Текст книги "Зона обстрела (сборник)"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Девочка плакала, парень обнял ее за плечи и смотрел в сторону, повернувшись к нам прекрасным, молодым и твердым профилем, колечки в мочке его уха едва заметно дрожали, и едва заметно же ползала по лопаткам косица, и я понял, что он тоже плачет, только беззвучно и без слез.
Она заговорила тихо, замолчала, глянула на меня, я все понял, достал из заднего кармана фляжку из зеленого стекла, обтянутую толстой кожей, отвинтил серебряную крышку-стаканчик, налил, протянул ей… Глотнув, и сморщившись, и переведя дух, она продолжала:
– …Мы всегда спорим… всегда спорим с ним, – она положила руку на грудь мне, обычным своим нежным жестом, и сердце мое остановилось, сбилось, вернулось в ритм, сбилось снова, – спорим об этом… Виноваты мы или нет в несчастьях других людей? И почему мы мучаемся от этих несчастий? Плохо другим, а мучаемся мы… Разве мы святые или праведники? Почему невозможно быть счастливым, причиняя горе?.. Я думаю, что вы все согласитесь со мною: не от нас зависит чувствовать или не чувствовать свою вину. Нам посылается это чувство, и если нам плохо оттого, что плохо другим, – значит, это нам наказание за нашу вину перед другими. Простите… Может, я не должна говорить о таких серьезных вещах так уверенно, но я чувствую, что это так и есть, и ничего не могу с собою сделать…
– Вероятно, вы правы, – Гриша снова стал говорить нормально, и я вдруг понял, как надоели им двоим, ему и Гарику, идиотский маскарад и шутовская речь, весь выданный им в эту командировку камуфляж. – Скорее всего, вы правы, да и не мне сомневаться в вашей правоте, у всех нас здесь одно дело. Но позвольте мне, прилагая, естественно, все усилия, чтобы успешно завершить нашу миссию, все же сохранять свои рефлексии. Вы убедительны, вы логичны, и, что самое главное, вы неотразимо совестливы в своем моральном обосновании нашей цели. Однако позвольте вам напомнить, милый вы человек, что давеча в нашей очередной ночной дискуссии вы говорили нечто совсем иное. Вы стояли за то, что следует любыми способами облегчать жизнь людей, их страдания, которых всегда предостаточно и без дополнительного, подробного знания о страданиях ближних, что ложь во спасение извинительна, что поведение, дающее счастье или хотя бы покой, – благо. Вы, помнится, с поразившей меня откровенностью даже привели пример из собственной личной жизни, и я не мог с вами не согласиться: рассказать бесконечно любящему вас человеку об измене было бы жестоко и бесчеловечно, устоять же перед соблазном было невозможно, поскольку любовь и даже просто страсть сильнее земных существ… Я согласился – адюльтер ужасен, но адюльтер плюс признание убийственны вдвойне. Отчего же мы стремимся обрушить еще более страшную правду на головы всех живущих в этой стране мирных, скучных, но неплохих в сущности людей? Вот что меня мучает все эти дни и ночи, когда наш путь к близкой уже цели все прерывается и прерывается, мы как-то странно вязнем уже у самого финала. Может, с пугающей догадкой спрашиваю я себя, пославший нас и не хочет, чтобы мы открыли людям правду, может, все дело только в нас, точнее, в вас, поскольку мы с Гариком Мартиросовичем просто на службе – а вас испытывают? Вы терзаетесь, спорите о смысле и оправданности задания, но, тем не менее, преодолевая и терпя все, стремитесь его выполнить – и не можете. Возможно, в этом и заключен весь смысл? Увы, я не посвящен…
Когда он умолк, глаза всей компании были на мокром месте, женщины плакали откровенно, суровые мужчины старались не смотреть друг на друга. Может быть, причина была и в том, что к этому времени полулитровая моя фляжка, заправленная самым крепким из скотчей, пятидесятисемиградусным “Aberlour”, дважды обошла круг и опустела. Впрочем, никто не обращал на нас внимания. В «Быстрых пельменях» народу было немного, толпа за стеклянными стенами тоже понемногу редела, в ней оставалось все больше молодежи, люди семейные возвращались по домам, чтобы успеть к вечерним ток-шоу, к очередным сериям бесконечной саги из жизни обитателей маленького, очень буржуазного городка где-то под Костромой, к концерту «Детей Контрацепции», который молодежь собиралась смотреть и слушать на площади, – позади памятника уже готовили на помосте технику и мерцали по бокам сцены два огромных экрана, на которых лица музыкантов во время концерта можно будет увидеть крупно, рассмотреть заливающий их пот, а пока шла обычная телетрансляция…
– Вы должны все довести до конца. И доведете, – парень говорил тихо, голос его был голосом совершенно больного или очень старого человека, нельзя было представить, что час назад эти ребята были веселы и бездумны, были частью той толпы, что шумела, приплясывала, плескалась сейчас за стеклом, мы же были словно уродливые, чуждые этой человеческой жизни какие-нибудь глубоководные рыбы в аквариуме. – Если бы тот, кто послал вас, я не могу назвать, но догадываюсь, кто именно, не рассчитывал, что вы исполните порученное, мы бы не встретились. Дело в том, что я работаю в ЦУОМе, ассистент программиста-инспектора главного компьютера, и я смогу вполне беспрепятственно, надеюсь, провести по крайней мере двоих из вас, – он посмотрел на нее и меня, – в здание.
Теперь мы сидели на бульваре. Толпа все не расходилась, хотя «Дети» уже давно отпели, откричали, отгремели и отпрыгали свое, и рабочие уже успели как-то незаметно убрать все электрические ящики со сцены и даже саму сцену наполовину разобрать, она просто потихоньку исчезала, таяла в синем воздухе необыкновенно ясной для этого времени года и весьма прохладной ночи. Но молодежь все толкалась на площади в своих куртках, свитерах, рубахах поверх курток и свитеров, спортивных фуфайках, кепках для лапты и городков, шумела, время от времени из этого ровного, как гул моря, шума вырывался возглас, крик: «П-цаны, канаем на Краску!… Ну, оттяг!.. Я тащусь от “Детей”! “Дети” – кла-асс!..» «Краской», видимо, называли Красную площадь.
Отсюда, с бульвара, толпа виделась сплошной, темной, как бы кипящей субстанцией. Они сразу разъединятся, подумал я, сразу станут отдельными людьми, вот что произойдет, это, собственно, и будет главный результат того, что нам предстоит сделать.
– …Не знаю, что скажет Гарик Мартиросович, – закончил свою довольно длинную речь Гриша, – но мне проблема представляется практически неразрешимой. Вы двое должны там быть по самому главному условию выполнения операции. Но молодой человек и берется провести только двоих – хотя, честно сказать, я так и не понял, на что он рассчитывает… Но, допустим, так все и будет. А как же мы? Я и Гарик не можем, не имеем права оставлять вас, тем более на главном, завершающем этапе. В обеспечении вашей безопасности, простите канцелярские обороты, и состоят наш единственный долг и единственный смысл нашего участия в экспедиции…
– Григорий Исаакович, – перебил я его, – простите, но мне кажется, вы имели уже случаи убедиться, что я и сам могу справиться с кое-какими трудностями, сам могу позаботиться о ее и своей безопасности!
– А можете и не справиться… – задумчиво сказал Гарик. – И потом еще одна вещь: вы как же себе представляете наши и свои действия? Неужто всю эту бутафорию, весь этот реквизит вы принимаете всерьез? Вы что же, собираетесь здесь устроить драку, стрельбу, прорыв через охрану с оружием в руках? Или на вас такое впечатление произвели некоторые слабости и пристрастия Григория Исааковича и мои, некоторая склонность к простенькой драматургии и стилистике классического боевика, присущая тому, кто нас послал, его же любовь к пародии, которая заставляет Григория Исааковича говорить как героя анекдотов, а меня – как героя других анекдотов или шпиона из комедии… Может, вы действительно думаете, что это барахло, – он ткнул себя в наваченную грудь стиляжного пиджака-букле, – имеет какое-либо значение, кроме попытки придать легкую театральность и занимательность совершенно серьезному, даже трагическому и безусловно сверхчеловеческому делу? Уверяю вас, что все, начиная от этих подростковых игрушек, – с этими словами он вынул из-за пазухи свой верный «ТТ» и спокойно, не глядя, опустил его в стоящую рядом со скамейкой урну, – включая этот грим, – он стащил парик с набриолиненным коком, отклеил усики, швырнул все туда же, одним движением стер с лица шрам, – и даже, уж простите, ваша, пусть истинная и необыкновенная, любовь, которую мы вполне уважаем, – легко, чуть в сторону, склонившись, он поцеловал ее руку, – абсолютно все это не представляет собою ровно никакой ценности. То, что должно быть совершено, будет совершено, поскольку оно уже совершено в наступающих временах, детали же и украшения останутся лишь прахом…
– Жаль, что вы не дали мне довести роль до конца, – сказал Гриша. – Впрочем, так тому и быть. Начинаем.
Мы встали.
Рыжие кудри плотной шапочкой, горбатый нос, яркие голубые глаза, белая накидка до земли – таким он стоял по правую руку от меня.
Черные длинные пряди по плечам, мягкое юношеское лицо, карие глаза с робким, неуверенным выражением, черное глухое трико – таким встал второй по левую руку.
Она встала передо мною, плотно прижавшись ко мне всею своей узкой спиной, затылком, всем своим детским и женским одновременно телом, и я положил ладони на ее отведенные назад плечи. Тонкое белое платье было на ней, но, кажется, ей не было холодно, хотя я в своей невесть откуда взявшейся черной тройке дрожал.
Юноша и девушка стояли в нескольких шагах перед нами, в одинаковых одеждах, комбинезонах или спортивных костюмах – он, естественно, в голубом, она в розовом, они держались за руки и одновременно манили, звали нас за собой.
Все-таки маскарад продолжается, подумал я, только вместо ретробоевика мы разыгрываем не то оперу, не то мистическую драму.
Молодая пара пошла через площадь, вдруг совершенно опустевшую, и мы вдвоем пошли за ними – так же держась за руки. Мы шли за ними, бело-черное следом за розово-голубым в ночной синеве, а белый мой хранитель и черный мой хранитель остались позади и постепенно исчезли во тьме.
Охрана пропустила нас в башню, даже не взглянув на странных посетителей. Эти полицейские, впрочем, тоже выглядели странновато – в латах и шлемах с опущенными забралами вместо обычной формы, с короткими широкими мечами вместо дубинок.
Юноша открыл было рот, «это мои гости, мой пропуск дает право», но один из стражей перебил его, «нас предупредили, веди их», и указал мечом в сторону лифтов.
Я нажал кнопку, двери разошлись, но кабины за ними не оказалось, там была непроглядно черная пустота. «Входите», – сказал проводник, мы вошли, потеснились. «Вверх», – сказал он, двери закрылись, тьма, в которой мы повисли, рванулась вверх, я обнял любимую, и она привычно потерлась маленькой своей попой, и я немедленно, в ту же секунду, рванулся, подался к ней и подумал, что та, другая пара, должно быть, делает и испытывает то же самое. А может, и нет, подумал я, может, они совсем, совсем другие, и чувствуют другое, и не обнимаются сейчас в темноте, а так и стоят, держась за руки и глядя сквозь непроницаемую тьму друг на друга. Или наоборот, подумал я, они уже не ограничиваются объятиями и предались сейчас беззвучной любви, кто их знает, молодых. «Приехали», – сказал Вергилий, двери раскрылись, мы вышли в коридор с серыми стальными стенами, освещенный отвратительными люминесцентными лампами в металлических сетках, и я увидел, что нас только трое. «Мы разлюбили друг друга, – объяснил юноша, – она вернулась вниз». – «Но этого не может быть, – заорал я, – так не бывает! Вы были так хороши вдвоем, так близки, так подходили друг другу, даже мы успели привыкнуть видеть вас вместе, а ваши друзья, что они скажут, ведь когда расстаешься, рушится жизнь, то, что было прожито вместе, не может, не должно исчезнуть, и поэтому-то расставание невозможно, немыслимо, что вы делаете?!» – «Не выступай, папик, – парень улыбнулся, – вроде сам ни от кого не уходил… Девка она нормальная, прикинута, в тусовке… Жить будет, не бери в голову, старый…»
Мы шли по стальному коридору, сворачивали, миновали один застекленный переход, висящий над пустынным, заставленным сломанными контейнерами и просто огромными дощатыми ящиками двором, второй, снова попали в такой же стальной коридор, пересекли гигантский мраморный вестибюль с длинной, свисающей в лестничный пролет люстрой…
«Пришли», – объявил молодой человек, останавливаясь возле стальной, почти неотличимой от стены двери. «Я никогда не был там, да и никто из нас не был, – сказал он, – потому что туда можете попасть только вы». Он взял ее левую руку, положил на дверь и прикрыл ее сверху моей ладонью. «Думайте друг о друге и о вашей любви. Я буду вас ждать здесь».
Он отошел к противоположной стене, прислонился к ней, прикрыл глаза – вид у него был невероятно усталый, лицо в дневном свете ламп побледнело, под глазами легли темные круги, он казался сейчас моим ровесником.
Я посмотрел на нее, она подняла глаза – знакомое мне полупьяное, уплывающее выражение.
В ту же секунду в двери что-то громко щелкнуло, прозвенело, и она стала мягко и тяжело подаваться внутрь.
«Вы все знаете, а что не знаете, поймете», – сказал юноша. Я оглянулся – он стоял все так же, не открывая глаз, привалившись к стене.
Мы вошли.
Со всех стен смотрели на нас телевизионные экраны, десятки экранов, а посередине комнаты возвышалось устройство, с первого взгляда на которое мы все и поняли.
11
На моих часах было уже около трех, значит, прошло сорок минут, как мы закрыли за собой дверь…
– Я не могу, – шептала она, закидываясь и сползая в кресле, обнимая мои колени, прижимаясь щекой к животу, снова откидываясь с закрытыми глазами, улыбка и в то же время страдание были на ее лице, потом она опять прижималась ко мне, так что сверху были видны только густые, растрепанные темно-золотые пряди, и то шептала, то говорила почти в полный голос, – я не могу здесь, не могу так, этот мальчик за дверью, охранники внизу, Гриша и Гарик, и та девочка, которая ушла, они все знают, что мы здесь делаем, и этот ужасный свет, боже, если бы месяц назад мне сказали, что будет такое!.. Не могу, не могу…
Мы оба уже были полураздеты, грудь ее стала обжигающе горячей, соски под моими пальцами выпрямились и сделались как бы прозрачными, от них шло темно-коралловое свечение, полные плечи и предплечья покрылись мелкими каплями пота. Наклоняясь и целуя ее голову, я чувствовал уже ставший родным детский кисловато-мыльный запах. Она гладила волосы на моей груди и руках, острые ногти царапали кожу, оставляя розовые тонкие линии.
Ее платье и маленький, смятый, словно мертвая белая бабочка, лифчик были брошены на другое кресло, вместе с моими пиджаком, жилетом и рубашкой, черный галстук траурной лентой свисал к полу.
– Что же мы будем делать? – спросил я почти беззвучно, склонившись к самому ее уху. – Я перегорю, и ничего не выйдет, ты же видишь, что со мною творится…
Она положила руку, прижала, погладила, как бы успокаивая, но, конечно же, под ее рукой еще сильнее напряглось, рванулось, растягивая, разрывая ткань, стремясь к ней, в нее, и она снова прижалась щекой, а я все бунтовал, все рвался на волю, и она подняла счастливое и горестное, улыбающееся отчаянно и почти удовлетворенно лицо и, глядя мне в глаза уплывающими, обморочными, янтарного цвета глазами, что-то сказала одними губами, голоса не было.
– Что, что ты говоришь, любимая моя, любимая?
– Давай… Давай же.
Это был самый обыкновенный казенный стол, только очень большой, на тяжелых тумбах. Стол был пуст, лишь в центре стояло нечто вроде пепельницы или плоской вазы из какого-то черного материала, тяжелой пластмассы или камня, полированное и блестящее снаружи, с внутренней же поверхностью вогнутой, пористой, в микроскопических, одно вплотную к другому, отверстиях. Я попытался приподнять этот предмет, но не смог оторвать его – то ли он был вделан в стол, то ли был так тяжел. С той стороны, которая была обращена к одному из узких краев стола, верхний срез вазы имел полукруглую, отполированную выемку, будто для гигантской сигары.
На полу у этого же края стола лежал небольшой квадратный коврик из грубой черной ткани вроде войлока. По периметру коврик был обшит черной же лентой из блестящего шелка, и то ли поэтому, то ли потому, что в центре он был прикреплен к полу большим гвоздем или болтом, шляпка которого ярко блестела на черном, края коврика немного загнулись кверху, как у листа бумаги, свернутого в трубку, а потом разглаженного.
– И все-таки это странно, так странно… – Мы стояли у стола, обнявшись, мне пришлось наклониться, она обнимала меня за шею, мы образовали как бы зеро, ноль, но, может, это была бесконечность. Она все повторяла: —…странно, так странно… Все серьезно, даже ужасно, и вдруг почему-то именно таким способом, именно мы должны решить судьбу целой страны… Это просто плохой фантастический роман, да еще с этой… с порнографией, да?.. Но почему именно мы? И какой в этом смысл? Странно…
– Знаешь, – я приподнял ее, как приподнимают детей, под мышки, и посадил на край стола, чтобы удобнее было разговаривать, – на самом деле во всем этом гораздо больше практических резонов, чем тебе кажется. Такой способ замыкания сети делает абсолютно бессмысленным, а потому и невозможным проникновение сюда здешних людей…
– Но почему же?! – тихо воскликнула она. – Разве здесь теперь никто не любит, никто не желает другого человека, разве среди здешних страстных любовников не может найтись пара, способная на это пойти ради того же самого – чтобы люди прозрели?
– Во-первых, страстных по-настоящему среди них действительно почти нет, но даже если бы они нашлись… – я взглянул ей в глаза и вдруг понял, что она просто стесняется, что при всей своей чувственности и даже некотором опыте она просто стеснительная девочка, совсем не сведущая в том, куда может завести любовь, в какую даль и мрак, – …если бы нашлись, все равно, они все генетически, понимаешь, генетически не способны ни к чему, кроме того, что многие из них уже ненавидят, проклинают, но не представляют другого. Только безопасный секс. Они не способны к другому, они изолированы…
– Но ведь дети, у них полно детей! – Она засмеялась, и глаза ее зажглись бешеным любопытством, как всегда, когда речь заходила о чем-нибудь, касающемся неведомого ей в любви. – Они же беременеют, я видела на улицах, их беременные мне так нравятся… Как и все…
– Господи, до чего ты все же ребенок! Да это просто специальная медицинская служба, социальный сервис – ты идешь на прием, немного платишь, выбираешь пол, цвет волос, будущие склонности, аппарат включается на пять минут, и все, рожай, когда придет время! – Она смотрела на меня с ужасом, я обнял ее, прижал к груди голову, гладил… – И никому из них в голову не приходит связывать это с любовью, понимаешь?
– Но почему это?.. – Она уже почти кричала, показывая на окружающие нас со всех сторон, мерцающие, светящиеся всеми красками экраны, на которых беззвучно танцевали, играли в лапту и городки, разгадывали викторины, открывали в пении рты, беседовали, смеялись добрые и веселые люди, разыгрывались исторические драмы времен Ивана Грозного и Сталина, Горбачева и Панаева, люди в диковинных костюмах нестрашно стреляли и легко умирали, красиво агонизируя, диктор читал новости, радостно улыбаясь, показывали сюжет о только что закончившемся концерте, и мы видели площадь и толпу, в которой были три часа назад… – Почему это зависит именно от любви?! Почему, зачем так придумано? И почему именно мы выбраны? Кто так решил? Ты знаешь? Ты должен знать…
– Я могу только догадываться… В любом, самом прочном, непоколебимом устройстве всегда есть слабое место. Почему его оставляют, даже как бы специально создают те, кто задумывает и строит что бы то ни было, от какой-нибудь машины до общественной системы? Ведь они-то заинтересованы в неразрушимости воздвигнутого… Бог знает. Понимаешь? Я сказал именно то, что сказал, буквально. Господь знает, почему и зачем он не дает ни единому человеческому замыслу осуществиться до конца, ни хорошему, ни, к счастью, дурному, почему все сделанное человеком рано или поздно рушится, идет прахом. Поэтому, наверное, в их жизни, где есть все, кроме настоящей страсти, кроме настоящей любви между настоящими мужчиной и женщиной, в этом их тоскливом Раю есть этот стол, это место для Ада любви, открывающего истинный Ад истинной жизни… А почему именно мы? Что ж сказать… Я надеюсь, что мы это заслужили. Я даже уверен в этом. Ведь выбрали нас.
– Давай… – сказала она. – Давай же.
Она села на самый край стола и медленно, держась за меня, легла на спину.
Ее голова попала точно в вазу, и тонкая шея немного выгнулась, уместившись в выемку блестящего черного края.
Волосы, прошептала она, и глаза ее стали совсем круглыми от страха, мои волосы тянет назад, я уже не смогу встать, волосы прилипли.
Кожа на ее лбу и висках натянулась, будто она сделала балетную прическу.
Я понял, для чего поры на внутренней поверхности вазы – теперь она была прикована к месту своими волосами, втянутыми какой-то силой в эти поры. Как Гулливер.
Не бойся, сказал я, тебя наверняка отпустят, когда все кончится.
Я встал на коврик перед нею, и коврик скрутился еще сильнее, обхватил мои щиколотки, сдвинуться с места было невозможно.
Теперь у нас нет выхода, сказал я, мы прикованы друг к другу.
Это ужасно – любить насильно, сказала она.
А разве мы вообще любим по своей воле, сказал я, разве любовь – это свобода, не делай вид, что ты меня свободно выбрала, нас что-то взяло и притянуло друг к другу, так же, как и сейчас.
Я люблю тебя, сказал я, проникая, вдвигаясь, вжимаясь и видя рядом со своим лицом ее маленькие ступни, люблю.
Она застонала от боли и резко повернула голову в сторону, и я понял, что черное изголовье дает ей ту свободу, которая необходима для любви.
Ее ноги тянулись вверх, как побеги любви, как ветви от ствола моего тела.
Коврик держал меня плотно, но мягко, не мешая двигаться, раскачиваться на одном месте взад и вперед, взад и вперед, взад и вперед.
Она стонала уже непрерывно, перекатывая голову в черном ложе из стороны в сторону, улыбка боли и счастья не сходила с ее лица, глаза смотрели на меня, будто не узнавая, совсем пьяные и прекрасные.
Мои пальцы были на ее сосках, и ее – на моих, пальцы двигались, обводя маленькие круги, и внутри этих кругов умещался весь мир – кроме того, который вместился в меня, и со мною вошел в нее, и сейчас пылал и тонул одновременно, заливаемый водами, из которых все вышло и в которых все кончится.
Я склонился к ней, поймал ее рот своим ртом, и еще один мир возник в этой общей влаге, двигались, сталкиваясь, языки, это была внятная нам речь, и она объясняла все.
Я выпрямился, откинулся, колени ее легли в мои ладони, я ощутил мельчайшие пупырышки кожи и волоски.
Впалый ее живот выгнулся кверху, она закричала.
Все кончалось, кончалось и никак не могло кончиться, длилось, длилось и никак уже не могло продлиться, и кончалось бесконечно долго, кончалось мгновенно, длилось вечно, кончаясь всегда.
Я понял смысл воздержания нашего во все дни и ночи прежде.
И все смыслы понял, и смысл всего, всю бессмысленность всего, что не любовь, и весь ее смысл – все понял наконец.
Наконец я все понял.
Но тут же забыл понятое, потому что все кончилось окончательно и начался конец.
Нужно было отделиться друг от друга, мы начали разделяться, оба стонали, и я заплакал.
Потом я подал ей руку, и она встала со стола, и черная ваза отпустила ее, и мой коврик мягко лежал под моими ногами.
Она вытерла мои слезы губами и языком, губами и языком вытер и я ее.
Одень меня, попросила она, мне становится холодно.
Я шагнул к креслу, на котором лежала наша смятая одежда…
Экраны мерцали, светились всеми красками. Где-то должен включаться звук, сказала она хрипло, и у нее тут же сел голос. Я не знаю, где, сказал я, да это неважно, все ясно и так. Она дрожала теперь и от холода, и от того, что шло к нам со всех экранов, но оторваться от этого и одеться у нас не было сил – голые, вцепившись друг в друга, мы медленно поворачивались от стены к стене. Вот мы и замкнули цепь, и теперь вся страна уже минуту смотрит это, сказал я. Я боюсь, все же это кощунство, сказала она, то, что мы делали, и этот ужас, они несовместимы, и мы понесем наказание, мы будем наказаны, даже если мы действительно исполнили миссию, мы будем наказаны. Ты глупая, сказал я, никакое это не кощунство, это любовь, и недаром она рифмуется только с кровью, а наказание, ты права, наверное, последует, за любовью оно следует всегда…
Мы шептались почему-то, одни в пустой комнате, голые, любящие и несчастные человеческие существа, такие же живые и страшащиеся смерти, как те, кто теперь мучился и мучил, умирал и убивал, исчезал и выживал на окружающих нас экранах, на окружающей нашу прозревшую страну земле…
– Пора, – сказал юноша, входя в оказавшуюся уже не запертой дверь, – вам пора, и мне тоже.
Гриша и Гарик стояли позади него в коридоре.
– Называется охрана, – Гриша презрительно сплюнул. – Лохи это, а не охрана, им стало интересно знать, что таки случилось, и они себе пошли смотреть телевизор, как последние поцы, и входи, кто хочешь, вы такое видели?
– Двенадцатый раздел части седьмой памятки «О спецнарушениях спецрежима на спецобъектах работниками охраны в связи с халатностью, пьянством и другими причинами», – уточнил Гарик и добавил: – Тоже люди, нет?
Мы долго спускались по лестницам, все пятеро – лифты уже перестали ходить. Она шла за мною, в узких черных брюках, тонком свитерочке – почти незнакомая мне женщина. Я осторожно ступал стертыми и скользкими подошвами своих старых замшевых башмаков, в кармане вельветовых штанов я нащупал ключи и пытался сообразить, как эта связка там оказалась – ведь я вышел из дому, оставив их там и захлопнув дверь. Первым спускался местный юноша, за ним шел Гарик со своим вновь возникшим «ТТ» в вяло опущенной руке, последним, непрерывно что-то бормоча и в то же время рыская стволом «штайра» по сторонам, двигался Гриша. «Все же таки Аид такого не сделал бы, – бубнил он, – Аид бы не бросил за просто так своя работа, если он работает по лифтам, чтобы люди так мучились на лестнице…» – «Гриша, это шовинизм, – сказал Гарик. – Великодержавный, а?»
На площади снова была толпа, но уже совсем другая, чем накануне вечером. Я увидел эту толпу в сером свете раннего утра и испугался, и пожалел о свершившемся – как всегда мы жалеем.
12
Шли, шли, шли танки.
Боевые машины пехоты, бронетранспортеры, разведывательные машины десанта, миасские грузовики, симбирские джипы, штабные фургоны, передвижные центры связи, заправщики с соляркой и бензином, амфибии всех боевых назначений и понтоновозы, обычные «волги-супер», только с цветами флага и орлом на дверцах, с камуфляжно крашенными капотами, крышами и багажниками, установки «Мрак», качающиеся на платформах, установки «Мор», установки «Саранча-1», самоходная артиллерия и тягачи с орудиями, безоткатные пушки в открытых вездеходах.
Снова танки, танки, танки.
Горели, переворачивались, стояли, покосившись, без гусениц, обуглившиеся, свесив к земле ствол орудия. Отдельно лежали башни. Пылали дополнительные наружные баки, танк несся по пустому шоссе, но пламя не сбивалось. Взрыв.
Сталкивались, перегораживали дорогу, съезжали в канаву, взбивали гусеницами и колесами грязь, погружаясь в нее все глубже, уходили под проломившийся лед, рушились в воду вместе с обломками взлетевшего на воздух моста, сползали с разъехавшихся понтонов.
На полном ходу слепо утыкались в стены, застревали в лесных завалах, валились назад с крутых подъемов.
Шли, ехали, бежали, стояли солдаты. Сидели, лежали на земле, на полу в пустой комнате с выбитыми окнами, на асфальте за углом дома, на покатой крыше, на клумбе посреди городской площади, за пустым постаментом.
С автоматами, ручными пулеметами, гранатометами и огнеметами.
В касках, шлемах и уродливых зимних шапках. В камуфляже, в обычном хаки и в черных комбинезонах.
В масках, в боевой раскраске и просто в потеках грязи на лицах.
Валялись трупы.
Сожженные до черноты, уменьшившиеся вдвое. С оторванными руками, ногами и головами, разодранные пополам. Босые, с голыми животами под задравшимися тельняшками, с подвернутыми ногами. Укрытые куртками или брезентом, в пластиковых мешках. Голова, кисть, нога почти целиком, просто красное мясо.
Палкою, по-волчьи, опустив хвост, трусила через площадь собака.
Горели дома, деревья на бульваре, бегущий человек в азиатском халате, плоский черный цилиндр нефтехранилища, трамвай на повороте, ларек на углу.
Четверо солдат вели мужчину в тряпье. Возраст его определить было невозможно, с разбитого лица слепо и косо смотрели очки. Двое солдат тащили его под руки, один чуть приотставал и, разбежавшись, в прыжке бил каблуком человека в поясницу, человек прогибался и обвисал, четвертый солдат, шедший впереди, оборачивался, и все четверо хохотали, даже останавливались ненадолго, чтобы отсмеяться.
Ноги женщины были связаны, веревка переброшена через ветку дерева. Двое потянули, женщина повисла, руки ее доставали, хватали землю, одежда съехала вниз, закрыв голову и обнажив нелепо белое тело. Двое, натягивая веревку, отступили в сторону, двое других подняли автоматы, стволы задергались, тело женщины раскачивалось.
Танк ездил взад и вперед, но рука все еще торчала из раскатанной грязи.
Парень в форме, с непокрытой светло-русой головой, с очень красивым, серьезным лицом стоял перед привязанным к уличному фонарному столбу стариком. Старик закрыл глаза, покачал головой, седая круглая бахрома бороды дергалась. Парень отступил на шаг, осторожно, как молодой отец, вынул из стоящей на тротуаре коляски аккуратно завернутого в одеяло младенца, взял его за ноги, размахнулся, как дубинкой, и головой ребенка ударил старика по лицу.
Где это, хрипела она, кто эти люди?
Симферополь, Йошкар-Ола, Уфа, отвечал я, Петрозаводск, Элиста, Брянск, Курск, Псков, Калуга, может быть, это и на Луне, отвечал я, и это граждане великой, богатой и мирной страны, это солдаты ее несуществующей армии, это отдельные эпизоды из жизни и смерти ее несуществующих врагов, отвечал я. Кажется, я ничего не отвечал, да и она ничего не спрашивала. Возможно, нас просто не было там, среди этих экранов.
Он встал перед нами на пустой, сверкающей под луною дороге – давний знакомец, и оба моих ангела, белый и черный, оставили меня и встали рядом с ним.
– Вот, собственно, и все, – сказал он, – вы сделали свое дело. Счастливые люди узнали правду и стали несчастными, как и подобает людям. Увы, они не ограничились знанием и не смирились с несчастьем, как и следовало ожидать от вашего рода…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.