Текст книги "Хорошие деньги"
Автор книги: Александр Донских
Жанр: Современные любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
18
Вскоре подоспел срок ухода в армию. Несколько деньков осталось до отправки на сборный пункт и стрижки под ноль. Не один Василий призван из Покровки – ещё парней пять-шесть готовятся. Встретятся ему, бывало, некоторые из них на улице – сразу ноют: и то, мол, плохо в армии, и это плохо, по их представлениям, всё-то там плохо, гадко, бестолково. Василий этак прицельно щурится на них, усмехается вкось: а сами-то вы каковы – лоботрясы из лоботрясов! Предлагают Василию дербалызнуть с горя, гульнуть напоследок. Но Василий отмахивается, прочь спешит: дел, говорит на ходу, через край. Он не печалится, не тужит: что ж, армия, так армия, нормальный мужик обязан отслужить положенное, отдать долг родине, преодолеть любые трудности и напасти и вернуться домой бодрым и крепким, чтоб жить-поживать, добра наживать, – помнил он любимое присловье Николая Дунаева.
Грустно до тоскливости Василию становилось единственно тогда, когда раздумается он об Александре. Душа заколышется без ветра, всхлипнет без слёз: два года не видеть, не слышать Сашу свою! Да что ж за жизнь заделается такая, если не будешь видеть её глаз, её улыбки, не будешь слышать её тихого, деликатного до нежной вкрадчивости голоса, не будешь дотрагиваться до её тонких прозрачных рук, не будешь до упоения говорить с ней о жизни и счастье! Только с ней и раскрывается для песни душа Василия, грудь дышит свободно, мысли роятся пчёлками у цветка. Вздохнёт, даже помотает головой Василий, будто стряхивая остатки сновидения. «Ничего, ничего: зубы стиснуть – и служить! Не ты первый, парень, не ты последний», – размышляет Василий. Главное, говорит мама, чтобы войны не было.
«Когда вернусь – жениться бы на Саше, что ли», – однажды подумалось Василию, и подивился он, что раньше столь простая, но важная для него мысль не посещала его.
«Чтобы уж никогда не расставались мы, а?» – день ото дня всё ярче, но в трепетной нежности разгорались в его груди какие-то новые ощущения и переживания.
«Чтобы душа в душу прожить – так оно, что ли? А потом, точно бы в сказке, в один день умереть? Хм!» – бывало, усмехался он, однако самому было радостно, что именно так может думать и мечтать, желая нового для себя счастья.
«Вернусь – женюсь!» – чуть погодя, когда два-три дня оставалось до отбытия на призывной сборный пункт, сказал себе Василий. И он крепко знал за собою: коли уж надумал чего – сделает во что бы то ни стало. Он такой! Он высотник, северянин, крепкий мужик!
«Будем жить-поживать да добра наживать», – уже начинали неторопливо и плавно клубиться в голове мысли и образы, становясь желанными и отчасти привычными. Он уверен, что не повторит нескладной судьбы своих отца и матери. И как бы он не любил маму, как бы не тянулся к отцу, но, разумеет он, жизнь ими прожита неправильно. Да, неправильно. А он проживёт правильно. Только так – правильно. «Сказано – сделано!» – любили присказать монтажники-высотники.
У Александры с сентября началась учёба в институте, она жила в городе в студенческом общежитии, но на субботу-воскресенье наезжала домой. Василий всю неделю изводился, маялся. Поначалу не понимал хорошенько, почему ему до того неспокойно, тревожно, что – край порой. Перед выходными тоска уже просто наседала и давила. Потом разобрался, отчётливо осознав: в подозрениях изводилась душа его – ревновал Александру очень. Тяжко ему было, что она далеко от него, что какая-то другая у неё там жизнь, с какими-то другими людьми она вместе. «Уведут! Какой-нибудь городской вертихвост обязательно теперь крутится возле неё». «А – она что?» – обжигало вопросом. Однако встретятся – ни единым вздохом, ни единым взглядом, ни единым словечком не выказывал своих дурных, считал он, чувств и мыслей. Уедет Александра – он снова переживает, мается в ожидании, в сомнениях и подозрениях, однако настойчиво отталкивает от себя всю эту дурь.
Но другой раз в груди так забурлит, так заклокочет, что сорвётся с места, выскочит на шоссе – на попутках доберётся до города, прибежит к институту и тишком из-за угла, из кустов час-два, а то и больше, с туполобой настырностью высматривает, с кем она будет возвращаться после занятий. Отлегало – всегда с подружками возвращалась. Выругает себя Василий, бодро подойдёт к Александре, но с бегающими проказливыми глазками, – стыдно было, хотя кто мог догадаться, что он выслеживал, столь недостойно вёл себя. Вежливо, но смущённо со всеми поздоровается и молчком, потихонечку утянет Александру в сторонку за собой. Допоздна погуляют, наговорятся вволю. Потом доведёт её до общежития, но прощаться и уходить – не охота, ни ему, ни ей не охота. Всё же, наконец, надо расстаться. Мнётся Василий, намереваясь сказать, – «Дождись, Саша, поженимся потом». Но нет, не скажет; и о любви не скажет, уедет домой со своей кручиной, но и с радостью, тихой и певучей, в сердце.
Даже поцеловать не поцеловал ни разу, только и набрался отваги – за руку держать, долго не отпуская её, урывками заглядывая в серовато-голубенькую, как облака, мягкость глаз любимой. Потом и часами, и днями накручивается и наплетается одна мысль на другую: силился юный, но дотошный Василий понять себя, своё бережное, несомненно, до благоговейности бережное, отношение к Александре. Размышлял, настойчиво и неторопко распутывая клубки своих ощущений и догадок:
«Я, случается, и дохнуть-то на Сашу не смею, а уж притянуть к себе да – поцелова-а-а-ать!.. – Э-ге-ге!..»
«У других парней, вижу, как-то с этим делом запросто выплясывается, и девчонки их радёхонькие, что их тискают, попискивают, чертовки, а я не могу этак… вольно, что ли. Не могу, и всё вы тут, братцы-кролики!»
Мысли Василия, казалось ему, зацветали:
«Что бы скверное и гадкое не плели и не городили люди про любовь, особенно мужичьё, а она высоко, чую, поднимает душу, даже, похоже, выше неба и звёзд. Хорошо-о-о ей там, на высоте-то! Аж страшно и щекотно, – чудно! Помню, помню мои ощущения с северов!»
«Если любовь между людьми случилась, то она, думаю, уже навсегда, на всю жизнь должна быть. Разве не так? Так!»
«Кинулись бы мы с Сашей немедля во всякие разные лобызания с обнимашками. Что же получилось бы? Испоганили бы любовь нашу, наворотили бы делов, – точно! Как же после жить вместе, смотреть друг другу в глаза?»
Но однажды обругал себя:
«Тебе сколько лет, любомудр? Рассуждаешь будто скрюченный старикашка. А осторожничаешь похлеще какого-нибудь трусливого воришки. Взял бы да обнял её, поцеловал бы – вот увидишь: она рада будет. Мужики говорят: все бабы одним миром мазаны».
«Нет, нет, люди добрые, не могу и не хочу я! Душа не позволяет: не хочет она спускаться с высоты на нашу грешную землю, вот оно что! Потом. Когда-нибудь потом. Жизни-то впереди ещё – ого-го сколько! Разве не так? Так!»
Обдумал хорошенько и намерился твёрдо, что на призывном пункте перед самой отправкой шепнёт Александре: «Дождись». И что скажет она, глазами ли только лишь, словами ли, вспыхнувшими или побледневшими щёками или как-нибудь иначе, – неважно, но тому и быть после армии. Василий поймёт Александру как надо.
Но тревога не оставляла. Душу, после всяких разных раздумий, минутами потряхивало и вело. Время от времени в голове начинало назойливо настукивать каким-то игрушечным барабанчиком: «Она будет только моею! Она будет только моею!..» – И Василий отчего-то сжимал кулаки и насиленно хмурился, супился: казалось, видел перед собой нечто такое, что нужно было отпугнуть, устрашить или же наказать. Василий знает за собой, что человек он решительный, и понимает, как следует поступить, если что.
Но снова, снова, по привычке и склонности своей, подчас неодолимой, принимался, пробираемый сомнениями, рассуждать, ковыряться: «Хм, а что, парень, значит «моею»? Она что тебе – вещь какая-нибудь? Или заработанные тобою деньги? Ты, друг ситцевый, поосторожнее бы со словами!»
«Угомонись, умник наш разумник! Просто, принято говорить так, когда любят друг дружку. Ты – моя, ты – мой, – что непонятного? Зачем попусту прицепляешься к словам?»
Всё одно дух противления не успокаивался, взъерошивал мысли и чувства:
«Не прицепляюсь. Но то непонятно, что уважать надо человека, а не глупости всякие за ним подозревать».
Однако какой-то, вроде как сторонний, голосок тихонько и вкрадчиво напевал в нём: «Моя-а-а-а, моя-а-а-а…» Василий усмехался жёстко вкось, но всё же снисходительно, однако по-другому думать и чувствовать ему не хотелось.
– Мяу-мяу, – стал он передразнивать, обнаружив какую-то созвучность с «моя».
«Что ж, моя, значит, моя! Сердцу, видать, захотелось, чтобы было так. А с ним, говорит мама, попробуй-ка потягайся!..»
Ему нравилось в эти последние деньки на воле мечтательно раздумывать, беспрерывно и даже азартно, о том, как он честь честью отслужит, отдав долг родине, как этаким доблестным служакой с медалями и значками на кителе и непременно с сержантскими лычками на погонах вернётся в Покровку, как встретится сначала с мамой и смахнёт слёзы с её щёк и как тотчас – к ней, к Саше своей. Как обнимет её легонько и нежно и скажет хотя и тихо, но ясно: «Выходи-ка за меня замуж». И непременно вскоре сыграют свадьбу, а потом… а потом: оба – две вольные влюблённые птицы: полетят туда или ещё куда-нибудь или же осядут в родных краях, – неважно, совсем неважно, потому что жизнь наверняка покажет и подскажет, что да как. А важнейшее и желаннейшее – они уже никогда, никогда не расстанутся друг с другом. Всегда – вместе, всегда – дружно, всегда – уступчиво, всегда – нога в ногу и рука об руку, – слышал Василий от мамы и других покровских женщин о счастливой, человечьей судьбе. Деньги всегда будут в его семье водиться, – о них и думать особо-то нечего, уверен Василий; пусть всякие лоботрясы напрягают мозги, а он к любой работе привычный и охотливый. Да, столько впереди всего настоящего, славного, потребного, только и успевай потом загребать и оберегать. Что ни говорили бы люди, а всё для счастья вокруг и даже на земле целой, если с умом и душой жить да быть. И армия – тоже на пользу и благо. Разве не так? Конечно, так! А потому – веселее, солдат Василий Окладников, выше нос и выше ногу! Ать-два, левой! Запевай, служивый!
19
Не наступил, а, по ощущениям впечатлительного и нынче несколько взъерошенного чувствами и мыслями Василия, нагрянул последний день-денёк на воле – завтра в понедельник поутру с рюкзаком за плечом отчалит он на предоставленном заводом автобусе в компании с другими призывниками, а также с родственниками и друзьями, на областной призывной сборный пункт. Оттуда – в неведомые земли и дали, к малопонятной покамест жизни.
Покровка в воскресенье допоздна, а где и, размашисто да шумно, до зорьки самой, гуляла, провожая и напутствуя новобранцев. Мать накануне не раз предлагала непривычно задумчивому и молчаливому Василию устроить людные проводины с приглашением всей родовы, соседей, приятелей.
– Чем, Вася, мы хуже других? Снеди какой хочешь огородной наготовлено страсть сколько, поросёнка заколем, всяческих настоек на ягодах и орехах бутылей десять в погребе припасено – ух, и знатный же выйдет стол! Честь честью проводим, чтобы служилось тебе – не тужилось!
Но сын согласился на самую малость, на самое необходимое – посидеть лишь часок-другой вечером за столом узким родственным кружком: мать, отец, сестра с мужем и – довольно. Да, довольно. Многолюдье за столом – значит, веселье, гулянка с непременным русским распахом души; ведь не на похороны же, в конце концов, соберутся люди. То, что предлагала мама, – это, ясное дело, праздник, а праздник – это радость, Василию же – тоскливо, в его сердце занозами засели смута и тревога. Он даже почувствовал себя одиноко, хотя мама всегда рядом, к отцу и сестре захаживает. И верная, влюблённая Александра, чтобы поддержать его, чтобы лишний часок побыть с ним, всю нынешнюю прощальную неделю после учёбы моталась из такой дали домой. Они дотемна гуляли по пустынным улицам посёлка или же сидели у неё дома: она, наспех, к лекциям и зачётам готовилась, а он, любуясь, на неё посматривал с дивана и – как дурак дураком – лыбился чему-то такому неведомому, но желанному. А что за погода дивная водворилась в покровском мирке! Говорили, что в других местах, к примеру, в соседнем районе и в городе, она не очень-то жалует людей. После затяжных проливных дождей с мокрым липким снегом, после непролазной слякоти и нешуточных утренних заморозков подношением роскошным подоспело в Покровку духовитое, мягко-влажное тепло. Округа с сосновым бором и притаёжными опушками и еланями в многоцветной золотистости вся засветилась и беспечно заиграла и опавшей, и ещё державшейся за стебли листвой. Небо ядрёно прояснело, взмахнуло выше и полыхало синевой от восхода до заката; воздух сочно свеж и сладок. Воистину, дни этой уже довольно поздней сибирской осени, почти что зимы, должны быть в радость, тешить, обласкивать душу, легчить поступь, согревать и подбадривать мечтания. Всё, кажется, только во благо, да ничего не может Василий поделать со своим сердцем; и думать не думал он раньше, что почувствует себя столь тяжко, потерянно, несчастно. Затосковал, ещё и не отъехавши. Просто до вскрика, до стона затосковал, будто бы что-то такое жизненно важное для себя неумолимо да немалыми долями терял. Если на Крайний Север юный Василий уезжал в задорной, молодцеватой решимости, в каком-то хмельном, веселящем туманце, то теперь, обвыкшийся дома в мамином уюте, умиротворённый своей беспримерной и неожиданной для себя и окружающих щедростью, счастливый до блаженства влюблённостью, восхищённый и очарованный своей прелестной, цветущей Александрой, то теперь он пронзительно почувствовал и осознал – страгиваться с места не хочется и что человек он семейный, домашний. Но и – стойкий, упрямый, сильный, кое-чего уже повидал в жизни, а потому уверен – если сходу втянется в службу, то во что бы то ни стало перетерпится, прижмётся в нём уныние, отступит прочь тревога. А потому самая желанная сейчас для него мысль – поскорее бы уехать из дома. «Служить так служить, нечего тянуть кота за хвост!» – ворчал он в себе. Но впереди, однако, ещё часы и часы ожидания, томления, и как-то придётся выползать отсюда в новую, армейскую, жизнь.
«Спасибо, мама, но, пойми, не надо бы сейчас никакого веселья», – мысленно сказал он, чувствуя, что не совсем прав, потому что маме, понимал, хочется ещё разок всем и каждому показать своего выросшего, возмужавшего сыночку, открыто гордиться им на людях, провожая не куда-нибудь там, а – на службу воинскую.
«И мне, сыночка, не надо никакого веселья: какая же может быть радость, если снова расстаюсь с тобой да аж на долгие два года, – подумала она, казалось, отвечая на его мысленное обращение к ней. – Совсем взрослый ты, совсем мужчина уже… да всё одно – ребёнок ребёнком», – вздохнула она, не замечая противоречия своей мысли. Василий уверен, знает, что мама чувствовала его так, словно жила с ним одной душой, одними жилами и нервами, а потому понял и её вздох, и её непроизнесённые вслух слова.
Напоследок хотелось Василию сущую малость – лишь посидеть за общим столом с самыми своими родными людьми. Так и получилось. И впервые после многих лет розной, не очень-то доброй друг к другу жизни вся семья Окладниковых, наконец, собралась вместе, в родном доме, за одним столом. Молчаливый Василий поглядывал на мать, на отца, на сестру с её старым мужем и усердно хмурился, потому что тянуло улыбнуться и сказать: «Вместе? Вот и ладом. А то живёте врагами друг для друга». Но улыбаться как дурачку и болтать лишнего не надо бы. Счастье, говорит мама, – дело шаткое и пугливое: любит тишину и тенёк. Стол богатый, чего только нет на нём: мама расстаралась, день и ночь вся была в хлопотах. Все увлечённо, но почти что молчком ели, выпивали, из разговоров поначалу – только нахваливали закуски и наливки, и что-то ещё про погоду было сказано. И хотя поговорить, понимает Василий, особо, похоже, не о чем или же – совестно отчего-то, но всё равно – «Ладно, ладно: хотя бы по-человечьи сидим, друг другу в глаза смотрим. Как и хотела мама – чтоб проводины получились не хуже, чем у других людей. Получились! А сама она, посмотрите-ка: довольна, аж светится вся новогодней ёлкой!» В голове начало забраживать, щёки разгорелись – разговорились мало-помалу, расчирикались. Власть, по русскому обыкновению, ругнули, заводскому начальству хотя и издалече, но погрозились крепким словом и кулаком, про дураков и дороги не забыли вспомянуть. Потом отец и муж сестры принялись наперебой напутствовать Василия, потряхивая его за плечи, похлопывая по спине: отцов-командиров-де слушайся, но в обиду себя не давай ни в какую, иначе заездят, как савраску. Он почтительно слушал, помалкивая и покачивая головой: конечно, конечно.
Явственнее замечал приглядчивый Василий, что мама и отец как-то так равно и богато усыпаны морщинами и сединой, и хотя оба ещё далеко не стары, но, как мама говорит о некоторых людях, не милованы, не избалованы судьбинушкой. Теперь, оказывается, и о ней самой можно так же сказать, – понимает опечаленный Василий, жалея и любя обоих. К сестре присматривался, – и появлялась причина нахмуриться, и уже неподдельно: прикладывается она сообща с мужиками, не отстаёт ни на одну рюмку, да к тому же расселась, захмелевшая, этак развалко, некрасиво на стуле, смеётся громко и непрестанно, по поводу и без повода. Нет, чтобы посмотреть ей на маму: чуток пригубит та – отставит рюмку, за гостями услужливо, хлебосольно ухаживает, подкидывает в их тарелки, нахваливая кушанья. «Эх, дурная же Наташка девка!» Но и её жалко брату, и её любит он.
На её мужа совсем смотреть не хочется: какой-то он выпуклоглазый, потеющий, красный, точно варёный рак, с зевом черноты во рту вместо передних зубов; старее мамы и отца выглядит. Не раз думал о нём: чужак он.
«Тьфу! И чего в нём нашла? Точно, точно: не любит, за грошами побежала, а от отчаяния теперь к рюмке стала тянуться. На днях издали видел – с каким-то парнем кокетничала на улице. Вижу: понесло её и корёжит, как чёрта. Ну да бес с ними обоими. Попробуй разберись в чужой жизни. Да и чужая душа, говорят, – потёмки. У них уже дети растут, племянники мои, скоро ещё родятся… понимать надо, критикун!» – вроде как одёрнул Василий себя.
«Эх, плохо, чую, им всем будет здесь без меня! Не накуралесили бы чего-нибудь», – вздохнул он и порывом, но лишь вполоборота отвернулся ото всех.
20
И хотя разогорчён и раздосадован въедчивый и беспокойный Василий, однако сидеть ему за одним столом с родственниками, с родичами – любит сказать мама – всё же приятно, по душе. Уверен, знает: что ни говорилось бы, а родных людей никем не заменить вовек! Разве не так? Так!
Но как бы то ни было, а сердце Василия сейчас – не здесь, не с ними. Там оно, на соседней улице. Где-то, наверное, возле Сашиного дома; бесприютно бродит около, поджидает своего засидевшегося за столом хозяина. Поджидает, чтобы вместе войти в её девичью комнатку, всегда чистенькую и свежую, скромно присесть на краешек дивана и, по установившейся уже которую неделю привычке, посматривать, как Саша чего-то записывает в тетрадку, шуршит страницами учебника, – прилежно, усердно готовится к занятиям. Она у него человек очень ответственный, пятёрочница да активистка ещё та! Василий знает, что завтра у неё в институте важный и страшный зачёт: какой-то вредный дядька-профессор будет тиранить бедных студентов. Потому и не пришла, извинившись, Александра на проводины, но клятвенно пообещала, что утром поедет со всеми на призывной пункт, проводит и – побежит в институт. И на сегодня уговорились вечером встретиться, у неё дома; она будет готовиться к зачёту, а он посидит рядышком. Потом, может быть, ещё удастся и погулять, но немножечко, уточнила, заполыхав щёками, Александра. У Василия в груди сияет и блещет: предвкушает парень прекрасные секунды, минуты и даже часы рядом и вместе со своей любезной подружкой.
«Всё! Не могу: встал – взлетел!» Василий вышел из-за стола, извинился, сказал, что кое к кому надо сходить на часок-другой. Неохотно, но отпустили. В сенях через дверь, приостановившись на приподнятый, но всхлипнувший мамин голос, он рассслышал:
– К Саше, к Саше! Любо-о-о-вь у них!
– К Серёге Дорогова, что ли, девке? – спросил отец.
– Ага.
– Хороша девица. Хороша-а-а-а! Глядишь, и на свадебке, мать, ещё доведётся посидеть нам.
– Дай-то Бог…
«Ишь – чирикают!» – уже мог открыто улыбнуться Василий, с подпрыжками маленького ребёнка сбегая с крыльца.
И по улице – чуть не с подпрыжками опять: к Александре, к Сашей своей – скорее, скорее! Побыть хотя бы чуточку с ней, заглядывая в её мягкие серенькие глаза, которые словно бы гладят тебя пёрышком летящим, вслушиваясь в её от природы тихий, деликатно вкрадчивый, каждой ноткой своей желанный голос, который после северов стал слышаться Василию даже во сне. Наконец, набравшись смелости, взять да и притянуть её к себе и – поцеловать. Ну, может быть, – не в губы, а только лишь в щёчку. Чмокнуть. Нет, почему же: именно и непременно – в губы, и не чмокнуть, а поцеловать на полном серьёзе, так, как поступают другие парни с девчонками своими.
«Трусишь? Но она же – твоя!»
«Легко сказать – твоя! Она такая… она такая!..»
Запыхавшийся, раскрасневшийся, взволнованный, наконец-то он сидит на диване в её комнатке, сидит-посиживает молчком, тихонько и, как обычно, на краешке. Даже дыхание сдерживает – чтобы не помешать Саше никак, ни единым лишним звуком или движением, потому что она тем временем, кажется, отчаянно, но предельно сосредоточенно штудирует толстенный учебник, что-то беспрерывно строчит в толстенную тетрадь. Василию ненавистны и учебник, и тетрадь: взять бы их да выбросить в форточку. Но он сдержан, терпелив, тих: завтра у Саши непростые испытания, и она, очень даже как это видно, здорово трусит.
Иногда Александра тайком – но он, бдительный, заметит – взглянет на Василия – улыбнётся вздрогом бледных, болезненно поджимаемых губ, пунцово зацветёт щёками и тут же живо уткнётся лицом в страницу.
Василий блаженствует, и явно, и украдкой любуется Александрой. Он – счастлив. Так бы и сидеть рядышком, ни уходить, ни уезжать! Эх!
Но жизнь по временам скручивается перед человеком в какие-то замысловатые, а то и каверзные узлы, к которым подступить незнаемо как.
Неожиданно Александра и Василий вздрогнули: проказливая, злоязычная сестрёнка Ленка приоткрыла дверь и – будто бы пульнула из рогатки:
– Жених и невеста, поехали по тесто!
– Ленка, негодница! – в великолепно играемом праведном гневе притопнула и замахнулась учебником на младшую сестру Александра. Та, дразнилкой высунув язык и съёжив мордочку в кулачок, помотала головой с косичками в виде рожек, – и была такова.
Когда Александра замахнулась, – из книги приветной сверкающей цветистой бабочкой выпорхнула фотография и упала, как присела, к ногам Василия. Он её быстренько поднял, хотел было тотчас подать Александре, да вскользь, совершенно без любопытства глянул на изображение.
Обмер, застыл.
Что, что?! – не голосом, а всем его существом внезапно вскрикнуло в нём.
Ощутил себя скованным, запутанным – не шелохнуться, не вздохнуть полно и вольно. Даже не может поднять глаза на Александру – какая-то коварная и бесцеремонная сила гнёт голову книзу, налипает на веки.
Внутри, будто бы сорванное с места, само по себе что-то переворотилось, грубо и резко сдвинулось и, показалось Василию, полетело, тяжко и грузно, куда-то вниз, может быть, в яму, под откос, в пропасть. Если бы он мог в эти секунды соображать, то, наверное, подумал бы, что – сердце оторвалось, а сам он – стремительно теряет силы, кровь, жизнь, умирая.
В голове молнией блеснуло и высветилось: но, может быть, на фотографии ничего такого особенного, страшного не изображено? Померещилось что-то? Всякое бывает! Один старый монтажник говаривал, с похохатываниями вспоминая армейскую службу, что-де и палка раз в год стреляет, а не то что ружьё или автомат. Надо встряхнуть головой, присмотреться. И Василий осторожным, почти что боязливым прищуром присмотрелся. Увы, на фотографии он увидел то же самое: его Александру обнимал в компании улыбающихся, счастливых парней и девушек какой-то кучерявый, смазливый молодой человек.
Снова внутри Василия что-то само по себе переворотилось, но, словно бы повинуясь тому, что он сомкнул, стиснул зубы, замерло и установилось в одной точке, крепко и жёстко, как, могло бы, наверное, припомниться ему из бригадных работ, когда-то вбитый им кувалдой в вечную мерзлоту арматурный штырь.
Василий, что случалось с ним поначалу на северах, почувствовал себя очутившимся на опасной, верхотурной высоте, где неосторожный шаг, необдуманное действие – и неминучая погибель, увечье. У него даже закружилось в голове и какое-то нарастающее скверное чувство стало давить и мутить душу. Он понял, что может совершить что-то такое если не ужасное, то необдуманное, грубое, несправедливое. Но и поступить по-другому, как-нибудь мягко, вкрадчиво, бережно, остановив себя, урезонив, убедив, уломав, понял, уже не может, уже не в силах: руки ослабли, в голове заклубился туман, а в глазах потемнело, – вот-вот сорвётся горячая и юная душа его и полетит куда-нибудь вниз, а он вместе с ней.
21
И – сорвалась. Полетела, завертелась: спросил, слепо и тыком подавая Александре фотографию и не совсем отчётливо осознавая свои же слова и действия:
– Он твой парень?
Да нужно ли спрашивать?
Эх,чего уж: падать, так падать!
Александра неверной рукой и не сразу приняла фотографию, лицевой стороной положила её на стол, за стопку учебников, казалось, прятала, хоронила, избавлялась. Василий не поднимал глаз, не видел Александру – и она сидела перед ним какой-то уже далёкой, бестелесной, несуществующей. Оба не осмеливались посмотреть друг другу в глаза.
Василий в упрямом ожидании молчал, снова стиснувши зубы, ощущал, невозможную для себя минуту назад, радость оттого, что летел душою вниз. Его захватило, даже очаровало падение: оно электризовало и разжигало ярче обиду, подогревало ставшее желанным ожесточение и настойчивость. Но как же высоко пребывала его душа всего несколько мгновений назад! Как прекрасна и приманчива была жизнь совсем недавно!
Красиво, чёрная «Волга», цветы, небо, Ангара, любовь, Саша, – пуржили в сознании разные слова и мысли, какие-то краски и образы, невнятные и отстранённые ощущения, но уже не складывались во что единое и отрадное. Перемешались, перепутались чувства и мысли – пойми-ка теперь самого себя!
Василий, не разжимая зубов, ждал. Ждал, окостеневая в ожесточении, если не злости. Но одновременно напирало чувство противления тому, что и как он сейчас совершал.
Остановись!
Но остановишься ли, если падаешь?
Утягивая шею в плечи, Александра, наконец, вымолвила, но по-прежнему таила глаза, не в силах была взглянуть на Василия:
– Понимаешь, Вася… Понимаешь… – Оборвалась, помолчала. – Понимаешь… – Но не находила слов, и голос её – выше, ниже, выше, ниже, перекрывая и забивая дыхание, как будто на головокружительных спусках и взлётах.
Всё же подобралась и сказала, что хотела:
– Вася, ты мне не писал с Севера, прислал всего пару писем, а я писала, ждала. Писала, ждала, – понимаешь? Потом перестала, потому что разуверилась: вернёшься ли ты в наши края… ко мне… Понимаешь?
Кажется, Александра что-то ещё хотела сказать, робко и медленно приподнимая взгляд выше, и вот-вот, возможно, заглянет в его глаза, а он – в её. И, может быть, что-то такое важное и нужное для обоих они увидят, разглядят друг в друге, поймут – радость и нежность жизни тотчас воскреснут между ними. Однако Василий рывком встал, – неумолимый, с упёртыми в пол глазами отстучал теми же словами, едва разжимая зубы:
– Он твой парень?
Александра не ответила, совсем сникла, ужалась, так и не посмев взглянуть на него. Отвернулась к окну, за которым желанно обнаружила покой и тишину тёмного вечера осени, почти что ночи, почти что зимы, после которых, наверное, могла она почувствовать, – непременно быть и дню, и весне.
– Мне пора домой… Поздно… уже.
– Вася.
– Что?
– Ты для меня очень дорог.
У него некрасиво, вкось повело губы:
– Дорог? Очень? Ах, вот оно что! А фотографию почему не уничтожила? Получается – тот тебе дороже. У меня, как у любого нормального человека, есть воображение: что там было у вас ещё, я могу домыслить. Правильно? Правильно! Что ж, счастливо оставаться! – казалось, выкашлянул он.
Запинаясь о половики и пороги, выскочил на улицу.
Хотя и падаю, но – лечу! Будь что будет!
Его встретили сырые, стылые потёмки, злобно-весёлый собачий брёх. Побрёл, но не домой, а куда смотрели глаза. Мало в каком окне горел свет – у рабочего посёлка свой извечный круговорот жизни: завтра спозаранку кому на завод, кому на учёбу, кому скотину в стайке кормить, а кому уже к шести на сборный пункт на воинскую службу явиться, а потому спать надо. И в небе – ни просвета, ни звёздочки: грузно провисло оно тучами, которые с вечера стали тишком переползать через сопки из уже большей частью заснеженной и примороженной тайги. К утру, наверное, разыграться нешуточной непогоде со снегом и вихрем. А может, на стыке этого местечкового тёплушка и нагущенного холода бескрайнего таёжья взревёт ветер, истый ураган, шквалом обрушится на обогретую и обнеженную нынешней осенью Покровку. Василий не раз слышал от здешних стариков, что слишком хорошо – тоже нехорошо.
Что ж, ураган, так ураган: Василию теперь всё одно, потому что сама жизнь – не в радость. С солнцем жить, без солнца – какая разница!
Как она могла! Ну, как же она могла!
А ты, ты – что сейчас натворил ты?Вернись!
Нет! Никогда!
Вернись, дурак, немедля!
Не могу. Не могу-у!
Гулянки в Покровке умолкают, лишь кое-где вздрогнут хмельные голоса и песни, но увязнут в беспроглядье потёмок и глухом затишье. Бродит Василий бесприютной тенью по посёлку, нечаянно будит своим шорохом собак во дворах; но им лаять неохота, лишь в позевоте какая-нибудь тявкнет из своей будки, чтобы лишний разок отметиться перед хозяином. Домой бы, по доброму разумению, направиться, с близкими напоследок ещё немножко посидеть за столом, пообщаться, с отцом потолковать, но – не идёт, никак не идёт: чует, что не сможет привычно открыто, с необходимой сейчас добросердечностью посмотреть в глаза маме, отцу и сестре. Обида и стыд скрутили и сдавили душу, воспалена она, страдает, а глаза, говорят, отражение души. Лучше будет, если зайти в дом, когда все гости уже разойдутся; а от одной мамы как-нибудь можно будет отвести и спрятать глаза, не выказать тоски и горя своего.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.