безбородко, – так он и не успел обо всём его расспросить.
Он посидел с четверть часа у могилы. Думал о том, о чём всегда все одинаково думают над могилами и немедленно забывают, вернувшись с кладбища. Он старался создать такой круг мыслей, при котором не было бы глупой шуткой то, что случилось с князем Безбородко, с Суворовым и со всеми другими лежащими здесь людьми. Этого круга мыслей Штааль не нашёл. Тоскливо вспоминались ему какие-то обрывки заученных представлений о загробной жизни, но всё это было так смутно и неправдоподобно. К тому же умнейшие люди, разные Вольтеры, Аламберы и Дидероты, ни во что такое не верили и даже как будто научно доказали, что всё это пустое суеверие и вздор. «Разумеется, вздор, разумеется, глупая шутка», – думал Штааль, постепенно радостно озлобляясь, с твёрдым желанием не поддаться этой глупой шутке. Ему становилось скучно. Мысли были неинтересные – давным-давно, верно, всё это передумано, – и сидеть так у могилы без толку в холодную, сырую погоду было неприятно. Штааль взглянул на левые часы (у него их было двое – он теперь очень следил за модой) и сказал себе, что спешить всё равно некуда, который бы час ни был. Никто нигде его не ждал. «Погулять разве здесь, скоро и меня тут где-нибудь похоронят», – подумал Штааль. Он был совершенно здоров и очень любил думать о своей н е д а л ё к о й к о н ч и н е. В последнее время он не раз мрачно говорил о ней приятелям и немного раздражался от того, что никто не обращал на его слова никакого внимания. Мысль, что и его здесь где-нибудь скоро похоронят, была, скорее, приятна Штаалю. Он надолго задержался на ней, лениво бродя по огромному кладбищу и представляя себе во всех подробностях, как его будут хоронить и как каждый из знакомых отнесётся к известию об его кончине. Штааль понимал, что известие это, собственно, ни на кого не могло произвести потрясающего действия. Но всё-таки эффект, связанный в особенности с его молодостью и полным одиночеством – ни жены, ни родных, – был трогательный. Штааль старался угадать, какой именно уголок земли ему отведут, представлял себе обряд похорон – и приятное умиление всё больше его охватывало. Затем он попробовал себе представить и день следующий за похоронами. Ему стало очень страшно.
«Экое ребячество, – подумал он. – Или мне всегда будет семнадцать лет? А ведь сейчас говорил, что стал другой человек».
Однако расстаться с приятными и трогательными мыслями было жалко. Устало бродя между могилами Лазаревского кладбища, Штааль продолжал думать о том же, лишь немного изменив тон своих мыслей, придав им и некоторую насмешливость, от которой, впрочем, они становились ещё трогательнее. «Да, так где же я буду лежать?» – думал он, осматриваясь кругом. Одно место ему особенно понравилось. «Здесь недурно… Купить разве это место, когда будут лишние деньги?.. А соседи кто? Долго лежать рядом, надо бы познакомиться».
Он нагнулся и прочёл эпитафию:
Аз тысяча седьмсот двадцать девять лета
В 28 ноября жителем стал света,
А год месяца седьмсот был сорок четвёртый,
13 июля, как вкусил я смерти.
В Голландии живота я тогда лишился,
Когда дел отечеству полезных учился…
Стихи показались ему плохими. Он не пожелал лежать рядом с каким-то мальчишкой, вкусившим смерти более полувека тому назад. Штааль усмехнулся и пошёл дальше, читая по сторонам эпитафии. «Бех – несмь, есте – не будете». «Ну и не будем, что с того? А ты уже „несмь“, – думал он раздражённо о человеке, который позволял себе за гробом над ним издеваться. – И Бог с тобой, бех!.. Нехорошо, впрочем, так думать на кладбище. Обо мне тоже так будут говорить. Ну и пусть говорят. Мне совершенно всё одно», – думал Штааль. Плоские мысли эти казались ему глубокими и смелыми, особенно потому, что он чувствовал сам их неприличие. «Какое там уважение к мертвецам! За что их уважать?..»
Он опять вспомнил fosse commune,[239]239
Общую могилу (фр.).
[Закрыть] в которую бросили Робеспьера, стоявший там запах, огромную, блестящую, как металл, муху, ползшую по стеклу в сторожке. Штааль вдруг почувствовал усталость. На траве между могилами стояла пустая тачка. Он подошёл к ней и, потрогав рукою, не очень ли грязна, присел на край. «Ну а здесь кто похоронен?» – задал он себе вопрос и стал читать длинную эпитафию. «На сём месте погребена Агафья Иванова дочь, де Ласкаря жена, урождённая Карабузина…» – Верно, почтенная бабушка. Спи спокойно, Агафья Иванова дочь. – «Монумент, который моя нежность воздвигнула ея достоинству, источнику и свидетелю наигорчайшей моей печали, приводи на память потомкам нашим причину моих слёз…» – Что ж, приводи, приводи… – «Пускай оплакивают купно со мною обитающую здесь добродетельми изящных дней достойную гречанку…» – Так она гречанка? Карабузина? Вот тебе раз!.. – «…приятную разными живо в ней являющимися качествами, скромную, благотворительную и нежную жену без слабости, к прелестям, к талантам вмещающую в себя и премудрость. О, судьба! вот сколько причин долженствовали тебя умилостивить. Родилась в 1753 году, февраля 4 числа преставилась в 1772 году…»
Сердце Штааля вдруг сжалось: «Так ей было всего девятнадцать лет…» Глупое, насмешливое настроение сразу с него сошло. Почтенная старуха вдруг превратилась в молоденькую красавицу. Штааль постарался вообразить гречанку, прекрасную, как те статуи, которые он видел в Италии, в музеях. «Ах, бедная, как жаль… Девятнадцати лет умерла, верно, от злой чахотки», – подумал он. Ему мучительно захотелось воскресить несчастную гречанку. «Она могла бы меня полюбить… Потом я вернул бы её убитому мужу…» – Штааль вдруг устыдился глупости своих мыслей. Он повернулся на тачке и перевёл глаза на соседнюю могилу, которая тоже была с эпитафией. «На сём месте погребена и вторая его, подполковника де Ласкаря, жена, Агафья Иванова, дочь Городецкая…» «Так он женился снова, неутешный супруг! И опять на Агафье Ивановне, как странно! – подумал Штааль, переводя глаза с одной эпитафии на другую и сверяя с удивлением имена. – Вот и наигорчайшая его печаль! – Штааль горько усмехнулся, точно относя к себе изменчивость подполковника де Ласкаря. – Да, да, пускай оплакивают купно со мной… – бессмысленно говорил он вслух слова эпитафии. – А впрочем, их нельзя винить… Что ж, они все так созданы. Этот подполковник де Ласкари, быть может, долгие годы оплакивал свою милую гречанку. А потом жизнь взяла своё, рана сердца зарубцевалась, и он полюбил другую деву, – говорил мысленно Штааль словами разных хороших сочинителей, настраиваясь на доброту и снисходительность к человеческим слабостям. – Все мы люди, все человеки, и де Ласкари, и обе Агафьи Ивановны, и вот этот, кто здесь лежит», – думал он, переводя взор на третью могилу у тачки и снова всматриваясь в эпитафию: «На сём месте погребена Елена, де Ласкаря третья жена, урождённая Христоскулеева. Несчастный муж, я кладу в сию могилу печальные останки любезной жены…»
Штаалем вдруг овладел припадок неудержимого смеха. Он долго хохотал так, что тачка под ним дрогнула и сдвинулась. Штааль встал и, хлопая себя по ляжкам, как делают актёры, изображающие смеющихся людей (и как никогда почти не делают смеющиеся люди), прочёл конец эпитафии: «Прохожий! ты, который причину моих слёз зришь…» – Зрю, зрю, c'est са… – «…восстони о печальной моей судьбе…» – C'est bien са,[240]240
Вот так… Вот именно так (фр.).
[Закрыть] вот я и восстонал, – задыхаясь от смеха, говорил вслух Штааль. – «…и знай, что добродетель, таланты и прелести и самая даже юность вотще смерти противоборствуют. Родилась в 1750 году, мая 27 числа, преставилась в 1773 году, апреля…» – Да когда же он, разбойник, успел их уморить!..
Штааль поспешно направился к выходу, всё более довольный наглым тоном своих мыслей. Ему надоело кладбище. Он шёл торопливо, точно кто-то хотел его здесь удержать: у него было такое чувство, будто он разгадал и расстроил козни, кем-то против него коварно направленные.
IIС кладбища Штааль проехал на извозчике к Демуту, надеясь застать там Ламора. Разговор со стариком был бы ему теперь приятен. Он хотел сказать Ламору, что отныне во всём с ним согласен и даже идёт дальше. Штааль думал, что мысли, занимавшие его в последнее время, сближают его с Ламором: хоть он и затруднялся точно выразить эти мысли, ему казалось, будто они стали поворотными в его жизни. К своему огорчению, старика у Демута он не застал. Не встретив никого из знакомых, Штааль пообедал один в столовой гостиницы. Под конец обеда, выпив бутылку вина, он стал очень мрачен и ясно почувствовал, что, несмотря на всю свою ненависть к людям, не способен вернуться домой и провести вечер в одиночестве.
«Поеду в тот игрецкий дом, о котором говорил Саша», – подумал он.
Модное дорогое заведение, которое ему рекомендовал недавно де Бальмен, собственно, не было только игорным домом. Де Бальмен с загадочной улыбкой сообщил Штаалю пароль, открывавший доступ в этот притон, и советовал ни в каком случае не называть там своего настоящего имени. Де Бальмен, по-видимому, гордился тем, что бывает в этом заведении, и давал понять, что проделывал там самые необыкновенные вещи.
Штааль подумал, что есть что-то непристойное в поездке в притон после посещения кладбища. Эта мысль тоже ему понравилась. Он даже пожалел, что вышло это как-то случайно. «Нарочно бы так сделал и в ресторацию не надо было заезжать», – сказал он себе.
Он потребовал счёт, расплатился и заодно пересчитал свои деньги. Их было не очень много, но достаточно для того, чтобы начать игру: двести двадцать рублей. «Ну, там видно будет», – сказал он решительно и вышел на улицу.
Весёлое заведение было расположено недалеко от Невского, на одной из тихих боковых улиц. Когда Штааль подошёл к дому, его взяло сомнение, уж не ошибся ли он адресом. Окна не были освещены, и весь дом своим спокойным солидным видом нисколько не походил на притон. Поколебавшись немного, Штааль дёрнул ручку звонка и прислушался. Звонок, по-видимому, был подвешен далеко – звука почти не было слышно. Не было слышно и шагов. Но через полминуты раздался лёгкий сухой треск задвижки, и дверь чуть отстала. Штааль попробовал её рукой и вошёл в небольшие сени без окон, освещённые лампой в спускавшемся с потолка на цепочке стеклянном шаре. Никого не было: очевидно, задвижка поднималась шнурком. В сенях не было ни вешалки, ни стульев. На стене висела картина, изображавшая наводнение в Петербурге. Штааль нерешительно кашлянул, испытывая неловкое чувство: ему казалось, будто откуда-то на него смотрят, – затем поднялся по лестнице. На первой площадке сбоку показалась почтенная, полная дама средних лет, густо нарумяненная кошенилью,[241]241
Кошениль – несколько видов насекомых подотряда кокцидовых, из самок которых добывают красную краску – кармин. Наиболее известны 3 вида кошенили: армянская (длина самцов 2–4 мм, самок 10–12 мм), польская и мексиканская. – прим. Bidmaker.
[Закрыть] в обшитом блондами платье фуро цвета soupir etouffe,[242]242
Приглушённый вздох (фр.).
[Закрыть] с длинным лифом и с фижмами. Причёска дамы с косыми буклями была в пол-аршина вышиной. На шее болталось приличное п е р л о.
Дама строго, с оскорблённым видом, осмотрела гостя с ног до головы, и опять Штааля взяло сомнение, не ошибка ли. «Это баронесса какая-то, – подумал он, неопределённо кланяясь: не совсем как баронессе, но и не так, как содержательнице весёлого заведения. – Да нет, у баронесс дверей так не открывают…» Он набрался храбрости и произнёс вполголоса пароль:
– Шапочка корабликом.
«Вдруг она позовёт лакеев и прикажет меня вывести»? – подумал он. Дама не позвала лакеев, но к оскорблённому выражению её лица прибавилось крайнее изумление.
– Что вам угодно, мусью? – сказала она, высоко подняв насурмленные брови.
Слово «мусью» сразу успокоило Штааля.
– Да вы, верно, знаете, что мне угодно, – ответил он и постарался улыбнуться возможно наглее.
Дама помолчала, внимательно его оглядывая.
– Кто вам дал наш адрес?
– Мой друг Жан-Жак… А меня зовут Жюль, – сказал Штааль и пожалел: «Уж если не называть себя, то и имя надо было выдумать другое. А впрочем, всё одно…»
– Ежели вы играть, – сказала нерешительно дама, – то ещё нельзя. К нам раньше шести не ездют…
– А ежели я не играть? – сказал Штааль.
На лице «баронессы» (он продолжал так её называть мысленно) вдруг появилась старательная плутовская улыбка. При этом с левой стороны рта у неё открылись три сломанных зуба.
– Снимите шинель, мусью… Здесь повесьте. Не бойтесь, никто не сопрёт, – сказала она со светским кокетством. – Пройдёмте вот туды.
Шурша платьем, она поднялась по лестнице, свернула и пошла длинным коридором, в который открывались, на довольно далёком расстоянии одна от другой, одинаковые низкие двери. Дама остановилась около одной из них, оглянулась на гостя и, очевидно передумав, пошла дальше. Они вошли наконец в небольшую, освещённую разноцветными фонариками комнату. Как ни мало смыслил Штааль в мебели, он не мог не видеть, что находившаяся в комнате дешёвка предназначалась для создания в о с т о ч н о г о с т и л я: низенькие широкие диваны, коллекция трубок, стоявшая в углу на стойке, п е р с и д с к и й ковёр во весь пол (Штааль и сам купил для своего кабинета в Гостином дворе, на Суровской линии, такой же персидский ковёр за пятнадцать рублей). Пахло пудрой. Дама усадила Штааля на диван и села рядом. Диван был жёсткий и очень низкий, так что колени приходились почти на уровне груди и сидеть было неудобно. Дама завела разговор: начала с погоды, коснулась военной службы, затем, понизив голос, пожаловалась на строгость Тайной, от которой просто житья нет. Тайной канцелярией она возмущалась (и голос при этом понижала) совершенно так, как возмущались действиями этого учреждения либерально настроенные люди. И вообще говорила дама очень достойно, так что Штааль вздрогнул от неожиданности, когда вдруг в разговоре она произнесла, деловито и просто, весьма неприличное слово. Штааль глупо засмеялся, точно это слово сразу всё разрешало. Но дама, по-видимому, не поняла, чему он смеётся, и удивлённо на него взглянула.
– Нет, нет, ничего, – сказал Штааль, – продолжайте, баронесса.
На лице дамы вдруг опять засияла шутовская улыбка. Она ткнула гостя пальцем выше колена и сказала:
– Вы, должно быть, страшно развратный? Сейчас видно.
– Н-да, – произнёс польщённый Штааль, но поторопился перевести разговор: «баронесса» нисколько ему не нравилась. – А Жан-Жака вы давно знаете? – спросил он в надежде узнать что-либо такое, чем он мог бы потом дразнить своего друга.
– Бальмошу? – переспросила дама и засмеялась радостному удивлению Штааля. Она стала называть условные клички, под которыми бывали у них в доме разные очень известные люди. Одновременно она сообщала о них, о вкусах и привычках каждого, самые удивительные, непристойные и неправдоподобные вещи. Штааль так и ахал, хоть ему совестно было обнаруживать свою неосведомлённость. Люди, которых он привык ценить, уважать или бояться, вдруг навсегда невозвратимо меняли облик. Если б даже всё это оказалось неправдой, он и тогда не мог бы относиться к ним так, как прежде. Не было, собственно, никакой связи между сообщениями «баронессы» и тем, что делали открыто эти известные, почтенные люди; да никто и не говорил никогда Штаалю, что они ведут аскетическую жизнь. Тем не менее он теперь испытывал такое чувство, будто перед ним вдруг случайно открылся бесстыдный обман: все эти люди и в своей открытой жизни были, конечно, низкие лжецы. Их честные души, их благородные мысли и дела – всё наглая ложь и комедия!..
– Я это вам по секрету говорю, – сказала дама. – Уж вы, пожалуйста, не болтайте. Я так никогда никому ничего, только вам, Жюльчик, потому что вы мне страшно понравились. И, знаете, не сразу: как вы вошли, мне показалось, будто вы нехороший, ей-Богу! Очень они нас теперь эксплуатируют, – сказала она, старательно и с некоторой гордостью произнося это слово. – Прошлый месяц за опий оштрафовали на пятьдесят рублей, мошенники…
– Разве у вас есть опий?
– А как же, мы всё получаем, все восточные снадобья: и из Персии, и из Константинополя, и из Египетской земли. Вы интересуетесь, Жюльчик?
– Интересуюсь, – подтвердил Штааль.
Дама опять ткнула его в ногу, встала, открыла дверцы висевшего на стене небольшого стеклянного шкапа и стала перебирать разные баночки и склянки, поясняя действие каждого снадобья. Штааль слушал с интересом.
– Эхо константинопольский опий… А это смирнский… Как кто любит… Вот терьяки, а это бандаш… Лучше всего вот это.
Она подняла крышку коробки, в которой стояли в стойках, плотно прижатые одна к другой, жестяные трубочки величиной с напёрсток, вынула из них две и, отвинтив крышку одной, протянула Штаалю. В трубочке была вязкая коричневая жидкость, похожая на мёд. Штааль осторожно поднёс её к носу. Пахло приятно. Какое-то отдалённое воспоминание шевельнулось в уме Штааля.
– Что же это такое? – неуверенно спросил он.
– Джамеск, – пояснила значительным тоном «баронесса». – Гашиш.
– А пахнет будто миндалём и ещё чем-то, только не помню чем. Франжипаном, что ли?[243]243
Франжипаном, что ли? – Франжипан – миндальный крем (от фр. frangipane).
[Закрыть]
– К гашишу разное примешивают: и миндаль, и сахар, а для запаха мускус.
– Что ж, дайте-ка трубочку, я закурю, – сказал смело Штааль.
Дама снисходительно улыбнулась:
– Гашиш едят, Жюльчик, а не курят. Это опий курят. С кофеем скушаете, я сейчас вам дам кофею… Две трубочки – пятнадцать рублей.
– Мне на сегодня одной достаточно, – нерешительно сказал Штааль, вынимая кошелёк.
– Ах, стыдно, возьмите две. Одна стоит десять, – сказала дама, внимательно вглядываясь в кошелёк гостя. Штааль высыпал золото на диван. Дама улыбнулась и игривым движением опустила другую трубочку ему в карман.
– Одну теперича скушаете, а другую дома. Увидите, как приятно, ещё придёте просить, – сказала она, немного понизив голос. – Вы скушайте с кофеем и полежите здесь до шести. Давамеск приносит счастье. А как выиграете, Жюльчик, опять сюда приходите. Если не найдёте, спросите у человека номер шестой… Я вам всё устрою, потому вы мне страшно нравитесь, ей-Богу. Такое будет, что не пожалеете.
– Что же будет?
– Ишь кюрью![244]244
Ишь кюрью! – любопытный (искаж. фр. curieux).
[Закрыть] – сказала кокетливо дама и вышла.
Штааль, недоумевая, глядел на коричневую жидкость. «Или в самом деле попробовать? Интересно, ежели она не врёт… А вдруг одурею и меня здесь ограбят?»
Он понюхал давамеск и представил себе, как в стене откроется невидимая дверь и в комнату войдёт грузный широкоплечий человек с белым шрамом во всю левую щёку, с огромными волосатыми руками… Штааль вдруг вспомнил: от давамеска пахло духами того полковника, которого он видел когда-то в брюссельской разведке.
«Да нет, вздор какой, – подумал он, пожимая плечами, – де Бальмена не ограбили же. И не опьянею я вовсе. Две бутылки вина выпиваю в вечер, и ничего, а от этой дряни одурею!.. Непременно попробую. Славное слово „давамеск“, надо запомнить. Так живёшь и ничего не знаешь…»
Дама вернулась с чашкой кофе. Она взяла трубочку у Штааля и вылила вязкую жидкость в чашку.
– Выпейте тёпленьким и полежите с четверть часа, – сказала она, размешивая кофе ложечкой. – Как раз и игра начнётся. А потом, помните, опять сюда приходите. Одно слово: не пожалеете. Ведь вы страшно развратный, Жюльчик, правда? И чем вы это меня взяли, не пойму.
За стеной прозвучал слабый звонок. Дама поспешно поставила чашку на стол и вышла снова.
Кофе был чуть слаще обыкновенного и немного пах мускусом. Медленно помешивая ложечкой в чашке, Штааль сидел в неудобной позе на низком диване и думал, что, в общем, всё это вышло довольно глупо. «Я сам виноват… Ежели пришёл играть, то ни к чему было пить масленое зелье. А ежели забавляться, то надо было сразу потребовать девочку, а не откладывать до ночи… И ничего она, верно, такого не покажет. Самый обыкновенный притон avec chambres closes,[245]245
с комнатами для свиданий наедине (фр.).
[Закрыть] каких я видел сотню… Ну, не сотню, конечно, а всё же видел достаточно. И гашиш ничего не действует – разве тошнит немного от этой сладкой дряни и от запаха. Всё вздор… Прилечь, что ли, как она велела?»
Он прилёг на диван, подложив под голову твёрдую узенькую подушку. Лежать на ней было очень неудобно. Штааль прислонил её к стене, чтоб было выше голове, в которой он ощущал некоторую тяжесть. Стало лучше. Он почувствовал, что отлично мог бы заснуть и даже с удовольствием соснул бы, если б не было глупо спать в номере притона. За стеной теперь довольно часто раздавались тихие звонки; издали слышался негромкий звук голосов. Штааль больше не боялся: ему ясно было, что гашиш не подействовал. Это и разочаровало его немного, и доставило ему удовольствие. «Не очень тоже меня одурманишь… Лёгкое действие, конечно, есть, – думал он, – но пустяки… А приятного ничего нет. Всё она врала, старая ведьма…»
Он перевёл мысли на предстоящую серьёзную игру и пожалел, что уже успел уменьшить на пятнадцать рублей свой оборотный капитал. Оставалось всего двести пять рублей. «Ну, этого для начала предовольно. Опять звонок… Пожалуйте, сударь, милости просим… Неужто она так всех встречает, как меня? Нет, должно быть, только новых, сомнительных. А разве у меня сомнительный вид? И уж будто такой развратный? Верно, здесь во все игры играют Я, пожалуй, сяду в макао. Больше расчёта, чем в банк, и многое зависит от хладнокровия… Опять звонки… А сколько я так лежу, верно, с полчаса прошло? Полно, однако, дурака валять!»
Он вскочил с не совсем обычной лёгкостью и выбежал из комнаты. В коридоре никого не было, но в конце его за дверьми показалась фигура штатского господина в шубе. Штааль побежал за ним. Он хотел даже окликнуть господина и предложить ему идти вместе, но не сделал этого. Господин в недоумении оглянулся и свернул вниз. «Он что же, уходит, чудак этакой?» – удивился Штааль. Но господин не уходил: лестница, по которой он спускался, вела не на улицу, а во двор. «Где же я шинель оставил?» – спросил себя Штааль. Впереди сверкнули два ряда огней: в глубине двора стоял флигель. Обогнав господина, который опять посмотрел на него с недоумением и даже несколько испуганно, Штааль вбежал во флигель и поднялся по устланной мягким ковром лестнице, шагая через три ступеньки.
В большой, ярко освещённой, особенно у столов, комнате находилось довольно много игроков. Знакомых Штааль не видел, но это нисколько его не. смущало. За средним длинным столом играли в банк. У другого стола, поменьше, метал талию в макао богато одетый пожилой, жёлтой пудрой напудренный человек с холодным каменным лицом польского типа. Это был знаменитый петербургский игрок. Штааль, знавший его в лицо, радостно ему поклонился, первый подал руку и при этом громче, чем было нужно, произнёс свою фамилию, забыв, что он решил быть здесь просто Жюлем. Банкомёт не сказал ему ни слова, но движением руки предложил стул. За его столом было всего семь игроков. Штааль радостно высыпал на стол небольшую кучку золота, не почувствовав никакого стеснения, хотя перед большинством понтёров лежало гораздо больше денег. Некоторые игроки отмеряли для скорости ставки небольшими стаканами, доверху наполненными золотом.
Сдавая новую талию, банкомёт вопросительно взглянул на Штааля и равнодушно обошёл его при сдаче, услышав, что новый гость хочет сначала посмотреть две-три игры. Сухость была манерой, которую, по соображениям удобства, раз навсегда выработал себе банкомёт. Он был одинаково холоден со всеми понтёрами, независимо от того, ставили ли они золото мерками или клали нерешительно на карту серебряный рубль. Заметив восторженное состояние Штааля, банкомёт, считавший себя чрезвычайно умным и проницательным от природы человеком, тотчас его зачислил в разряд людей, которые в игре и игроках видят поэзию, или вдохновение, или какой-то ещё глупый вздор в этом роде. Сам он видел в игре д е л о, притом самое грязное дело на свете. Банкомёт, выигрывавший и спускавший на своём веку миллионы, почти всех игроков считал прохвостами и был убеждён в том, что даже редкие порядочные люди становятся немедленно мошенниками в игорном доме. Он думал, что в дом этот лишь очень немногие приходят для забавы или из любви к сильным ощущениям, а громадное большинство понтёров, садясь за карточный стол, единственной целью имеют выигрыш. Думал также, что никто из них, кроме случайных игроков, выиграв сто тысяч, не даст взаймы ста рублей обыгранному дочиста партнёру и не оставит рубля на чай дежурящему всю ночь лакею. Щедро платили после выигрыша только продажным женщинам по какому-то странному обычаю или психологическому недоразумению, которое, несмотря на свой тридцатилетний опыт, плохо понимал банкомёт. По его убеждению, из десяти понтёров девять ни за что не заявили бы об ошибке, если б он при расчёте передал им лишний рубль, и ни на минуту не задумались бы (особенно женщины) сплутовать, если б это можно было сделать незаметно или безнаказанно. При игре с ним плутовать незаметно было невозможно, но безнаказанно мошенничать некоторые могли – он иногда считал необходимым или выгодным не замечать плутовства партнёра. Так и на этот раз, как будто не занимаясь игроками, лишь изредка окидывая их рассеянным взглядом, как люстры на потолке и засаленную красную бархатную мебель, он отлично видел, что понтировавший от него справа богач, отсчитывавший золото мерками, регулярно в стакан, который в среднем вмещал двадцать пять золотых, но мог заключать в себе и двадцать четыре и двадцать шесть, всыпал именно двадцать четыре, получая при выигрыше двадцать пять или двадцать шесть. Он видел также (и заносил память на случай надобности), что рассеянный игрок, сидевший слева на краю стола, в течение пяти минут небрежно играя кошельком, табакеркой, монетами, вёл сложный манёвр для того, чтобы незаметно присоединить к своей кучке денег золотой, немного отделившийся от груды золота соседа. Шулеров за столом банкомёта не было: он хорошо знал в лицо и по манере всех шулеров главных европейских столиц – новых же распознавал после двух-трёх сдач. Банкомёт, так же гордившийся выработанной им философией, как своим каменным лицом, не чувствовал никакого отвращения к шулерам и только в техническом отношении отделял их от других игроков. Но сам он, в совершенстве владея всеми шулерскими приёмами, не пользовался ни одним из них: он и так был вполне в себе уверен. Банкомёт часто слышал от играющих и особенно от не играющих людей, что при азартной игре нет и не может быть никакого уменья, а всё зависит от фортуны. Тех, кто так говорил, он немедленно причислял к числу самодовольных дураков, уверенно рассуждающих о том, о чём они не имеют представления. Сам он был убеждён, что фортуна открывает равные шансы перед всеми и что в общем счёте результат игры зависит именно от искусства игрока. В чём заключалось это искусство, за которое он заплатил десятками лет жизни и миллионами, он не мог бы сказать точно: сюда входили и опыт, и воля, и наблюдательность, и ещё какой-то природный, не поддающийся определению талант.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.