Текст книги "Черные колокола"
Автор книги: Александр Авдеенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 22 страниц)
Александр Остапович Авдеенко
(1908—1996)
Черные колокола
Роман
КРЫЛЬЯ ТУРУЛА
После проливного дождя с холодным, прямо-таки зимним ветром, после беспрестанного грохота и воя снарядов и мин, после особенно сильных боев в районе килианских казарм на площадях Сены и Москвы неожиданно наступило затишье. Надолго ли? Вооруженное перемирие. Перестал хлестать и выть мокрый ветер, остывают стволы пушек, не вопят сирены красных машин со складными лестницами на горбах, меньше стало пожаров и в гостинице «Астория», где мы жили, на опасной стороне, выходящей окнами на центральную улицу Ракоци, снова появились жильцы. Вернулись в свой номер и мы. Тишина. Изредка она разрывается пулеметной очередью или сумасшедшим воплем машины «Скорой помощи». Стреляют больше за Дунаем, в горной Буде. Там, очевидно, не признают перемирия. Здесь, в равнинном Пеште, пока тихо.
Мы, я и мой сын – москвичи, пленники внезапно вспыхнувших событий, – закупорили разбитые окна своего гостиничного номера тюфяками и ковровыми дорожками, поели сухой колбасы с черствым хлебом, выпили воды и, не раздеваясь, как уже было заведено неделю назад, забрались в свои холодные постели в надежде поспать несколько часов. Нам не удалось даже вздремнуть. В длинном коридоре нашего этажа послышался грохот тяжелых сапог, простуженно-сиплые, надорванные, властные голоса (одна из характерных примет, по которым и закрыв глаза можно было узнать повстанцев). Мимо или опять к нам?
– Спи! – прошептал я вскочившему с кровати сыну. – Это не сюда.
Нет, оказывается, к нам. Еще раз испытаем судьбу, заглянем в круглый черный зрачок кольта или маузера. Что ж, отчасти сами виноваты в этом. В ночь на 24 октября мы еще не понимали, что произошло, и потому не покинули Будапешт. Днем 24-го мы были уверены, что с беспорядками покончено. Наша уверенность возросла, когда мы слушали радиопередачу. Диктор передавал сообщение специального корреспондента «Последних известий» из Будапешта: попытка мятежа, учиненная реакционными элементами, провалилась. Еще через день, 25 октября, мы поняли, что ошибался и корреспондент и мы. Именно с этого дня и началась настоящая – с огнем, взрывами, кровью – буря. Но даже еще и тогда можно было, хотя и с трудом, пробиться кружным путем домой – через Югославию, по Дунаю или автостраде на Братиславу. Потом вспыхнули бои почти на всех магистралях, выходящих из столицы. Город был объявлен на осадном положении. Введен комендантский час. Были и другие причины, по которым мы не могли выехать. И не последняя из них – любовь к Венгрии, любовь, пренебрегающая опасностями, готовая на риск. Да, я так любил Венгрию, так был потрясен, так хотел видеть все своими глазами, что не мог поспешно, любой ценой покинуть страну, как это сделали многие иностранцы. Когда еще имели возможность уехать, мы оставались в Будапеште, откладывая отъезд до последнего момента. Когда грянул этот последний момент, уже были отрезаны все пути. Вот так случилось, что я вместе с сыном, молодым журналистом, оказался в Будапеште, стал невольным свидетелем трагедии, принесшей венграм неимоверные страдания.
В дверь нашего номера постучали чем-то тяжелым, металлическим. Мы уже различали звуки, вслед за которыми обычно появлялись повстанцы. Колотят в дверь, кажется, прикладом автомата. Так оно и оказалось. В номер ввалились вооруженные молодчики в куртках, в пиджаках, опоясанных солдатскими ремнями, небритые, красномордые от холодного ветра, от наркотического упоения властью. Подозрительно и грозно взирая на нас, держа автоматы готовыми к стрельбе, они чего-то требовали. Агнеш, большеглазая, с милой улыбкой венгерка, которую я до 23 октября знал как веселого, доброжелательного переводчика и гида «Ибуса», венгерского Интуриста, бледнея и краснея, избегая нашего взгляда, перевела нам на русский требования ночных гостей.
– Национальные гвардейцы, – сказала она, слегка заикаясь и явно смягчая выражения оригинала, – просят предъявить паспорта.
Мы, молча достали свои красные книжечки и показали «гвардейцам» с явным намерением не давать их в руки. Вчера и позавчера нам это удавалось, но сегодня… Выхватив из наших рук паспорта, перелистав их, они учинили нам быстрый и короткий полевой допрос. Выяснив, что мы русские, из Москвы, с какой целью находимся в Будапеште, «гвардейцы» приказали следовать за ними. Мы протестовали, требовали вызвать советского консула. Нас прервали, схватили и потащили. Агнеш, пока нас толкали вниз с лестницы на лестницу, ухитрилась сказать нам, что сообщит в консульство о случившемся.
В холле, полном «гвардейцев», я перестал сопротивляться и подал сыну знак, чтобы и он присмирел.
В борьбе с «гвардейцами» сын потерял где-то на лестнице кепку, голова его всклокочена, на лбу и щеке краснеют глубокие царапины, лацканы пиджака оторваны, губы в крови. И все же в глазах моего мальчика нет ни искорки страха, отчаяния, покорности. Нет и растерянности, такой естественной для нашего положения. Он напряженно-пытливо, что называется, во все глаза, смотрел на людей, известных ему только по книгам. Вокруг нас бесновались фашисты венгерской, хортистской и нилашистской масти, белые офицеры, капиталисты и помещики, лишенные заводов и имений, лавочники без лавок, жандармы, палачи, судьи, прокуроры первого в мире фашистского государства, «люди закона Лоджа»[1]1
Закон, принятый конгрессом США, дающий право американской разведывательной службе использовать иностранцев – «перемещенных лиц» – для подрывной работы в странах социализма.
[Закрыть], скатапультированные в день и час «икс» тайной машиной Запада на венгерский плацдарм холодной войны. Есть на что посмотреть! Бешеная злоба в каждом взгляде, в каждом движении, в каждом выкрике. Злоба и готовность убивать инакомыслящего.
Сын не сводил глаз с «гвардейцев», а я смотрел на него и вспоминал свою молодость и фронтовую жизнь специального корреспондента. Мы были освобождены от необходимости бросаться в атаку вместе с пехотинцами, но мы бросались по велению собственного сердца, завоевывая себе право видеть и чувствовать бой, как все солдаты, не желая писать о нем с чужих слов. Мы вместе с ударными батальонами форсировали Керченский пролив, Днепр, Вислу, Одер. Мы печатали в армейских газетах очерки о бойцах, геройски воевавших не три или два дня тому назад, а вчера вечером. Чаще всего мы сами искали героев. Но бывало и так, что какое-нибудь нежданное-негаданное событие находило нас случайно.
Так произошло и теперь. Заснули мы в тихом Будапеште, а проснулись в городе, кипящем страстями, охваченном контрреволюционным мятежом.
Нас вытолкали из холла гостиницы «Астория» на засыпанный битым стеклом тротуар и повели к Дунаю по темной улице Кошута. Минут через десять или пятнадцать нас остановили перед глухими железными воротами. Мы увидели на них новенькое, только что изготовленное изображение громадной птицы. Размашистые сильные крылья, способные переносить за моря и океаны. Узкая змеиная голова. Хищный взгляд. Когти, готовые терзать и быка и льва. Не легендарный ли это турул? Да!
Турул модар! Мифологическая птица, когда-то украшавшая боевые знамена мадьярских племен. Символ тысячелетней истории Венгрии.
После контрреволюции 1919 года реакционные элементы студенчества, сынки промышленных, финансовых и земельных магнатов создали тайные, фашистского толка секты «Турул». В новолуние под изображением турула с распластанными крыльями они резали белого коня и справляли кровавую тризну. «Мы, только мы являемся чистыми венграми, столпами нации! – провозглашали туруловцы в своих манифестах. – Мы принимаем в секты только тех, кто может доказать свою родословную на протяжении пяти веков».
Так вот куда мы попали!.. И новое поколение фашистов, контрреволюционеры образца 1956 года, сделало изображение турула своей эмблемой.
Железные ворота, запирающие вход во внутренний двор огромного подковообразного дома, распахнулись, и мы попали в один из очагов мятежников. Гвалт, шум, дым коромыслом. Ночные тени и лица, зловеще высвеченные огнем костра. Узлы, чемоданы. Ящики с провизией, с водкой и коньяком. Мешки с сахаром. Кухонный котел на колесах. Палатка с красным крестом. Перины. Мягкие диваны. Ковры, брошенные прямо на асфальт. Огнестрельное и холодное оружие – американские, английские, немецкие автоматы, карабины, гранаты, пулеметы, финские ножи, кинжалы, гусарские клинки.
Костер пылает посреди двора-колодца, и его яркое гудящее пламя отражается в уцелевших стеклах подковообразного шестиэтажного дома, обращенного главным фасадом на Дунай. Поддерживается огонь стульями, обломками шкафов и книгами,
С первого же взгляда можно было без труда догадаться, что за люди кишат во дворе, кто они, чем занимаются, как существуют. Все, как один, чумазы, закопченны; едят стоя, лежа, сидя, на ходу то, что бесплатно добыли в гастрономах и продмагах; спят урывками, по-походному, не раздеваясь, с оружием в руках; прикладываются к бутылке с палинкой[2]2
Палинка – венгерская водка.
[Закрыть] двадцать-тридцать раз в сутки; никогда не похмеляются, не трезвеют; беспрестанно митингуют, но больше сами говорят, чем слушают других; надорвали горло, выкрикивая «революционные» лозунги; бранятся друг с другом, угрожают карой всем, кто не проникается должным почтением к «борцам за свободу»; все поглядывают на облака, ждут с часу на час «манны небесной» – парашютные войска НАТО или, на худой случай, полицейские батальоны ООН под непременным командованием американцев.
Я с тревогой взглянул на сына – не овладел ли им страх? Как будто нет. Добре, сынку! Хорошо начинаешь трудную работу журналиста на переднем крае жизни. Честь, сбереженная с молодости, – самая высокая честь.
Нас подвели к человеку необыкновенно короткорукому, коротконогому, большеголовому, с очень свирепым выражением на рыхлом бабьем лице. Удивительно знакомая физиономия, где, когда я ее видел? Кого она мне напоминает?
– Йо напот киванок![3]3
Добрый день (венгерск.).
[Закрыть] – Карлик осклабился, сдвинул высокие каблуки, чуть склонил голову, издевательски-учтиво отрекомендовался и уже по-немецки сказал: – Командир повстанческого отряда. А вы… с кем имею честь?
Я молчал, делая вид, что не понимаю немецкий. Молчал и сын.
Атаман усмехнулся и заговорил по-английски:
– Мы вынуждены вас задержать. На тот прискорбный случай, если советские войска, покидающие Будапешт, захватят с собой наших людей. Вы – заложники. Обменяем вас на борцов за свободу. Поняли? Или вы и по-английски не кумекаете?
Сын хорошо знал английский, но не откликнулся ни единым словом. Промолчал.
А я сказал атаману по-русски:
– Мы – советские люди. Вы не имеете права так обращаться с нами. Мы находимся под защитой посольства Союза Советских Социалистических Республик. Мы протестуем против произвола и требуем освобождения и наказания виновных.
Атаман накинул на свои узенькие плечи черную кожаную куртку, сказал по-немецки:
– Ох, как хорошо вы запомнили то, что вам следует говорить! Не понимаете? Хорошо, перейдем на русский, – добавил он и, обернувшись, приказал кому-то: – Стефан, позвать королеву!
– Королеву? Какую, байтарш? – спросил «гвардеец», названный Стефаном.
– Разве их у нас много?
Стефан убежал, грохоча подкованными сапогами.
Как только на плечах атамана появилась кожаная куртка, я сразу вспомнил, где и когда я видел точно такую же, рыхлую, плоскую морду. Давным-давно, еще в детстве, в разгар гражданской войны, в донецкий городок, в котором я родился и жил, нагрянул большой отряд «зеленых». Тачанка и ржущие бешеные кони, тучи пыли, запах дегтя, навоза, махорки и самогона заполнили улочку. На одной из тачанок, окруженной всадниками, в царственном одиночестве сидел большеголовый, с рыхлым бабьим лицом человек. Это был Нестор Махно.
На батьку Махно и был похож этот командир, допрашивающий нас.
Снова послышался грохот подкованных сапог посыльного, а потом и его сиплый голос:
– Ваше приказание выполнено, байтарш. Идет!..
Через несколько минут из холодной, сырой темноты октябрьской ночи тихо и робко выступила Жужанна.
Жужанна, Жужанна!.. Я отчетливо слышал это имя, произнесенное карликом, но никак не связывал его с девушкой, известной мне по Москве, сокурсницей моего сына, немного дружившей с ним. И только теперь, когда увидел девушку, стоявшую невдалеке от разбойничьего костра, на границе света и тьмы, смуглолицую, темноволосую, с незабываемыми глазами, большими и черными, я понял, что Жужанна, королева, и есть та мадьярка, которая бывала иногда в нашем московском доме.
Я понял это, но не поверил глазам. Не столько глазам, сколько сердцу. Жужанна – и этот!.. Жужанна Хорват, дочь чепельского рабочего, старого коммуниста, сестра известного поэта Дьюлы Хорвата, профессора-лингвиста, одна из первых венгерских девушек, окончивших Московский университет, отлично знающая русский, влюбленная во все советское. Жужа, правдивая Жужа, честная, озорная, лукавая Жужка, как звали ее близкие друзья, смелая и чистая в каждом своем душевном порыве, во всех своих помыслах!.. Что у нее общего с атаманом контрреволюционной шайки? Как она попала в его компанию? Почему она стала для него королевой? Какой ценой получила власть над ним?
Мы с сыном молча, выжидательно и пытливо смотрели на Жужанну. Она тоже молча вглядывалась в нас. Вероятно, в выражениях наших лиц, в наших глазах она ясно прочитала то, что мы хотели немедленно узнать, и не стала томить нас. Бросилась к нам, горько расплакалась и заговорила, сначала по-венгерски, а потом по-русски:
– Здравствуйте, товарищи!.. Узнали? Да, это я, Жужка. Та самая, не бойтесь. Да, да. Не спрашивайте, как я попала к этим… Потом расскажу. А вы?.. Давно в Будапеште? Почему сразу не пришли к нам? Почему вас схватили?
Атаман что-то сказал Жужанне по-венгерски, недовольно, с оттенком удивления, – вероятно, спрашивал, что значат эти объятия с русскими, эти слезы. Жужанна подбежала к нему, что-то долго и горячо говорила. Байтарш с улыбкой смотрел на девушку, внимательно ее слушал, изредка поглядывая на притихших «гвардейцев». Наконец он вздохнул, кивнул громадной своей головой в нашу сторону.
– Освободить!
– Вы свободны! – закричала Жужанна и обняла нас. – Пойдемте отсюда скорее!
Через час мы уже были вне опасности, в тихой квартире тетки Жужанны. Там мы и жили все черные дни контрреволюции. Отсюда мы совершали свои вылазки в клокочущий огнем и страстями Будапешт, ни с кем не вступая в разговор.
О наших дальнейших злоключениях я поведаю, возможно, в другой книге. Теперь, когда появилась Жужанна, мы с сыном отойдем в сторону, попросту исчезнем. Буду рассказывать только о Жужанне Хорват, о ее отце и братьях, друзьях и недругах, о том, что случилось с каждым из Хорватов в эти две недели, потрясшие Венгрию и вызвавшие бурные и разноречивые отзвуки во всем мире. Разумеется, я не пытаюсь создать хронику того, что случилось в Будапеште осенью 1956 года. Это просто рассказ, доверенный мне венгерскими друзьями в самые тяжкие минуты их жизни, когда человек или ожесточенно молчит, или беспощадно и вдохновенно правдив, рассказ, дополненный личными наблюдениями и кое-какими достоверными документами, проливающими свет на то, что когда-то не было видно вблизи.
Моя книга не историческая хроника, следовательно, в ней не надо искать подлинных имен. Лишь нескольким персонажам я сохранил настоящие имена. Остальные, поскольку они в меру моих сил типизированы, названы произвольно.
Говорят, писатель имеет душевное право писать только о том, о чем не может молчать. Если это так, я с чистой совестью завершаю трудную работу. Много раз я бросал ее. Не раз обстоятельства складывались так круто, что книге грозила опасность не появиться на свет, и все-таки она родилась, живет. Гора свалилась с моих плеч с тех пор, друзья, как я доверил бумаге вашу правду. Правда проясняет и прошлое, и настоящее, и будущее. Правда особенно нужна тем, кто хочет разобраться в трагических событиях, тем, кто полон желания, чтобы это не повторилось нигде, никогда. Мы теперь твердо знаем, откуда, как и когда могут появиться экспортеры контрреволюции, и готовы встретить их подобающим образом.
И, наконец, последнее. Венгерскую трагедию нельзя понять до конца, если рассматривать события день в день, с 23 октября по 4 ноября, не оглядываясь назад, на то, что предшествовало этим событиям хотя бы в недалеком прошлом.
«КОЛИЗЕЙ»
Будапешт, 6 октября 1956 года.
Хмурый, очень ветреный день. Тяжелые тучи. Дунай вздулся от больших дождей, стал таким же темным, недобрым, как и небо. Буда – правобережная часть города с ее королевским дворцом, Замковой горой, Рыбацким бастионом, собором Матьяша – еле проглядывалась сквозь грязно-серый клочковатый туман и густой мелкий дождь. Ветер срывал рыжеватую листву с деревьев Кёрута, кольцевых бульваров, покрывал асфальт и брусчатку глянцевитой, скользкой, как лед, пленкой. Тяжелые, пропитанные влагой черные полотнища спускались с каждого дома, от верхних этажей до самого тротуара. Печальные стяги в окнах магазинов, у театральных подъездов, на трамвайных вагонах. Скорбные людские потоки медленно текут по улице Ракоци, Петефи, по проспектам Ленина, Ференца и Дожа. Идут в одну сторону, к Керепешскому кладбищу, к мавзолею Кошута.
Будапешт воздавал посмертные почести Ласло Райку и его товарищам. В первые годы народной власти он был одним из секретарей ЦК ВПТ. В 1949 году, на посту министра иностранных дел, был оклеветан, осужден на смертную казнь. Теперь реабилитирован. Венгерское правительство решило похоронить останки Ласло Райка и его безвинно погибших соратников на Керепешском кладбище, где покоился прах Лайоша Кошута, вождя венгерской революции 1848—1849 годов.
По радио с утра передают траурные мелодии Моцарта, Бетховена, Шопена, Чайковского.
Во всех концах Будапешта звонят колокола.
Войдем в один из домов центрального района столицы, вот в эту пепельно-серую, в форме буквы «п» громаду, построенную еще во время австро-венгерской короны, в квартиру старого чепельского мастера Шандора Хорвата.
Хорватам досталась квартира в парадной части дома сбежавшего магната – круглая, с колоннами, с большими окнами комната и пять маленьких. Одну из них приспособили под кухню, другую – под ванную, в остальных – спальни. В большой общей комнате, названной «Колизеем», – семейный клуб: здесь можно отдохнуть, полюбоваться Дунаем, Будой и погреться в холодный или сырой день у камина.
Камин занимает чуть ли не всю северную часть стены. Черной грубой ковки решетка, очаг, в котором можно зажарить быка, кованые щипцы для углей, кованая плетенка для переноски дров, кованая пепельница в форме дубового листа на гнутой треноге. Над камином мраморная доска, а на ней – чугунный черный Мефистофель и белоснежная гипсовая Снегурочка.
Шандор Хорват, пышноусый, с плотным ежиком чуть седеющих волос, стоит у раскрытого окна «Колизея» и смотрит вниз, на молчаливый людской поток. Сотни черных зонтов, блестящих от дождя, венки, цветы…
Рядом с Шандором Хорватом его старший сын Дьюла, высокий, худощавый, в строгом черном костюме. Губы закушены, в глазах невыплаканные слезы. Правая рука беспомощно согнута в локте и поддерживается черной повязкой.
– Н-да!.. Тысяча девятьсот пятьдесят шестой!.. Не зря говорят, что високосный год приносит несчастье. Зимой – сибирские морозы и землетрясение, весной – дунайской потоп, а теперь… А ведь год еще не кончился. Еще листья на деревьях не облетели.
Хорват покосился на сына.
Щеки и подбородок Дьюлы тщательно, как у патера, выскоблены. Волосы отутюжены. Тугой воротничок белой рубашки облегает крепкую красную шею. Голова на плечах держится непринужденно-гордо. Выражение лица вдумчивое, с ясной печатью скромного, давно привычного достоинства.
«Аристократ, да и только», – подумал Хорват и вспомнил годы, когда Дьюла, чумазый неказистый паренек, кочегарил на пароходе. Ох, как давно это было! Все успел перезабыть профессор, поэт. Короткая, память у молодых.
Шандор захлопнул окно.
Дьюла отошел к камину, сел и тупо уставился в неяркий огонь в очаге.
Печальная мелодия, все время звучавшая в приемнике, замерла. Теперь доносится голос радиорепортера – сочный веселый тенор. Он не привык, не умеет вещать о печальном и потому звучит странно, режет слух.
– Тысячи людей стекаются на кладбище Керепеши. Трудящиеся венгерской столицы провожают в последний путь останки безвинно погибших товарищей. У гроба Ласло Райка стоят его близкие и друзья: Юлия Райк с сыном, Имре Надь, Геза Лошонци…
Умолк диктор. И снова траурная мелодия.
– Друзья?.. – Старый Шандор с недоумением посмотрел на сына. – Имре Надь и Лошонци никогда не дружили с Ласло Райком. Чего ж они теперь…
– Сегодня каждый мадьяр – друг и брат Райка. Дьюла взял с каминной доски газету, развернул ее и долго вглядывался в портрет, обведенный траурной рамкой.
– Ах, Ласло, наш дорогой Райк!.. Ровно сто семь лет назад, в этот же день, шестого октября тысяча восемьсот сорок девятого года, в городе Араде австрийские власти казнили тринадцать генералов революционных войск Венгрии. И по стопам жандармов императора Франца Иосифа пошли мы, революционеры-марксисты. Боже мой, боже мой!.. Коммунисты арестовывали коммунистов! Коммунисты допрашивали и пытали коммунистов! Коммунисты судили коммунистов! Коммунист повесил коммуниста! Это пострашнее сибирских морозов, дунайского потопа, землетрясений.
Ласло Райк не первая и не последняя жертва произвола. В мрачные годы один за другим возникали устрашающие, дутые процессы, высосанные из перста указующего. Многих венгерских коммунистов пронзил этот бронзовый перст. Прошли огонь венгерской революции 1919 года, защищали Испанию от фашистов, сидели в концентрационных лагерях Франко и Гитлера, сражались за свободу в рядах Красной Армии, создали Венгерскую Народную Республику, строили социализм… Не думали, не гадали они еще раз попасть в тюрьму, в лагерь. Попали. Расстреляны, удушены, замучены в застенках Ракоши – Герэ – Фаркаша, культивированных личностей, властолюбивой троицы венгерского произвола. Всякий, кто не становился перед ними на задние лапки, не объявлял великим и гениальным все то, что они изрекли, кто осмеливался отмолчаться в их присутствии или, боже упаси, в чем-нибудь не согласиться с ними, высказать какую-нибудь свою мысль, – такой коммунист объявлялся социально опасным элементом, врагом народа и срочно откомандировывался на тот свет. Чаще всего это происходило без должного следствия и суда, в обход всех законов. Достаточно было «высочайшего» указания. Почти на каждом деле оклеветанных и невинно казненных была собственноручная подпись Ракоши…
Шандор Хорват выключил радиоприемник, достал сигареты, подошел к сыну.
– Покурим, Дьюла, и потолкуем.
Но им не удалось поговорить. Пришел Пал Ваш, сосед Хорватов, товарищ Шандора. Вместе они лет тридцать назад начали работать на Чепеле. Брови у Пала седые, а глаза черные и сияющие. Необыкновенно круглая голова и пышная серебристая шевелюра придают ему сходство с одуванчиком. И потому его так и называют друзья в веселые минуты – Одуванчик.
– Пошли, Шандор бачи! – скомандовал Пал Ваш. На нем непромокаемая, с капюшоном куртка, сапоги со шнурованными голенищами. В дальнюю дорогу собрался человек.
– Куда? – удивился хозяин.
– Куда все идут… на кладбище.
– Не тороплюсь в эти края. Подожду, когда меня понесут туда… ногами вперед.
Пал помрачнел.
– Отшучиваешься? В такой день! Шандор, мы должны быть на Керепешском кладбище. Мы, коммунисты, хороним своего товарища, отдаем ему посмертные почести, а они… – Пал умолк, прислушиваясь к колокольному звону, доносящемуся с улицы. – Боюсь я, Шандор, как бы всякая нечисть не попыталась превратить эти похороны в свой долгожданный праздник.
– Вот как!… Боитесь даже мертвых? – вспыхнул Дьюла Хорват. Бросил в огонь камина сигарету, подскочил к другу отца. Он задыхался от гнева и презрения. – Значит, вешать Райка можно было на виду у всего мира, а реабилитировать и хоронить мученика следует втихомолку, с оглядкой, как бы чего не вышло? Так, да? Ну, чего ж ты онемел?
– Скажу!.. Справедливо, что мы так прощаемся с Райком. Но разве можно терпеть такое… чтоб к нашей чистой печали примазывались всякие…
– Вы оскорбляете венгерский народ, гражданин Ваш. Вся Венгрия оплакивает Райка.
– Вся Венгрия?.. И кардинал Миндсенти? И герцог Эстерхази с маркграфами и помещиками? Кулаки и торговцы?..
– Ладно, сосед, хватит вам разглагольствовать! Идите своей дорогой, а мы и без вашего компаса как-нибудь достигнем желанной цели.
Пал Ваш отвернулся от Дьюлы и перевел взгляд на старого Хорвата.
– И ты, друг, позволяешь так обращаться со мной?!
Шандор Хорват не поднял головы. Смотрел себе под ноги, дымил сигаретой.
– Когда твой сын, поэт, профессор, так разговаривает, я понимаю его: захмелел от чужой чарки. Но когда ты, рабочий человек, коммунист-подпольщик, терпишь такое, отмалчиваешься, я и не знаю, что подумать. Почему завязал язык? Понравилось быть молчальником?
– Дешево оцениваешь своего друга, Пал! – Шандор горько усмехнулся. – Вспомни: за одного веселого молчуна двух важных ораторов дают.
Пал ударил кулаком по раме, распахнул окно, и в дом ворвался надрывной звон церковных колоколов.
– Слышите?! И церковники оплакивают коммунистов. А они-то хорошо знают, что Ласло Райк и его товарищи были безбожники. Да если бы этот звон услышал товарищ Райк…
– Слышит! И радуется, что восторжествовала справедливость, что честь его восстановлена. Вот так, Пал бачи. Теперь оставьте нас в покое.
Дьюла проводил соседа до прихожей и захлопнул за ним дверь.
– И тебе не стыдно? – Шандор укоризненно посмотрел на Дьюлу. – Пьяный дворник так не поступил бы с человеком.
Дьюла подошел к отцу, обнял.
– Я никогда не стыдился быть правдивым… Твой друг получил заслуженную отповедь. Закоренелого демагога не переубедишь поэтическими словами.
Шандор сбросил руки сына со своих плеч.
– Зря ты меня солишь – несъедобный я.
Далеко внизу, в холле, загремела дверь подъезда. Кто-то быстроногий, как вспугнутый олень, промчался по вестибюлю. Не доверившись скорости лифта, протарахтел пулеметной очередью по гулким ступенькам лестничной клетки и подскочил к двери квартиры Хорватов, нетерпеливо заскрежетал ключом в двери.
Шандор, несмотря на тяжелый душевный осадок, оставшийся после разговора с другом и сыном, улыбнулся. Он узнал младшего сына по походке. Всегда вот так, весенней грозой, врывается в дом Мартон. Завихрение, а не парень. Слон в посудной лавке, да и только. Ему всегда и везде бывает тесно. Сдвигает со своих мест и то, что покоится там нерушимо годами. Все говорят, что он на редкость красив. Чепуха! И откуда люди взяли? Ничего в Мартоне нет красивого. Худощав, невысокого роста, вертляв, не по годам зелен. Двадцать два ему стукнуло этой весной, а он до сих пор похож на только что распустившийся цветок. Не чувствуется в нем ни мужества, ни силы, которые только и украшают мадьяра. Щеки Мартона тонкокожие, светятся, как у девушки, румянцем. И ресницы тоже не мужские – длинные, пушистые. Волосы мягкие, курчавые. Не сразу расчешешь их и железной гребенкой.
Широко, с ветром и грохотом, распахнулась дверь, и вбежал Мартон.
– Сэрвус, апам! Сэрвус, профессор! А может, тебе приятнее звание поэта?
Дьюла ласково кивнул брату.
– Сэрвус, веселые каблуки! – Шандор толкнул сына в грудь.
На нем грубые, плохо зашнурованные грязные башмаки, порядочно обтрепанные брюки, спортивная куртка вытерта на локтях, в чернильных пятнах; воротничок старой рубашки расстегнут, галстук плохо завязан, съехал набок.
Шандор усмехнулся: «Вот так красота!»
От одежды и обуви Мартона повеяло ненастной улицей, дунайским илом, просмоленным канатом.
– Где ты был? – спросил Шандор. – Рыбачил?
– Баржи на Чепеле разгружал. Измаильские. С оборудованием.
– И на заработанные деньги купил не вино, не хлеб, а розы, – сказал Дьюла.
– Да, купил! – вызывающе ответил Мартон. Он бросил на стол букет темно-красных роз, мокрых от дождя и распространяющих по «Колизею» невидимый душистый дымок. – Где мой дождевик? Кто видел мой дождевик? – Мартон заглядывал за спинку дивана, под кресло, отодвигал стулья.
– Ищи свой плащ там, где ты его оставил, – наставительно пробурчал Шандор, но глаза его оставались улыбчивыми, добрыми.
– А где я его оставил? Аням, Жужа!..
Мать и сестра где-то там, в глубине квартиры, в своих комнатах. Мартон еще не видит их, и они еще не могут услышать его, но ему не терпится. Направляясь к ним, он кричит:
– Где мой дождевик?
Шандор проводил сына глазами, покачал головой:
– Ах, Мартон!.. Вечно куда-то спешит, боится куда-то опоздать, все ему некогда… Если удлинить сутки часов на пять, и о не успевал бы свои дела делать. Суета, завихрение. А когда жить будет?
– Это и есть жизнь!. – Дьюла опять занял свое насиженное место у камина, с упоением смотрел на огонь, как на живое существо, будто ждал от него ответов на свои тысячу и один вопрос.
Хлопнула дверь, ведущая на кухню, загремел таз, упавший на пол, загрохотали на метлахских плитах тяжелые подкованные ботинки. Мартон на ходу натягивал дождевик.
– Нашел! – радостно завопил он, пробегая по комнате.
Дьюла перехватил парня. Обнял и, любовно вглядываясь в него, сказал с гордостью:
– Видел, апам? Слыхал? Всего-навсего плащ нашел, а провозгласил об этом голосом Колумба: «Земля, земля!»
Мартон не понял брата.
– Что ты? Стихи пишешь?
– Да, молодость!.. Она находит радости и там, где мы их теряем.
– Про себя ты, может, и верно сказал, а вот про меня… Рано ты меня, сынок, в безрадостные старики записал, – возразил Шандор.
– Ничего не понимаю! – нетерпеливо воскликнул Мартон. – О чем вы? Ладно. Дискутируйте, а мне некогда. Пусти, Дьюла…
– Марци, куда спешишь будто угорелый? – спросил отец.
– Вот розы… студенты доверили возложить.
Дьюла снова обнял брата. Его лицо стало монументальным, как лицо статуи.
– Марци, ты любишь Петефи?
– Какой мадьяр не любит Шандора Петефи!
– «Национальную песнь» знаешь?
– Ты меня удивляешь… «Национальная песнь» – молитва каждого венгра.
– Ну… помолись!
Мартон опустил слои длинные пушистые ресницы, перестал улыбаться и, чуть побледнев, торжественно произнес:
Где умрем, там холм всхолмится,
Внуки будут там молиться.
– Вот!.. – Дьюла поцеловал краснощекого брата в лоб. – Когда будешь возлагать розы, помолись вслух: «Где умрем, там холм всхолмится…»
– Хорошо. Пусти, Дьюла, опаздываю! – Вырвался из объятий, побежал к двери.
На пороге неожиданно затормозил подошвой ботинка, остановился, посмотрел на брата, и на его открытом, правдивом лице появилось выражение сомнения, не присущее ему. Мартон безгранично любил брата, любил его стихи, его горячие речи, произносимые на дискуссиях клуба Петефи, верил во все то, во что верил Дьюла. И все же сейчас усомнился, нужно ли поступить так, как он посоветовал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.