Текст книги "Разрыв франко-русского союза"
Автор книги: Альберт Вандаль
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 44 страниц)
За время этих разговоров Александр с удивительным тактом сумел сохранить поведение, какое подобает другу, поистине оскорбленному, отринутому, которому вечно грозят и который из чувства собственного достоинства держится в стороне; но при всем том ничего так не желает, как вернуться к прежней дружбе, лишь бы к нему сделали первый шаг. Он относился к нашему посланнику с большим вниманием, отличал его, но не скрыл, что нападки на Чернышева во французской печати, равно как и речь императора в Торговом Совете, оскорбили его до глубины души. Он высказался в весьма сочувственных выражениях, не переходя, впрочем, известных пределов, по поводу рождения римского короля, и выразил большое участие к радостному событию, выпавшему на долю Франции. Чтобы отпраздновать это событие, Коленкур задумал дать такой бал, который составил бы эпоху в летописях Петербурга, и возымел намерение собрать в стенах своего дворца, который на этот случай предполагалось блестяще декорировать снаружи и внутри, все высшее общество. Русские власти любезно предложили ему свое содействие в устройстве бала, но царь уведомил, что при настоящем положении вещей не может присутствовать на балу. Он велел передать ему, что если к нему обратятся с просьбой официальным путем, он примет приглашение; но если до бала не придет известие “дружеского и успокоительного характера, он в день бала скажется больным”. “Какими глазами взглянут на меня Европа и мой народ, если я отправлюсь танцевать к французскому посланнику в тот момент, когда французские войска двигаются на меня со всех сторон?.. Дайте бал без меня, не приглашайте меня. Вам было оказано всевозможное содействие, чтобы бал вышел на славу и чтобы он превзошел все, что было и будет сделано иностранцами. Или же подождите несколько дней. Пусть император докажет мне тем, что он скажет – или Куракину, или Чернышеву, или тем, что сделает, что он действительно дорожит мною и союзом, и я с большим удовольствием приеду к вам, ибо у меня только одно желание – дать императору и его стране доказательства моей дружбы. Я же, со своей стороны, могу уверить вас, что у меня не останется ни задней мысли, ни воспоминания о теперешних обстоятельствах, и что я восстановлю все в духе союза и дружбы, лишь только вы искренно пожелаете этого”.[223]223
135-ое донесение Коленкура императору, отправленное 8 мая 1811 г.
[Закрыть]
Тем временем приехал в Петербург Лористон. Ему был оказан великолепный прием и всевозможные почести. На первой данной ему аудиенции Александр горячо жаловался на замеченное в Саксонии воинственное возбуждение, но среди своих жалоб нашел случай ввернуть и лестные слова. Как искусный политик, он выразил желание, чтобы графиня Лористон приехала к своему мужу и поселилась в России, ибо ее приезд доказал бы, что посланник рассчитывает надолго поселиться в России, а это было бы принято за симптом мира.[224]224
Лористон Маре, 12 мая 1811 г.
[Закрыть]
В следующие дни, когда герцог Виченцы подготовлялся к отъезду, Александр несколько раз виделся с обоими посланниками. Он принимал их то вместе, то каждого порознь. Лористону он повторил то же, что говорил и Коленкуру, и, кажется, что новый представитель по некоторым оттенкам в словах Александра, по выражению его лица, лучше своего предшественника понял, что дело шло о желании посягнуть на неприкосновенность герцогства Варшавского. Делая робкий намек на своевременность уступки России некоторых земель в Польше, он писал: “Если только у императора Наполеона существует такое намерение, я думаю, что этим путем могли бы быть решены оба вопроса: вопрос о вознаграждении и вопрос о договоре относительно Польши”.[225]225
Частное письмо к Маре, 1 июня 1811 г.
[Закрыть]
Пока Александр доставлял Лористону случаи угадать его желания и сам пытался узнать от него о намерениях императора, он осыпал его всевозможными милостями: на него так и сыпались приглашения на воскресные парады, на обеды, которые завершались беседами с глазу на глаз. В свете, как бы угадавшем намерения своего государя, и, видимо, желавшем служить им, французский посланник видел только улыбающиеся лица.[226]226
17 июня Лористон писал Маре: “Я не могу достаточно нахвалиться любезным приемом и обхождением во всех домах, где я бываю. Дачный сезон разогнал общество; тем не менее, бывая на дачах, я могу, так сказать, запастись знакомствами на зиму”.
[Закрыть] Одуряющее действие чар тотчас же сказалось. Милостивый прием, обворожительная простота монарха, его приятный и изящный говор, талант, с каким он умел внедрять свои взгляды в ум собеседника, – все это произвело и на Лористона свое обычное действие. Как новичок в политике, этот генерал начал думать, что Александр гораздо меньше, чем это было в действительности, отдалился от Франции и императора Наполеона.
Первым делом его было написать в Париж: “Император Александр не хочет войны; он будет воевать только в том случае, если на него будет сделано нападение”.[227]227
Лористон Маре, 29 мая.
[Закрыть] Это утверждение с каждым днем принимало все большую вероятность. Но Лористон пошел гораздо дальше: он не допускал и мысли, чтобы Россия когда бы то ни было питала агрессивные намерения. Оно и понятно. Из сообщений Понятовского, которые сделались известными в Париже уже после его отъезда, до него дошли только слабые отголоски. Да и помимо того, можно ли было устоять против доказательств, которым Александр с удивительным искусством сумел придать оттенок простодушия и душевной чистоты? Лористона как будто хотели посвятить во все тайны главного штаба. Ему показали карту, на которой места стоянок русских корпусов были помечены на довольно далеком расстоянии от границы: ему даже предложили послать своего адъютанта, чтобы на месте убедиться в этом. Притом, Александр и не думал скрывать, что созвал все имеющиеся в его распоряжении войска, что он хочет оградить себя от внезапного нападения. Он говорил, что гораздо раньше нас имел возможность начать кампанию. Но то, что он пропустил время, когда ему выгодно было перейти в наступление, не было ли наилучшим его оправданием; не служило ли это неопровержимым доказательством его чисто оборонительных намерений? “Я готов, говорил он, мне не нужно никаких приготовлений и, однако, я не нападаю. Отчего? Оттого, что я не хочу войны. Я только становлюсь в оборонительное положение. Да, я вооружаю Бобруйск, Ригу, Динабург, но разве это можно назвать нападением? Разве это не способ определенно заявить, что я хочу защищаться и ничего более?”.[228]228
Лористон Маре, 29 мая.
[Закрыть]
Что же касается защиты, он говорил, что будет защищаться со всем упорством, на какое только способен, с энергией отчаяния, и в этом отношении его слова не были ни актерством, ни политическим или дипломатическим приемом. То был плод глубоко продуманного убеждения. По мере того, как в Александре крепло желание не вызывать войны, он непоколебимо устанавливался на решении, которому суждено было создать его нравственное величие и славу, на решении выдержать войну, если бы ему пришлось подвергнуться этому испытанию, до конца, до полного истощения своих сил. Он высказал, что будет сражаться “до последней крайности”[229]229
Письмо Чарторижскому, 1 апреля 1812 Р. Memoireset et Correspondance de Czartoryski, II, 282.
[Закрыть], что бесповоротно решил, если счастье изменит его первым усилиям, отступить в самые отдаленные губернии России; что и там он будет с таким же упорством вести борьбу и, если потребуется, похоронит себя под развалинами своей империи. Александр надеялся, что, может быть, известие о его непреклонном решении, дойдя до императора, произведет на того сильное впечатление и что, может быть, благодаря этому, ему удастся вырвать у Наполеона крупную уступку в польском вопросе или, по крайней мере, целый ряд миролюбивых мер. Ввиду этого, Александр в чрезвычайно сильных выражениях откровенно высказался перед Лористоном, в особенности же перед герцогом Виченцы. Александр исходил из следующих соображений; Коленкуру, думал он, предстоит вернуться в Париж и снова занять при своем повелителе должность обер-шталмейстера. Ему чуть не ежедневно будут представляться случаи видеть императора, беседовать с ним и убеждать его. Теперь он уже сбросил с себя личину, к которой обязывало его звание посла: он только общий друг обоих императоров. Нельзя сделать лучшего выбора для передачи от одного императора к другому интимного и вместе с тем, торжественного поручения. Выражения, в каких Александр избрал Коленкура поверенным и хранителем своих наисекретнейших помыслов, поразили и тронули бывшего посла до глубины души. Не доверяя бумаге, он затаил их в себе и запечатлел в своей памяти с тем, чтобы, когда будет давать отчет императору о своей миссии, слово в слово повторить их ему. Тогда-то мы и услышим их из его уст.
15 мая Коленкур покинул Петербург. Когда он в последний раз являлся ко двору, когда делал прощальные визиты, все заметили в обострившихся чертах его бледного, утомленного лица выражение глубокой грусти[230]230
Графиня Едлинг пишет в своих Мемуарах: “На прощальной аудиенции Коленкур был до того взволнован, что все были Удивлены”. Стр. 50.
[Закрыть]. Несмотря на то, что должность посланника доставила ему под конец трудновыносимые огорчения, что климат Петербурга расстроил его здоровье, он сердечно привязался к России, где испытал и чувство глубокого удовлетворения, и пережил столько испытаний. Человеческой Душе свойственно привязываться к местам, где она познала страдания и радости, где на ее долю выпала крупная деятельность, крупная борьба,– словом, где она жила полной жизнью. Коленкур привязался к Александру за его доброе к нему отношение и взрастил в своей душе культ искренней к нему благодарности. Он полюбил красочность русской жизни, в которой широкий размах сочетался с утонченным, любознательным умом и чарующей душой; с грустью и сожалением расставался он с обществом, симпатии и уважение которого завоевал с таким трудом. Сверх того, сделав союз главной задачей своей жизни, вопросом чести, он с болью в сердце видел, как союз разваливается, как превращается в ничто, уступая место чреватому опасностями неизвестному. Предчувствие будущего, сожаление о стольких усилиях, потраченных без всякого результата, омрачали его душу в минуту отъезда. Эти думы осаждали его в продолжение бесконечно длинных дней и ночей нескончаемого пути. Но он старался не предаваться чересчур безнадежным мыслям, дабы окончательно не лишиться мужества. Его миссия не была еще окончена. Ему оставалось выполнить последний долг. Ему нужно было сказать императору всю правду в том виде, как он сам ее понимал; передать все сведения, открыть ему глаза и предостеречь его. Он решил, что не должен отступать перед этой обязанностью, не останавливаться перед риском навлечь на себя гнев императора, и, если потребуется, пожертвовать своей будущностью велениям своей совести и своего долга.
II
Коленкур приехал в Париж 5 июня утром. Он застал город за приготовлениями к народным празднествам по случаю крестин наследника. Дома убирались флагами и гирляндами из зелени, украшались эмблемами. Улицы, по которым должно было следовать шествие, чистились и освобождались от всего лишнего. Париж наряжался к великому празднику. В Тюльери, на Елисейских полях, на Сене готовились увеселения, устраивались фейерверки и иллюминации. Коленкур, не останавливаясь, проехал мимо этих праздничных украшений и тотчас же отправился в Сен-Клу, которое Их Величество избрали на несколько недель своим местопребыванием.
Было около одиннадцати часов.
Император, кончивший завтрак, приказал провести его в кабинет. Вскоре он пришел к нему. Приняв холодно, не обращаясь к нему ни с упреками, ни с похвалой, он сразу же заговорил о своих обидах против Александра и с чувством горечи начал перечислять их. Припомнил, как русские бросили его на произвол судьбы в 1809 г., какие вздорные требования предъявляли в 1810 г., указал на нарушение блокады, на начатые с давних пор вооружения, и, наконец, перешел к недавним и текущим событиям, к общему характеру передвижений русских войск, указывающих на враждебный и наступательный план. “Александр фальшив, – раздражаясь, закончил он, – он вооружается, чтобы воевать со мной”.[231]231
Рассказ о разговоре между императором и Коленкуром, равно как и текст воспроизведенных слов, целиком взяты из драгоценной коллекции неизданных неофициальных документов, из которых мы уже делали широкие заимствования в I и во II томе. Нетрудно угадать источник, откуда взяты эти документы, точно указать который нам не дано права.
[Закрыть]
Коленкур, с большим мужеством начал доказывать, что Александр неповинен, что его намерения честны. Приехав в Париж, насквозь пропитанный рассуждениями, которые обаятельный монарх изложил ему с таким искусством, облекши их в подкупающую форму сердечных излияний и чарующих слов, герцог по всем вопросам выставил против французских взглядов русские. Он перечислил оказанные Александром услуги, затем случаи несправедливого к нему отношения, прямые и косвенные подстрекательства, крупные обиды, булавочные уколы – все, от чего страдала рыцарская душа русского монарха.
Наполеон выслушал все это, не скрывая возрастающего нетерпения. Иногда, когда ответ не представлял затруднений, он бросал его с видимым желанием резко оборвать говорящего. Так, он не дал Коленкуру высказать, что Россия плохо была вознаграждена за свое призрачное содействие во время войны с Австрией. Когда же бывший посланник назвал несомненно существовавший, но ускользнувший от его внимания план нападения “смешной сказкой”, выдуманной поляками, император сделался окончательно груб и резок. “Александр и русские, сказал он, водили вас за нос; вы совсем не знали того, что происходило. Даву и Рапп много лучше держали меня в курсе дела. Не смущаясь этим резким замечанием, Коленкур продолжал и довел до конца свой отчет. Его мнение, которое четыре месяца тому назад могло быть во всех отношениях ошибочным, теперь имело свое основание. Плохо, осведомленный о тогдашнем положении, он имел неизмеримо более ясное представление о настоящем, и мог доподлинно утверждать, что Александр не намерен начинать войны и желает ее избегнуть в категорических выражениях он головой ручался за это. Воодушевляясь своими словами, он дошел до того, что сказал: “Я готов подвергнуться заточению, готов положить голову на плаху, если события не оправдают меня”.
Эти слова были сказаны таким убежденным тоном, что смутили императора, сбили его с твердой позиции. Ничего не ответив, он прервал разговор и, погрузившись в размышления, начал ходить по кабинету. Коленкур молча смотрел, как тот шагает взад и вперед, терзаемый неотступными заботами. Перед его глазами то терялись в глубине комнаты широкая спина и вздернутые плечи императора, то вырисовывалось выплывавшее оттуда, осененное глубокой думой чело. Какой поток противоречивых чувств бушевал в душе императора? Сознавал ли он, что переживает одну из самых решительных минут своего царствования? Он продолжал ходить, углубившись в самого себя, ничего не замечая кругом. Минуты проходили одна за другой – тяжелые, нескончаемые.
Таким образом, в полном молчании прошло четверть часа. Наконец, очнувшись от дум, Наполеон подошел к своему собеседнику и обратился к нему со следующими словами, в которых открыто поставил такой вопрос: “Верите ли вы, что Россия не хочет войны, что есть вероятность, что она останется верной союзу и снова вступит в континентальную систему, если я дам ей удовлетворение за счет Польши?”.
Коленкур повторил то, что и раньше говорил в своих депешах, т. е., что крупная уступка за счет Польши, если она будет поддержана умеренной политикой, обеспечит мир и будет способствовать оживлению союза. На вопрос императора, в чем должна заключаться уступка, Коленкур, которому не удалось вполне разобраться в крайне туманных признаниях Александра, не мог с точностью ответить, и удовольствовался тем, что установил ее в принципе. Он добавил, что, по его мнению, частичная эвакуация Данцига и прусских крепостей доставит Петербургу большое облегчение и приведет к улучшению натянутых отношений. Однако, идея ослабить теперь же, до окончательного соглашения, наши оборонительные и военные средства не пришлась по душе императору. Он живо ухватился за эту тему, и тотчас же между ним и его оппонентом завязался оживленный диалог. Один нападал, другой стойко отражал удары.
“Русские боятся?” – спросил император. “Они боятся?” – повторил он, как будто мысль, что уже одно созерцание его войск внушило русским страх, польстила ему и доставила утешение его гордости. – “Нет, они не боятся, но они предпочитают войну положению, которое уже не мир”. – “Не думают ли они предписывать мне свою волю?” – “Нет”. – “Однако, требовать, чтобы я, в угоду Александру, эвакуировал Данциг, – значит предписывать таковую”. – “Александр ни на что точно не указывает,– вероятно, с целью, чтобы нельзя было сказать, что он угрожает; но он подводит итоги всему, что произошло со времени свидания с Тильзите. Я мог наблюдать, что внушало беспокойство, и, следовательно, могу сказать, что может дать успокоение”. – “Пожалуй, мне скоро придется испрашивать у Александра разрешения делать смотр войскам в Майнце? – “Нет, но то, что они идут в Данциг, ему не нравится…” – “Русские возгордились: не хотят ли они навязать мне войну?” – “Нет, ни войны, ни своей воли; но они не хотят подчиняться чужой”. – “Не думают ли русские распоряжаться мною, как в царствование Екатерины II распоряжались их ставленником, польским королем? Я не Людовик XV; французский король не потерпит подобного унижения”.
Не в первый раз уже вызывает он, по поводу Польши образ беспечного монарха, допустившего совершить на своих глазах преступный раздел и осужденного за это историей, точно воспоминание об этом позоре преследовало и мучило его. С возрастающим одушевлением он два, а может быть, и три раза повторил свою фразу о Людовике XV, затем, наступая на Коленкура, подойдя к нему вплотную, пронизывая его мечущим молнии взором, сказал: “Вы хотите унизить меня?” – “Ваше Величество, – спокойно ответил Коленкур, – вы спрашиваете меня о средствах поддержать союз, я указываю вам на них. Нужно как можно ближе подойти к тому положению, какое установилось непосредственно за Эрфуртом. Если вы хотите восстановить Польшу, тогда – другое дело”.—“Я уже сказал вам, что не хочу восстанавливать Польши”. – “Тогда я не понимаю, ради чего Ваше Величество пожертвовали союзом с Россией”.– “Не я, а она порвала его, потому что ее стесняет континентальная система”. Коленкур дал почувствовать, что своей системой разрешений на торговлю император первый подал пример нарушения законов блокады. При этом возражении, затронувшем слабую сторону его аргументации, император почувствовал удар и признал, что он нанесен искусно. Он улыбнулся и, взяв Коленкура за ухо, спросил его: “Вы влюблены в Александра?” – “Нет, но я поклонник мира”. – “Я тоже, но я не хочу, чтобы русские приказывали мне эвакуировать Данциг”.—“Они и не говорят об этом: ведь выражать желание и выставлять требование – не одно и то же”.
Заспорив о Данциге, они уклонились от главного и самого жгучего вопроса. Наполеон понимал, что под загадочными фразами и недомолвками Александра скрывалась упорная задняя мысль, какое-то желание, которого тот не решался высказать, что во всем этом деле была иная подкладка. “Вас надувают, сказал он Коленкуру; я – старая лисица; я знаю греков”. Коленкур: “Позвольте мне, Ваше Величество, высказать последнее соображение?” Император: “Говорите… (с нетерпением) Да говорите же!” И в его жесте, в голосе, в вопросительном взгляде чувствовалось приказание дать откровенный и ясный ответ.
Тогда, вернувшись к главному вопросу, Коленкур воспроизвел его с большею силой, с большею широтой, хотя все еще в общих выражениях. Он показал его в том виде, как сам понимал. По его мнению, наступило время, когда император должен сделать выбор между двумя вполне определенными решениями, из которых каждое в отдельности имело свои хорошие стороны, но которые взаимно исключали друг друга.
Первое состояло в том, чтобы успокоить Россию, и – открыто предоставив ей верный залог против восстановления Польши, вернуть себе эту первоклассную союзницу, рискуя привести в отчаяние поляков, и, может быть, навсегда оттолкнуть их от себя. Императору, его мудрости – решать, какой дать залог. Приемлемо и второе решение, т. е. поступить как раз наоборот: снова взять на себя труд восстановления Польши и довести до конца дело, наполовину выполненное в 1807 и 1809 гг., т. е. целиком восстановив Польшу. В таком случае придется воевать с русскими, но такая война будет иметь известную цель: она будет за вполне определенный предмет, ради которого стоит и потрудиться. Ибо тогда – восстановленная в прежних границах, поставленная в ряд великих держав – Польша сделается нашей точкой опоры на Севере и изменит там в нашу пользу распределение сил. Каждый из этих планов имеет свои выгоды и неудобства; но пробил час, когда следует открыто избрать тот или другой и уже остановиться на нем окончательно; между ними нет места промежуточному и двусмысленному решению. Эта суровая альтернатива уже была выставлена Коленкуром в его переписке; его слова были только иным изложением замечательных строк, написанных в одной из последних депеш: “Императору следует выбрать между Польшей и Россией, ибо дела приняли такой оборот, что для того, чтобы не разочаровать одной – нужно потерять другую”.[232]232
Коленкур Маре, 8 мая 1811 г.
[Закрыть]
“Какое решение приняли бы вы? – спросил император. – Союз, осторожность и мир. – Мир! Нужно, чтобы он был прочный и почетный. Я не хочу мира, который бы, подобно Амьенскому, разорил мою торговлю. Чтобы мир был возможен и прочен, следует, чтобы Англия была убеждена, что никогда не найдет союзников на континенте… Нужно, чтобы русский колосс с его ордами никогда не мог угрожать Югу набегами”. И император горячо стал защищать это соображение, которое влекло его к войне и тянуло к Северу, где он хотел восстановить утраченные границы старой Европы.
“Ваше Величество склоняется на сторону Польши?” – просто сказал Коленкур. Эти слова сразу же остановили увлекшегося воинственным задором императора и снова повергли его в раздумье. Действительно, барьер, который он думал воздвигнуть против России, не мог быть ничем иным, кроме Польши. Но что это за барьер? – Слабый и неустойчивый, какой-то песчаный вал, ибо дело шло о народе, который всегда отличался недостатком выдержки и единодушия. Можно ли было на этом шатком фундаменте строить гигантский план? Император быстро спохватился, как будто его мысль после скачка в сторону вернулась на прежнее место. “Я не хочу войны, – сказал он, – не хочу Польши, но я хочу выгодного союза. С тех пор, как стали впускать нейтральные суда, он перестал быть выгодным; он никогда и не был таковым”. Коленкур снова начал защищать Александра. Он ручался за искренность царя, за благородство его чувств. Он говорил об этом с таким убеждением, с таким жаром, что император полушутя, полусерьезно сказал ему: “Если бы парижские дамы услышали вас, они еще более обезумели бы от любви к императору Александру. Рассказы о его манерах и любезном обхождении в Эрфурте вскружили им головы. Если прибавить к тому то, что вы говорите, можно было бы сочинить интересные сказки для парижан”.
Похвалы его сопернику, видимо, раздражали его. Однако он сдерживал себя и, казалось, его колебаниям не будет конца. Посланник решил, что заручился позволением продолжать правое и спасительное дело, которому посвятил себя. Он обстоятельно объяснил, что, начиная с 1808 г., все поступки императора давали России повод бояться новых переворотов. “Но отчего же! – воскликнул Наполеон, – какие же намерения предполагают меня? Чего могу я желать? Разве Франция не достаточно велика?” – “К тому же, – продолжал он, – разве не давал он русским неопровержимых доказательств своего расположения и своей щедрости? Разве ничто все провинции, все территории, присоединенные к их империи благодаря его могуществу и его щедрой дружбе? – Коленкур ответил, что эти подарки не были даны добровольно и не были настолько бескорыстны, чтобы вызвать к нам чувства большой благодарности. “Недорого ценится то, что делается в силу необходимости”, – сказал он. Таким образом, разговор держался на спорах относительно того, что было. Он тянулся уже целые часы, разбрасываясь по всем более или менее близко стоявшим к политике последних лет вопросам, но какое-то непреодолимое влечение постоянно приводило их к главному затруднению.
Наполеону хотелось доказать, что он все делал, чтобы успокоить Александра насчет Польши, что целый ряд коварных, возведенных в систему, возражений исходил от противной стороны. Он намекнул на договор о гарантиях, о котором шли переговоры в 1810 г. “Спорили о словах; я хотел только изменить редакцию, – сказал он. – Лучше было, – ответил Коленкур, – совсем отвергнуть договор, чем предлагать изменения, которые ясно доказали, что, после желания дать это обеспечение, политика – в промежуток времени между двумя курьерами, – была изменена и имелись в виду уже другие планы. – Александр возгордился, – сказал император; он не захотел договора; он сам отказался от него. Сознайтесь откровенно, что он добивается войны. – “Нет, Государь, я готов дать голову на отсечение, что он не сделает первого выстрела и никогда не перейдет своих границ. – Тогда мы с ним вполне солидарны, ибо я не пойду к нему. – Ну! Пусть будет по-вашему. Но нужно же объясниться и найти средство восстановить доверие”. Средство было одно. Это было такое решение польского вопроса, которого Коленкур не мог или, вернее, не смел высказать определенно и которое Наполеон угадал, но не хотел допустить. Разговор снова остановился на той черте, за которой, очевидно, начиналось запретное пространство и на которой он бесконечно вращался, ни на йоту не подвигаясь вперед.
Оставляя пока в стороне главное препятствие к соглашению, Наполеон заговорил о русских вообще: о народе, о разных слоях общества. Он был того мнения, что развращенное, себялюбивое, не способное к самопожертвованию, не поддающееся дисциплине дворянство заставит государя подписать мир после одного или двух проигранных сражений, – тотчас же, как только вторжение затронет их интересы. “Вы ошибаетесь, Ваше Величество”, – смело прервал его Коленкур, и стал доказывать, что у русских чувство патриотизма преобладает над всеми другими чувствами, что оно крепко сплотит их против нас и доведет до героизма.
Став на эту почву, Коленкур упорно держался на ней и не хотел покинуть ее, пока не рассмотрит вопроса со всех сторон и не исчерпает всех доводов. С этой минуты слова его приняли исключительно важное значение, – они звучали пророческим предостережением. Он осмелился сказать, что Наполеон впадает в опасное заблуждение насчет России, что он не знает силы сопротивления русского народа. С поразительной ясностью ума, с удивительной твердостью, поистине достойными сохраниться в летописях, он указал, чем может быть война на Севере, и, сорвав таинственный покров с будущего, показал картину ее мрачных ужасов. “В России, – сказал он, – никто не заблуждается ни относительно гения противника, ни относительно его колоссальных средств. Все знают, что будут иметь дело с вечным победителем, но знают также и то, что страна обширна, что есть куда отступить и что временно можно уступить почву. Они знают, Государь, что завлечь вас внутрь страны и отдалить от Франции и ваших средств – значит, уже занять выгодное положение в борьбе с вами. Ваше Величество не может быть повсюду; они будут нападать только там, где вас не будет. Это не будет мимолетной войной. Придет время, когда Ваше Величество вынужден будет вернуться во Францию, и тогда все выгоды перейдут на сторону противника. Сверх того, следует считаться с зимой, с суровым климатом и, в завершение всего, с заранее принятым решением ни в каком случае не идти на уступки”.
Относительно последнего пункта у Коленкура не было ни малейшего сомнения. Все, что он видел и слышал, все, что сумел уловить и узнать, убедило его в этом. Он мог сказать, что верит в это, как в непреложную истину. Как наиважнейший аргумент, он привел собственные слова Александра, сказанные ему на прощание. Вот что сказал ему царь: “Если император Наполеон начнет войну со мной, возможно, даже вероятно, что он разобьет нас – если мы примем сражение, но это не даст ему мира. Испанцы были часто биты, но из-за этого они ни побеждены, ни покорены. Между тем, они не так далеко от Парижа, да и климат их и средства не наши. Мы не будем подставлять себя под удары; нам есть куда отступить, и мы сохраним армию в полном порядке. При таких условиях, какие бы бедствия ни пришлось испытывать побежденным, нельзя предписать им мир; побежденные предписывают его своему победителю. Император Наполеон высказал эту мысль Чернышеву после битвы при Ваграме. Он сам сознался, что никогда не согласился бы начать переговоры с Австрией, если бы та не сумела сохранить своей армии. Будь австрийцы настойчивее, они добились бы лучших условий. Императору нужны такие же быстрые результаты, как быстра его мысль. С нами он их не получит. Я воспользуюсь его уроками – это уроки мастера своего дела. Мы предоставим вести за нас войну нашему климату, нашей зиме. Французы храбры, но не так выносливы, как наши, они скорее падают духом. Чудеса творятся только там, где император, но он не может быть всюду. Сверх того, ему необходимо будет поскорее вернуться во свои владения. Я первый не обнажу шпаги, не зато последним вложу ее в ножны. Я скорее отступлю в Камчатку, но не отдам ни одной провинции, не подпишу в моей завоеванной столице мира, ибо такой мир был бы только перемирием”.
По мере того, как говорил Коленкур, лицо императора мало-помалу принимало иное выражение. Теперь он был весь внимание и изумление. Он выслушал все до конца, не проронив ни одного слова. При последних словах Коленкура он, видимо, был взволнован и потрясен до глубины души; словно завеса, покрывавшая будущее, раскрылась пред его глазами; словно блеск молнии озарил открывшуюся у ног его пропасть. Коленкур видел, что его слова произвели глубокое впечатление и думал, что выиграл дело. Вместо того, чтобы рассердиться на того, кто высказал ему такую неприкрашенную правду, император, напротив, оценил его откровенность. Его обращение изменилось. Лицо, до сих пор суровое и непроницаемое, просветлело и приняло милостивое выражение. Несмотря на позднее время, несмотря на то, что полдень давно уже прошел, император заставлял Коленкура говорить дальше. Он хотел знать еще больше. Он задавал тысячу вопросов о русской армии, об администрации, об обществе. Он заставил его рассказать об интригах салонов, о любовных похождениях, и с любопытством расспрашивал об этих мелочах, как будто прежде, чем взяться за великую задачу и снова обсудить ее, его ум нуждался в отдыхе. Впервые за время разговора он поблагодарил Коленкура за его усердие и преданность; впервые нашел для него милостивые слова и обратился к нему запросто.
Пользуясь этим милостивым настроением, неутомимо преследуя благую цель, герцог с еще большей настойчивостью возобновил свои усилия. Он умолял императора внять советам мудрости. “Вы, Государь, – сказал он, – ошибаетесь насчет Александра и русских. Не судите о России со слов других; не судите об армии по той разбитой, обратившейся в бегство армии, которую вы видели после Фридланда. Целый год живя под угрозой, русские подготовились и укрепились. Они приняли в расчет все возможности, даже возможность крупных бедствий; они приняли меры, чтобы отразить нападение и бороться до последней крайности”.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.