Текст книги "Хорошие деньги"
Автор книги: Александр Донских
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
– Добро, добро, – точно бы для старта, отмахнул своей клешнятой рукой монтажник Родин, крепкий, горбоносый, немногословный дядька.
Все молчком согласились: дело, если здраво, без нервов рассудить, и вправду стоящее – закрыть месячный наряд с солидным показателем и, соответственно, относительно легко заработать за несколько дней немаленькие деньги. Лабыгин напыжился, казалось, что ощетинился, плюнул себе под ноги и, нажимистой поступью выходя из бытовки, громыхнул дверью. «Какой, однако, вредный, – подумал Василий. – Получается, ему жалко, что люди, да и он сам, заработают денег побольше? Чудак!»
Панелей для монтажа имелось на стройплощадке через край – работали, что называется, до упаду, с самого-самого раннего утра и допоздна, с редкими, без захода в бытовку перекурами и короткими торопливыми обедами-перекусами. Лабыгин цедил за столом в рабочей столовке, разъедая, как фон-барон, ворчал в себе Василий:
– Не подавитесь, едалы. – Помолчав, с предельной ядовитостью присовокуплял: – Сначала едой, а потом деньгами.
– Твоими молитвами как-нибудь да обойдётся оно, Семёныч, – добродушно посмеивались мужики, по примеру сумрачно сосредоточенного Дунаева опрокидывая в рот ложку за ложкой.
Дунаев время от времени отправлял Василия на подмогу наверх, но только лишь на те кровельные участки, с которых, посмеиваясь пояснял он Василию, чтобы свалиться – нужно изловчиться.
– Я тебе, земляк, по нарядам оплачу как монтажнику, а они раза в три поболе разнорабочих зашибают. Привыкай к хорошим деньгам – в них сила, – подмигнул бригадир. Василий благодарно улыбнулся ему. – После армии, Вася, попашешь на северах годков этак семь-восемь и-и-и – с капиталом отчалишь на материк, в какие-нибудь красивые тёплые края или в нашу богом забытую Покровку. Надо жить, где бы не осел человек, крепко и безбедно. Ты, вижу, парень неглупый, – живо раскумекаешь, в чём соль жизни.
– Мне уже и теперь понятно, Коля.
– Молоток! Почти кувалда! – Дунаев в истомлённой неторопкости прикурил, блаженно затянулся, помолчал, по-видимому радуясь этому минутному передыху и всматриваясь в приманчиво сияющие дали и вышины небес Севера. – На других посмотришь, Василий: живут, гады, поторговывают на рынке, домами-дачами владеют, машинами, коврами, а мы, простые работяги, что же, лысые, что ли? Мы тоже хотим пожить вольно и широко. Воровать не умею, пусть другие, коли охота, занимаются этим поганым промыслом, торговать – тоже, всё, что мне надо, заработаю честно, вот этими мозолистыми руками мирового пролетария.
Помолчал, блаженно покуривая, но и присматривая в полглаза за своими мужиками: не лодырничает ли кто, не халтурит ли? Если какой непорядок приметит – рявкнет, обматерит, а то и подзатыльником одарит. Василий уже уразумел, что за человек его земляк, побаивается его, но и почитает: «Да, вот это мужик, вот это хозяин! И я таким же хочу стать».
Дунаев продолжил и сказал как-то затаённо тихо, но важно, значительно, так, как, возможно, говорят о самом главном, основательно взвешенном умом и сердцем:
– Уже подумываю, что годика через два куплю на материке, где-нибудь на югах, домок бравенький. Там усадьбы с садами – шик! Буду жить-поживать, добра наживать. В Покровку, к слову, не хочу возвращаться – гиблое место. Отец и мать за всю жизнь гроша ломаного не скопили. Впрочем, Вася, не будем о грустном. Потихоньку развернусь на югах, заживу с семьёй – а у меня уже четверо ребятишек! – по-человечески. Правильно сделал, земляк, что в Полярный Круг прикатил. Если не запьёшь, крепко будешь жить – Север и наша честная рабочая профессия подсобят тебе как надо. Нам, работягам, только на себя и следует надеяться, на свои руки. Никогда не гоняйся за лёгкой жизнью, люби труд, презирай всяких дельцов и приспособленцев и будешь – че-ло-ве-ком! А хорошими деньги бывают только тогда, когда твоим трудовым потом пахнут. Трудовым, братишка! Понял?
– Понял, Коля, понял! – горела юная душа Василия, и жизнь представлялась ему такими же светлыми далями и вышинами, каким являло себя сегодня это прекрасное небо необозримого и малопонятного пока Севера. Будут деньги – будет счастье, легко подумалось Василию. А счастье для него – когда маме он привезёт денег, много денег, и её радость будет его радостью, когда сестре и отцу он тоже поможет, и непременно поможет как-нибудь внушительно, деньгами, ими же, родными, деньгами деньговичами, и их радость тоже будет его радостью. О себе, о том, что и ему нужны деньги на какие-то другие, его личные нужды и дела, он как-то даже забыл и подумать.
Частичка августа выдалась в Полярном Круге по-южному жаркой, солнце палило, как в Африке, – дивился Василий, чувствуя, что под монтажной каской у него что-то вроде как спекается. «Из мозгов ладятся пироги и котлеты, что ли? – посмеивался и забавлялся он в себе во время тяжёлой и однообразной, но сулящей благо, и скорое, работе. – Если так – дармовыми харчами буду обеспечен и сэкономлю на столовке!» Ещё, можно сказать, развлекался тем, что минутами отводил-приподнимал от своей металлической, огнесварной и огнерезчей работы голову и озирался окрест: каков он, Север? Видел с радостью и дали его скупо-лесные, но немерянные, и величественные, сверкающие под щедрым, вроде как нездешним солнцем небоскрёбы обогатительной фабрики, и грозные громадины карьерных грузовиков, и густую иссера-голубую кимберлитовую пыль, которая толстой кожей лежала на всём посёлке; её беспрерывно поднимали в воздух машины, подхватывали и разносили вырывавшиеся из таёжных распадков вихри; прохожие выбирались из неё голубовато-седыми, чихая, кашляя, ругаясь. Необыкновенный, забавный, прекрасный Север, способный одарить человека счастьем!
Бригада Дунаева уже установила кровельные панели, мужики получили за труды приличную зарплату, все довольны, все бодры и даже веселы. Однако теперь, что и предсказывал осмотрительный правдолюбец Лабыгин, монтировать конструкции, с запозданием, но наконец-то полученные с центральной базы, лебёдкой и подъёмником, к тому же маломощными, не совсем годными для данного, немалого, тоннажа, до чрезвычайности тяжко, работа проходила под угрозой всевозможных чп и часом бывало даже смертельно опасно. Бригада на одном из перекуров здраво рассудила: нужен, как не крути и не выгадывай, мощный, гусеничный кран, но такой, чтобы его можно было загнать внутрь цеха.
– Что ж, нужен, значит, будет – молвил привычно весомо Дунаев, поглаживая, будто облагораживая, свою ржаво-рыжую, торчащую клоками бороду.
Лабыкин не спорил, сидел особнячком, не входил в общий разговор, но Василий видел, что под его щёками бились и порой выпирали островато косточки желваков. «Закипает?»
7
Звеньевой был зол и сумрачен, на его багровом, натужно сморщенном, почти в кулачок, лице блестели крупные капли пота, ноздри нервно шевелились, когда насмешливо-сердито смотрел он на бултыхавшийся, подумал Василий, по изрезанной, ямистой подъездной дороге громоздкий гусеничный кран, который нужно было загнать в цех, чтобы, как полагали в бригаде, более безопасно, технологически грамотно и легко устанавливать конструкции; а их ещё немало, ждущих своей очереди. Бригада понимала, что удобнее, несомненно, было бы монтировать башенным краном, который жирафом высился на рельсах рядом с недостроенным цехом; однако теперь, когда уже установлены панели кровли, его невозможно было использовать в деле, а потому и пришлось пригнать с соседнего объекта этого гусеничного монстра.
Устрашающе содрогнувшись и воинственным выпадом наклонившись стрелой вперёд, кран, как внезапно поражённое в схватке существо, замер внутри цеха. Василий даже обомлел: «Вот это чудище! Не разворотило бы оно цех». Из маленькой, промасленной кабины выпрыгнул пожилой, с весёлыми плутоватыми глазками мужичок и гаркнул первому встречному монтажнику – Лабыгину:
– Здорово, Семёныч, живёшь, что ли!
Лабыгин со стиснутыми зубами молчком кивнул в ответ. Крановщик не обиделся, а в радостном оживлении пожал руку подошедшему к нему электрику, мешковатому молодому увальню, и пособил ему, нерасторопному и, похоже, малоопытному, подключить к сети кран. Через полчаса всё было готово к работе, двигатель, затарахтев и заскрипев, ожил, приветственно помотался туда-сюда гусёк. Василий даже улыбнулся: слава богу, техника исправна, конструкции на месте и значит, говорил ему Дунаев, «дело будет сделано, костьми ляжем, а не отступим». «Не отступим!» – вторил в себе Василий.
Дунаев с Лабыгиным, как самые бывалые и высококвалифицированные, монтажниками на верхотуре среди переплетения ферм и всевозможных других конструкций и Василий внизу стропальщиком да на подхвате принялись устанавливать недостающие металлические площадки, переходы, крестовины, лестницы и многое что ещё другое нужно будет поднять ввысь и приварить или стянуть болтами. Работа началась жаркая, горячая, под стать погоде. Василий по родным местам помнил: знойные дни летом – обязательно вскоре громыхнуть громам, засверкать молниям, обрушиться небу на землю ливнем, а то и градом; чему-нибудь, похоже, и здесь случиться. Вырывался из-за холмов игривый южный ветер и поднимал к яркому лазурному небу облака пыли, которая, неуместно празднично и весело искрясь и переливаясь, назойливо липла к потным, нахмуренным лицам монтажников, залепляла глаза. Лабыгин работал в отчуждённой сосредоточенности, в морщинах неудовольствия на лице, на слова Дунаева отвечал скупым мычанием или притворным покашливанием. Громадина кран грузно, неуклюже маневрировал, задевал стрелой за колонны, монорельсы и крестовины, – площадка для его передвижений была до жути тесной, опасной. Весёлый, добродушный крановщик, наконец, уразумевши, что к чему, уже не улыбался, пот ел и резал его зловато сощурившиеся кошачьи глазки, но он боялся оторвать руки от рычагов и обтереть лицо. Губы у него дрожали от великой натуги, потому что требовались предельное, нечеловеческое внимание и филигранная точность при управлении механизмами. Василий, хотя и на земле, но тоже весь в натуге; минутами ему становилось боязно и даже страшно. Ясно: чуть ошибётся крановщик, промахнётся, не туда сдвинется хотя бы на миллиметр и может сотвориться авария или же – покалечит, а то и убьёт монтажников.
– Эх, парни, а как было бы вам ловконько с башенным-то краном! – крикнул крановщик вверх, не вытерпев.
– Работай давай! – прицикнул на него Дунаев.
Стрела несколько раз задела колонны – цех по-звериному утробно гудел-рычал и сотрясался, как в судорогах. Крановщика сорвало – он завопил:
– Экие вы, мужики, бестолочи, скажу я вам! Разве, в рот вам репу, свой дом стали бы с крыши ладить? Эх, работнички!
Лабыгин хищными резкими рывками, но ловко слез с верхотуры, плюхнулся задом на кучу глины в тени. «Громыхнуло!» – понял Василий, тоже опускаясь на глину рядом, отчасти радый, что можно передохнуть.
– Потихоньку, Семёныч, можно бы, – спрыгнул Дунаев на землю и, повинно кренясь лицом вбок и книзу, притулился на корточках возле Лабыгина. Трясущимися пальцами вынул из кармана пачку «Беломорканала», не с первой спички прикурил, в непривчной для себя торопливости втягивал дым.
Лабыгин не отозвался, сидел с закрытыми глазами омертвелого костистого лица. Молчали, молчали. От раскалённой земли вздувало ветром густой жар и пыль. Тяжело было дышать, страдали глаза, мерклыми и мутными виделись дали. Но все знали, и Василий уже наслышался и очарован был разговорами об этом, что не сегодня-завтра примчатся и с рокотом воинственным ворвутся в долину с самых крайних северов ледяные арктические ветры и землю в час-два задавит глубокий тяжёлый льдисто-крупитчатый снег и следом лихо саданут морозы. Знали и то, что с приходом холодов северянину будет житься полегче, потому что привычнее для этого сплошь закалённого бывалого местного, но съехавшегося со всей страны, народа, когда господствуют в их мире снег и мороз, когда густ свежестью и звонок звуками воздух, когда дали и выси хотя и пребывают в сказочном лилейном мираже, но просматриваются на десятки километров во все пределы; а ещё – мысли всякие разные, а значит, лишние, не по делу и не для дела, не лезут в голову на морозе, порой лютом, с жёсткими потягами хиуса, работай себе да работай, только не забудь по уму одеться. «Нам и белым медведям в тепле каюк!» – любили присказать кругополярнинцы, искренно веря, что слова их – истинная правда.
Лабыгин пошевелился, открыл глаза, всмотрелся в сморщенном прищуре вдаль, казалось, намереваясь спросить: что там? скоро ли наступить нормальной жизни без этой духоты и всего остального, не дающего развернуться в работе?
– Помню, мужики, – вздохнув как-то по-бабьи горестно и тоненько-протяжно, первым нарушил он это тягостное, но, понимал, уважительное к нему, молчание, прикуривая свою папиросу от окурка, как-то очень уж расторопно и явно услужливо подсунутого Дунаевым, – так вот, помню, как батяня на всю остатнюю жизнь научил-проучил меня работать. Работать на совесть. Понимаете? – на совесть! Он плотником был, добрым, скажу вам, слыл мастером, на все руки, что назывется, искусник. Хаты, бани, клети, конюшни у нас на Смоленщине – всё строил, о чём не попросили бы селяне. А по деньгам всегда был справедлив: лишнего взять, затребовать чего с человека – ни-ни. Однажды с его артелью рубил я баню. Мне тогда лет восемнадцать минуло – хлопец, одним словом, вертопрах. Но батяне, к слову, я лет с семи пособлял, сперва по мелочам, на подхвате, как сейчас ты, Васька у нас в бригаде, а после стал на равных со всеми. Так вот, как-то раз рубили мы баньку. Бравенькая удавалась банька – брёвнышки гладкие, ровные, круглые, смолёвые, золотистые. Лепота, как сказано в одном хорошем кино! Поручил мне батяня потолок, а это столярная работа, тонкая, на спеца, на мастера рассчитанная. Но отец понимал, что надо меня когда-то поднимать к мастерству, не всё на побегушках болтаться. Стругал я доски и бруски прибивал, – ничего выходило, потому что старался, головой думал. К вечеру почитай всё уже чин чинарём обрисовалось, да тут, язви их в душу, хлопцы идут: «Айда, Ванька, к дивчинам». Эх, мать её, загорелось у меня, зачесалось, но, по батянькиному наряду строгому, надо было ещё пару досок обстругать и пришить. И давай я точно бы угорелый – раз-два, раз-два, рубанком туды-сюды, ровно что метлой. Готово! Пойдёт! Кое-где занозины торчали, горбинка лезла на глаза, однако думкаю себе, бедовая головушка: не заметит-де батяня, потому как зрением к тому времени уже стал плох; а если заметит – не себе же, в конце концов, строим, рассудил. Побросал я инструменты и вдул что было духу за хлопцами. Затемно хмельной от счастья и изнеможённый, как мартовский кот, заявляюсь домой – сидит-горбится батяня за столом, сурово споднизу вонзился в меня глазами, будто гвоздями. «Ты чого же, кобелина, батьку позоришь? Ты людям делал? Так и делай по-людски да по совести». И-и – со всего богатырского своего маха ожарил меня бичом вдоль хребта. Я аж зубами заскрежетал. А он – опять, опять, опять. Я уж надрываюсь, а он – жарит да жарит и приговаривает: «Людям, кобелина, делал? Так и делай по-людски. О совести впредь не забывай по гроб жизни». Вот он каким был. Мог и делать красиво, мог и спросить люто. – Помолчал, глубоко затянулся папиросным дымом, неторопко выпустил его и присказал напевно: – По совести хочется жить и трудиться, парни, а не абы как. О душе надо бы думать, а не только о кармане.
– Я тебя понимаю, Семёныч, – сипло, со срывом голоса на фальцет, словно бы тоже хотел, как и Лабыгин, напевно произнести, отозвался Дунаев, пощипывая свою спутанную с мелкой металлической стружкой бороду. – Правильно, правильно говоришь: и жить, и работать по совести надо. Но, понимаешь… понимаешь ли, дружище… Каюсь, каюсь, впрочем, и не скрывал ничего раньше: хотел я сорвать деньгу, потому что не был уверен – чему же бывать в этой жизни завтра или послезавтра. Живём, согласись, в нонешней сутолоке и шаткости одним днём. Подвернулось чего стоящего – срываем сразу, а потом после нас – хоть трава не расти. Будь я тут хозяином – не допустил бы такого.
– Если совесть не хозяин в сердце человека, то и настоящему порядку не явиться в жизни самому по себе, вот так, Коля, думкаю я своей рабоче-крестьянской думкалкой, – постучал он согнутым и корявым пальцем по своей голове в замызганной каске.
Решительно, даже с подпрыжкой пружинистой встал, пошёл было к монтажной площадке, чтобы забраться снова на верха, да приостановился. Сказал с горьким, сушащим гортань чувством:
– Деньги, деньги, эти проклятущие деньги, сколько же они приносят нам бед! Путают, изматывают человека, подгоняют нас, как пастухи скот, мелкими бесам взмыливают нам мозги и вспенивают мутью кровь, и мы бездумно и оголтело мчимся или карабкаемся за удачей и успехом, а – жить-то когда, братцы, скажите на милость? Просто жить? Понимаете – просто? А? Эх, чего уж!.. – отмахнул он рукой резко и широко, так что папироса отлетела высоко и далеко.
Живо полез наверх, гремя – подумал Василий, – точно дворовый пёс, цепью монтажного пояса. Василий не отважился вступить в разговор взрослых товарищей, но в его душе, набираясь звучания, позванивали поперечные слова: что, мол, про совесть и про всё такое, вы, Иван Семёнович, говорите верно, согласен, но вот про деньги загнули, да ещё как. Беды они приносят, говорите? Не согласен. Не верю. Сами вы, вижу, любите деньги, коли работаете на северах, ведь приехали вы сюда из своих тёплых краёв хотя и не за лёгким, но всё одно за длинным рублём. И я люблю, и все любят деньги, потому что они помогают нам чувствовать себя людьми, они изменяют нашу жизнь к лучшему, дарят радость и покой нашим близким. Разве не так? Так, так, именно так, Иван Семёнович!
Понятно Василию – не до споров и размышлений сейчас: как не крути, не верти, а надо трудиться, вкалывать, что называется, по полной, потому что сами конструкции на верхотуру не запрыгнут и не закрепятся там. И работу эту непростую и опасную нужно выполнить в самом что ни на есть полном объёме, не затягивая, а лучше бы – до срока, чего бы оно ни стоило, потому что, как говорит Николай Дунаев, платят рабочему человеку не за красивые глаза, как некоторым, а за рукомесло и пот трудов его. Умно и веско умеет сказать Николай! Да и этот вредина Лабыгин, похоже, не дурак: понимает жизнь и сказать может правильно и с чувством. Обоих юному, впитывающему на ходу жизнь Василию приятно слушать, за каждым чуется правда и правота. Василий за эти северные свои недели уже накрепко понял и поверил, что монтажники народ крепкий и твёрдый, как металл, с которым, собственно, и работают, – не отступят, выполнят.
Крановщик с великой неохотой, покряхтывая и сморщиваясь, взялся за рычаги. Все работали осторожно, опасливо, неторопко. Как говорится, тише едешь – дальше будешь. Однако как не стереглись, как не страховались при каждом подъёме груза и маневрировании, однако к вечеру, уже на предельной устали и даже измотанности, чп всё же стряслось – стрела врезалась в колонну и с неё свалился трудившийся на площадке метрах в трёх от земли сварщик Дулов. Он, ещё не зацепившийся карабином монтажного пояса, теряя равновесие, отчаянно забил по воздуху руками, перекувырнулся спиной и тукнулся головой в каске о торчавшую из груды металла арматурину. Вскрикнул, но следом затих. Монтажники одним духом посползли, поспрыгивали вниз. К носу бедолаги подсунули нашатыря, он очнулся и первое, о чём попросил, как-то жалко и виновато улыбаясь потягами землистых непослушных губ, – не вызывать ни медиков, ни начальства: понятно, что иначе будут неприятности для бригады, особенно для бригадира и мастера.
– Я же тебе говорил, гад, как нужно было монтировать! – с кулаками подбежал к Дунаеву густо-красно-чёрный – показалось Василию – и разъярённый Лабыгин. Но кулакам волю не дал – перед бригадиром, гремя цепью, топал кирзачами, отплёвывался, бранился.
Василий вроде как с радостью подумал о нём: «С цепи сорвался».
– Прекрати истерику, – не сразу и холодно произнёс сквозь зубы Дунаев, жёстко отстраняя рукой и взглядом звеньевого. – Не убился мужик, – и ладно. Эй, Иваныч, дорогой, как ты, братишка?
– Очухаюсь, чего уж, – в искажающих лицо натугах и шатко, приподнимался глыбастым мужичьим туловищем Дулов. Ему, по его настойчивой и матерной просьбе, помогли встать на ноги. – До общаги, поди, доковыляю. Башку, главное, не пробил, только каску малость попортил, а вот хребет, братва, зашиб я на славу. Но ничё, ничё: отлежусь, оклемаюсь. И не с такой высотки шандарыхался раньше, да по-прежнему, глядите-ка, живой и бравый. А вы, мужики, работу не стопорьте – надо бы и в этом месяце хорошую деньгу зашибить. Сами мы набедокурили, самим и выгребаться. Правильно говорю, Семёныч?
– Да иди ты!.. Эх, идите-ка вы все знаете куда!.. – прикрикивал Лабыгин, размашистым шагом удаляясь к бытовке. Остановился, кричал издали: – Как хотите, а я с этакими вашими финтами работать больше не подписываюсь! – Подумал, притопнул: – Из бригады я ухожу – перейду на соседний участок: звали мужики и мастер. Да и за деньгой там не рвутся, как бешеные. Работают спокойно, а зарабатывают прилично, хотя, надо признать, и поменьше, чем у вас. Вы же, сколько всех вас знаю, особенно тебя, Николай, какие-то рвачи, зашибалы: всё вам мало, всё вам подавай и подавай! Когда натрескаетесь деньгами? Ну, впрочем, довольно чирикать: горбатого, известно, могила исправит. Не поминайте лихом, что ли! Добра, единственно добра желаю вам, парни.
– Значит, уходишь, Семёныч, из бригады? Что ж, хозяин – барин, – отозвался Дунаев предельно мягко, миролюбиво, всё же – видел Василий – понимая, что повинен, однако тотчас распорядился: – Продолжаем, мужики! Все по местам – чего столпились! Вечер в наших краях пока ещё светел, солнышко по горизонту катится, снега-ветра нет, а потому – пахать и пахать нам. Деньга для нас, пролетариев, с неба не свалится. Мы не начальство и не блатота всякая там вшивая. Иваныч, а ты ковыляй-поковыливай отсюда потихоньку. Да завтра утром, смотри мне! чтобы как штык был на смене. Понятно тебе партийное задание? – усмехнулся вкось, будто ощерился.
– Поня-а-а-тно, чего уж.
«Молодец, земляк! – по-детски восхищённо смотрел Василий на своего рыжебородого богатыря-бригадира, которому все хотя и в сумрачном молчании, но в согласном единодушии подчинились. – А вы, Иван Семёнович, только обрадовали нас, что уходите. Мы на севера приехали не рассусоливаться, а зарабатывать». Василию показалось – дышать стало легче, даже уже вроде как въевшаяся в последние недели усталость спала с плеч.
8
Не в первый, не во второй день, но всё-таки приноровились монтажники к технологическим неудобствам: где электрической лебёдкой подтягивали конструкцию, предварительно приподнятую краном, где гидравлическим подъёмником подправляли продвижение этих тяжёлых грузов, где уже там, на верхотуре, под самой кровлей, верёвками с двух-трёх позиций или же домкратами выводили собранную на земле конструкцию в строго определённое на чертеже место и закрепляли-затягивали струбцинами.
– Голь на выдумку хитра, – приговаривали довольные монтажники. – Мало-помалу да полегоньку, глядишь, управимся, мужики. Где наша не пропадала!
И действительно, монтаж всех внутренних конструкций был успешно, без серьёзных срывов, без аварий выполнен в полном объёме, даже с опережением извечно неумолимого на стройках страны графика, а потому бригаде, помимо щедро закрытых прорабом нарядов за месяц, начальником участка были ещё выписаны немаленькие премиальные за так называемый «аккорд» в работе – процентные надбавки за качество и скорость. Василий получил свою за впервый целиком отработанный месяц настоящую северную – гордился он – зарплату и несколько дней дивился и восклицал в себе: неужели он – он?! – обладатель такой кучи денег – двух новеньких толстеньких цельных пачек купюр в банковской обёртке? «Какие же они душистые! А кто-то сказал, что деньги якобы не пахнут. На-кось, понюхай!» Ради такого подвалившего богатства (слышал он раньше от мамы о людях удачливых, счастливых) Василий душою готов был, кажется, на любые испытания и неудобства, на любой риск, даже на какие угодно нарушения, если, конечно же, вся бригада захочет того же самого. Дунаевцы работали так, что после каждой смены Василий, едва добредя до общежития, валился на постель, порой в одежде, уже не в силах раздеться, шевелить пальцами, и вмиг засыпал. Иногда ночью тревожно пробуждался, испуганно нащупывал под подушкой пачки денег – «Фу, на месте!» и заново проваливался в желанное забытье, с отрадой ловя слухом колокольчиковое трепетание своего счастливого сердца. Когда в комнате никого не бывало, он время от времени раскладывал пачки перед собой и – любовался ими. Утром тишком рассовывал их, завёрнутые в целлофан, по карманам и всю рабочую смену с ними не расставался. Он знал, что не жаден, что не скряга, что если нужно будет, то хоть сейчас, хоть когда угодно отдаст их до последней копейки. Но отдаст только одному единственному на всём свете человеку – маме. Он знал, что деньги – её надежда, её счастье, её улыбка. Но знал и то, что мама его тоже не жадная, не скряга и что если нужно будет, то она отдаст всё до последней копеечки. Но тоже отдаст только лишь одному единственному на всём свете человеку – ему, Васе, Васильку, сыночке моему, – казалось Василию минутами, что слышит он голос мамы. Уставал страшно, тяготы железного монтажного дела нещадно и с избытком ежедневно наваливались на его ещё подростковые худые плечи, надрывали жилы рук, ещё не обросшие мускулами и загрубелыми мозолями, как у всех других мужиков бригады. Нередко простудно заболевал, трудясь на сквозняках в пропотелости. Хотя и по мелочам, но почему-то неизменно чуть ли не ежедневно болюче травмировался о железяки, о раскалённые сварочные швы, о пламя горелки резака и ещё как-нибудь и невесть отчего. Однако никто и никогда не услышал от Василия ни словечка, ни полсловечка ропота, неудовольствия, скулежа, потому что знал он – привезёт когда-нибудь, может быть, уже в следующем году, маме не просто деньги, которые сами по себе – посмотрите, посмотрите же! – всего-то бумажки, хотя и цветасто красивые, аппетитно хрустящие, а – надежду на счастье. Какое же красивое и звонкое это слово – счастье!
Ещё одна радость случилась у Василия в те непростые дни начала его взрослой, трудовой, но ещё по-детски мечтательной, доверчиво ожидающей чего-то необыкновенного и радостного жизни, – наступила, наконец-то, зима. Зимушка-зима. Наступила настоящая северная зима, о которой много и увлечённо говорили в бытовке на перекурах бригадные мужики, дожидаясь её, уверенные да и знающие наверняка, что работаться будет куда как веселее, что мороз-де не позволит прохлаждаться. А потому, говорили, зимой заработки всегда выше, надёжнее; даже в актированные дни вынужденного бездействия, в те дни, когда господствуют запредельные морозы, с такими от времени до времени температурами, что птицы на лету замерзают, падают на землю, государство и монтажное управление не скупятся – оплачивают простой. И Василий вместе со всеми ждал эту настоящую северную зиму, которая, верил, непременно приносит счастье и благополучие. Но ждал, мужающий, молодо-азартный, ещё и потому, что хотел проверить себя – выдержит ли новых невзгод и испытаний; а вдруг струсит, убежит-улетит, где теплее и уютнее. Э-э, нет уж! Зубы сцепит Василий, а выдержит, перетерпит. Он, во-первых, сибиряк, и что такое лютующий мороз знает не по книжкам; а во-вторых, знает и помнит крепко-накрепко, для чего ему во что бы то ни стало нужно выдержать и работать, работать, работать, даже забывая об отдыхе, о каких-то увлечениях, свойственных молодым парням.
Да, работать и работать! Так, кажется, просто, чтобы достичь желаемого. Но работа изматывала хотя и упрямого, не слабосильного, но совсем ещё юного Василия; работа эта нередко налегала на него до онемения души и разума или же приводила в отчаяние. Вся жизнь его – однообразие, металл, раскалённые сварные швы, тяжёлые кислородные баллоны, суровые, матерные, не очень-то обходительные мужики. А ещё ежесуточно: работа – сон, работа – сон да унылая лесотундра без конца и края, с наступлением осени с низким отягчённым небом. Но однажды после недельных проливных дождей сентября вышел он одним ранним утром из общежития, чтобы, привычно меся грязь кирзачами, в стариковской ссутуленности побрести разбитой дорогой на работу, да, открыв дверь и приподняв не отошедшую ото сна голову, замер на крыльце – вокруг красота расцвела, – вспомнил он тотчас, как говаривала мама о сезонных преобразованиях в природе. Белым-бело в Полярном Круге и окрест, точно бы в сказку угодил посёлок со всеми своими жителями. Вся эта ужасная, назойливая кимберлитовая пыль, хотя и превращённая дождями в слякоть, но рождающая неприятные воспоминания, все эти непролазные, расползшиеся дороги, все эти угнетающих серо-чёрно-мутных красок таёжные холмы – всё-всё внезапно обрядилось, преобразившись во что-то прекрасное, радующее глаз и сердце, и напомнило Василию родную его Сибирь, дом, улицы и леса Покровки, какие-то радостные мгновения детства и отрочества. Василий выпрямился и пошёл бодро, даже поспешно и весь день работал весело, с подглядками в ясные, синие, слитые с небом дали Севера. На следующее утро ударил первый мороз, – и округа ожила, заискрилась, став ещё краше, ещё величавее, ещё роднее сердцу. Дышалось легко и работалось легко, будто открылось второе дыхание, – никакой усталости к концу смены. Потом на несколько недель чуть оттеплилось, снег весенне посинел, поосел, расползся, птицы, попрятавшиеся было, запели, зачирикали словно бы наперебой. Мужики были недовольны, ворчали:
– Уж зима, так зима бы, что ли. А то какие-то слюни везде. Разморило: не работа, а зевота сплошная. Засыпаем на ходу, мозга не фурычит.
И Василий был недоволен: зиму хотелось, чтобы – поскорее бы! – всё в жизни было по-настоящему, надёжно, прочно. Как добротный сварной шов. А Север чтобы, так Север. И чтобы мороз помогал, подгоняя в работе.
– Важнецкое, братцы, дело для нас, работяг, зима: вышел на мороз и пошёл, и поехал вкалывать, чтобы не закоченеть, – любил присказать Дунаев, поторапливая засидевшихся в бытовке мужиков во время перекуров. – А зарплату потом получил – приятно думать, что не зря морду морозил, потому как деньга звонкая бренчит в кармане. Неспроста, видать, говорят: всё к лучшему. Ну, живо, живо, орлы, по местам! Скоро наряды закрывать, а монтажа выполнено с гулькин нос.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.