Текст книги "Зона обстрела (сборник)"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 26 страниц)
А обычно они встречались в каком-нибудь кооперативном кафе, благо расплодились, днем, в пустом полутемном зале, радуясь, что уют у нас по-прежнему представляют как нехватку освещения. Все это было ужасно сложно, Ирка старалась не разговаривать, отводила глаза, дети опять болели, но он был очень занят, доделывал новую программу, целыми днями сидел в студии, записывался и действительно был очень занят, а Ирка безропотно, по собственной инициативе, одна тащила и Сашкино воспаление легких, и Людкины некончающиеся беды с ушами, и не разговаривала, и отводила глаза.
Будто знала, что среди дня он исхитряется, оставляет ребят в студии – «Давайте, давайте, надо легкость нарабатывать, а то пыхтите… не рояль несете, радоваться надо на сцене, а не трудиться… Я в объединение…» – и исчезает. В машине прятал хвост под ворот свитера, снимал известные любой старушке с телевизором очки, даже серьгу вынимал, глубоко натягивал вязаную шапку. Машину ставил за квартал – быстро шел к очередному «Гриль-бару» или какому-нибудь «Московскому трактиру», надеясь, что по одежде сойдет за обычного мелкого жулика, шашлычника с рынка или наперсточника.
Она приезжала на такси, в каком-нибудь старом пальто, без украшений, с убранными под берет кудрями. Но и старые ее пальто были слишком заметны, а его узнавали иногда и без очков, особенно девчонки и немолодые буфетчицы, пялились, а они садились, стараясь забиться в угол, он много заказывал, чтобы расположить официантку, вытаскивал припасенную бутылку виски – выпивку в кооперативах все еще не подавали, но на принесенное смотрели благосклонно. Они все время держались за руки, еда остывала, они держались за руки, задыхаясь, почти теряя сознание, каждый заводил себя и другого, он ощущал приближение катастрофы, огласки, бесперспективность, тупик и много пил, а она только жаждала «исхитриться и увидеться, завтра, да?» и говорила «мы двое мошенников, мы авантюристы, южане, ты ведь такой же ростовский хлопец, мы что-нибудь придумаем, я цыганка, я что-нибудь всегда выдумаю…».
Потом он вел машину пьяный, пробираясь маленькими улицами, подальше от трасс, вез ее на Ленинский, стояли в каком-нибудь дворе, мертво сцепившись в поцелуе, он возвращался к себе на Масловку уже трезвый, сидел на кухне, слушал радио. В Восточной Европе люди шалели от счастья, депутаты бубнили о неразрешимых проблемах, в ночной передаче крутили его новый диск и сообщали, что в годовом хит-параде молодежи он с «Романсом» на первом месте…
Все понимал, к его удивлению, только Игорь. Однажды даже прямо сказал: «Ишь, Серега, как тебя скрутило». И у самого лицо сделалось убитое, скорбное, совсем не директорское. Видно, нахлебался и он со своей любовью.
Как-то в машине она стала сползать с сиденья, притягивая его к себе, разворачивая, расстегивая, он почувствовал ее губы – и действительно чуть не лишился сознания, но в это время сзади засигналили, он перегородил выезд из переулка, и, перегнувшись, он стал поворачивать ключ, заводиться, чтобы отъехать, но она, будто в припадке, не замечала ничего.
И снова они сидели в каком-то баре, было часов двенадцать, для декабря – утро. В углу мигал экран телевизора, бармен с округлым тоскливым лицом что-то считал, положив калькулятор на стойку и заглядывая в записную книжку, над ним сверкали пустые фирменные бутылки и пачки от сигарет, в колонках рыдал и вздыхал Розенбаум, в зале было совершенно пусто, только за столиком в другом углу сидели еще двое парней – в почти одинаковых рисунчатых свитерах, толстых твидовых брюках и в мокасинах-лодочках. Они пили коньяк и о чем-то беседовали, мирно посмеиваясь, но однажды, когда Розенбаум передохнул, Сергей вдруг явственно расслышал: «Ну, постучал я его немного об пол мозгами, смотрю, он поплыл, ну, я его по яйцам на прощанье…» Сергей помертвел, стало тошно, но певец снова застонал, Ленка взяла руку покрепче и, как уже бывало и раньше, незаметно сунула под свой свитер, и все забылось, ушло…
Когда дверь открылась, Сергей как раз подносил ко рту стакан, на дне которого еще было примерно на палец виски, – Лена только что вернулась из недельной поездки в Италию на фортепианный фестиваль и завалила его подарками, майками «Лакост», поясами, кассетами и виски, конечно, литровая бутылища «Чивас Ригал»… Дверь открылась, но Сергей успел сделать глоток, прежде чем увидел, что там, в дверях.
В дверях стояли двое точно таких же, как те, что сидели в баре, только поверх свитеров на них были еще короткие джинсовые куртки на белом искусственном меху, а в руках у одного «калашников» – и Сергей увидел сразу все: и вытертый местами добела ствол, и желтый рожок, и сильно ободранный приклад, и странную манеру хозяина автомата держать оружие будто на смотру в строю, перед грудью, стволом вбок, а не на цель – у другого же обрез какой-то охотничьей, видимо, штуки, с узким прикладом, напоминающий дуэльный пистолет, и держал он его в полуопущенной руке, будто собирался сейчас спросить тенором: «Куда, куда, куда вы…»
– Суки! – негромко крикнул тот, что был с автоматом, и тут Сергей тихо поставил стакан на стол, и стал поворачиваться к Лене, и успел заметить, что она уже чуть-чуть приподнялась над стулом, как бы привстала навстречу вошедшим, глаза ее обратились к двери, выражение их было жесткое и спокойное, какое делалось всегда, стоило ей отвернуться от Сергея, а рот приоткрылся, как за мгновение до начала речи, и то, что она приподнялась, было удобно для Сергея.
– Суки! – повторил убийца. – Здорово, суки… – И он чуть развернулся вбок всем телом, и короткая, выстрелов в шесть, очередь разнесла воздух маленького помещения в пыль. Пустые бутылки от джинов и вермутов полетели осколками вверх, к потолку, и в стороны, по круглому и не успевшему изменить тоскливое выражение лицу бармена хлынула широкой и плоской лентой кровь, он постоял и упал вперед, на стойку, калькулятор свалился и скользнул к ногам Сергея. Тут же второй приподнял свое дуэльное оружие, и жуткий грохот заглушил, перебил дыхание, остановил время, один из тех двоих, за столиком, встал во весь рост, вскинул руки, полетел спиной в стену, ударился о нее, как тяжеленный камень, и остался сидеть на полу, привалившись к деревянной панели.
Сергей лежал на кафеле, подмяв голову Лены, прижав ее животом и пытаясь согнуть, втащить ее ноги под стол, за скатерть, ноги дергались, и каблуки сапог ездили по плиткам пола. Второй в свитере стоял за своим столом на коленях, держа пистолет в двух руках, как в тире, уперев локти в столешницу, и стрелял, старательно целясь, и промахивался раз за разом, пока наконец тот, что с автоматом, не повернулся к нему лицом и не подставил это довольно красивое полноватое лицо со светлыми усами под пулю. Пуля вошла в его правую щеку рядом с носом, он закинул голову назад, как делают некоторые, глотая таблетку, и успел нажать спуск, и очередь, на этот раз очень длинная, прошла веером, пока он еще дальше закидывался и падал навзничь, сквозь все настольные лампы, стены и зазвеневшую керамику на стенах, и где-то замкнуло провода, и во тьме посыпались искры, и тут же запахло дымом, и удивительно быстро, мгновенно, показался огонь, запылала скатерть на пустом столе, в этом огне стояла вазочка с тремя гвоздиками, пламя поднялось столбом, и Сергей увидел того, с обрезом, лежащего на полу лицом вниз, а тот, что стрелял из-за стола, сидел на нем верхом и тянул его левой рукой за волосы на затылке, выламывая голову назад все сильнее, а правой шлепая по полу рядом с собой и не находя оружия. Вот, так и не найдя пистолет, он берет валяющуюся на полу стеклянную пепельницу, кладет, аккуратно примерившись по месту, и изо всех сил придавливает лицо убиваемого к этой пепельнице, и проворно встает, и топчет затылок каблуком. Пламя от догорающей скатерти вскидывается еще выше, цветы в вазочке горят, потрескивая, Сергей ползет за стойку, стараясь тащить Лену под собой, не приоткрывая. Ему кажется, что она уже мертва. В кухне нет никого, дверь на улицу открыта, и сквозь нее Сергей видит кусок грязного дворового снега и груду картонных коробок от калифорнийских лимонов.
Сразу после клиники Лена уехала куда-то на юг, а уже месяцев через пять Сергей увидел ее афишу у консерватории – Лист, Шопен, Сибелиус… Он к этому времени уже съездил в Швецию с днями культуры и подписал там контракт на диск. Голос вернулся почти полностью, спал нормально, Ирка очень жалела и любила, как ей Бог дал.
В августе они встретились – он обедал в Доме композиторов, вышел из ресторана и увидел ее, спускающуюся со второго этажа в сопровождении какого-то седого, в солидном костюме, в некрасивых очках. Сергей растерялся, но она окликнула: «Сереженька, привет! Это мой муж, знакомьтесь… Володя, вот, пожалуйста, мой любимый певец, единственный настоящий на нашей эстраде, я все собираюсь с ним программу сделать… Представляешь, поп-группа – и классическое фортепиано?!»
Ни единого седого волоса не было в ее жгучих кудрях, качались в ушах огромные серьги, лиловый шелк обтягивал и блестел. Осенью она собиралась в большое турне по Штатам.
Говорила легко, глядя куда угодно, только не на Сергея, и лишь раз взглянула прямо и быстро, и он понял – тоже все помнит, и не выбить этого никакой стрельбой.
Вечером он сидел на кухне и слушал радио. В хит-параде его «Романс» отодвинулся на четвертое место, в остальном больших новостей не было. В Европе все ликовали, депутаты все делились огорчениями. Сергей в сотый раз вспомнил Челябинск, теплый и холодный воздух, обдувавший потную спину, вспомнил, как она сползала в машине, а он перегибался и пытался включить зажигание… Он набрал ее номер, дождался, пока подошел муж, и повесил трубку.
Тусовщица и понтярщик
Запах плацкартного вагона был особенно невыносим в противоестественном сочетании с холодом. Они лежали на верхней полке по ходу, и ледяные струи от окна шли над их головами, как автоматные очереди, и когда она или он на мгновение приподнимались, эти дуновения потустороннего создавали ощущение чьей-то осмысленной войны против них, еще живых и, видимо, тем мешающих вагонной вони, заоконному холоду и безнадежности распространиться на весь мир.
Им не помешало бы ничто – ни довольно все-таки яркий полусвет от притушенных потолочных плафонов, в котором, конечно, все было бы видно, ни непрерывно мотающиеся по проходу пьяные и просто какие-то придурочные в кирзовых сапогах поверх джинсов, в трикотажных тренировочных, в тельняшках, ни сидящая с ногами на нижнем боковом девка в скрипящем поролоном розовом стеганом халате, непрестанно читающая журнал «Смена» – ничто и никто. Но холод, проклятый вонючий холод, омерзительная холодная вонь парализовали и его, и ее, хотя оба не хотели в этом признаваться и делали вид, что едва сдерживаются. Но холод уже давно сбил, обессилил его желание, и он дрожал не от страсти, и ее груди напряглись и соски распрямлялись совсем не от желания – оба просто отчаянно продрогли.
Он лежал с краю, на правом боку, вытянув и закинув правую руку на подушку и закрывая от чертова сквозняка ее голову – она была склонна к быстрым простудам, у нее было слабое горло, трахеи. Левую руку он сунул глубоко под ее свитер и какую-то майку, рука согревалась, и согревалась ее грудь, и эта рука и грудь начинали как бы отдельные отношения между собой, что-то у них там затевалось, какие-то игры, какое-то взаимное перетекание жизни сквозь сухую и жесткую кожу ладони и влажную тонкую кожу груди – левая рука мужчины на правой груди женщины, все нормально. Но тут он улавливал приближение стрелки, на которой вагон должно было здорово тряхнуть, он быстро научился чувствовать приближение этого момента и лихорадочно высвобождал левую руку, вцеплялся ею в крючок над полкой, маленький хромированный крючок для полотенца – чтобы не свалиться обоим. И снова только холод владел ими.
Она лежала у стенки, на левом боку, лицом к нему, спиной прижавшись к стенке, между этой уже совсем невыносимо ледяной стеной и своими лопатками она проложила одеяло, но оно почему-то съезжало, и прикосновение к пластику даже сквозь свитер наполняло ее отчаянием. Руки она держала на его груди, сунув их под свитер и рубашку, она держала их так все время, но пальцы все никак не согревались, она перебирала волосы на его груди и чувствовала, что он при этом не испытывает ничего, кроме озноба от ее пальцев.
Потом проводница потушила свет, и вагон заснул – храп, бормотание, ночная тяжкая работа десятков нездоровых носоглоток, легких, желудков во тьме напоминали об окружающих людях, жизни, но это уже было совсем другое дело, и спустя минут сорок им стало казаться, что холод отступил, – да они и вправду наконец согрелись, лежа в свитерах, носках, джинсах под одеялом и его курткой, наброшенной на ноги. Они даже задремали оба – сразу и очень ненадолго, минут на пятнадцать, но проснулись с ощущением долгого общего сна, почти супружества.
Без звука, дыханием, они продолжали свой нескончаемый шепот, они рассказывали друг другу жизнь, он вспоминал конец восьмидесятых, трудно представимый уют какой-никакой, а все же квартиры, почти счастливый покой, еду, выпивку, скучноватых друзей, нечто семейное… Собственно, жизни тогда не было, а было ощущение доживания. Но оставалась идиотская вера, что все же, черт его знает когда, но случится нечто – общий поворот, удача, эмиграция, и тогда понадобятся силы, умение, способности… А может, и этого не было, а только теперь так казалось, было же спокойное ожидание следующего дня, следующей недели, будущего года, мелкие планы на какую-нибудь поездку, или заработок, или даже просто покупку, наконец – выпивку с друзьями… И предполагалось, что так – уже до самого конца.
А она перебивала и рассказывала, как она выходила из одной муки и немедленно ввергалась в следующую, и так без конца – бил первый муж, пил второй, дети болели и едва не умирали, не на что было купить сапоги, зимой ходила в туфлях и брюках, чтобы незаметно, но все время одолевала, и побеждала, и мужчины липли, а она одолевала все. Каждое его воспоминание вызывало в ней резонансное, но гораздо более мощное, как эхо в горах во сто крат превосходит кашель, обычный кашель одинокого человека, зачем-то идущего по усыпанному каменными осколками дну ущелья. Она и была, как горы и море, намного больше соразмерного нормальному человеку масштаба во всем – в чувствах, в горестях и счастье, ее было невозможно приспособить к обычной жизни, чувство меры вообще было ей неведомо. Она и сама это сознавала и говорила об этом без гордости, но и без сожаления.
Вагон проспал первый сон, и ночная жизнь этой движущейся казармы вступила в новую стадию. Кто-то в другом конце встал, было слышно, как долго топтался между полками, видимо, в поисках обуви, потом пошел в уборную, цепляясь плечами за торчащие со вторых полок ноги. Вернулся, улегся. В соседнем с ними отсеке послышался явный мужской шепот, хриплый женский, возня, заскрипела полка. Он сообразил, что иначе и не могло быть, почти половина вагона занята Тусовкой, и ребята ночь пропускать, конечно, не станут только из-за того, что нет отдельных спален. Полка скрипела, стонала женщина, хрипел мужчина – потом встали оба, она рванулась в уборную, хлопнула дверь, он закурил в тамбуре, и дым пополз в вагонную тьму.
Вот и Тусовка, подумал он, только двое нашлось таких резвых, да мы еще… Вот вам и Тусовка, подумал он – кишка тонка, а еще хвалятся… Совсем уже было не холодно, он закинул куртку на третью полку, но неудобно, конечно, было ужасно. Даже чтобы расстегнуться, пришлось выделывать нечто акробатическое, с опорой на одну руку. А о ней и говорить не приходилось – это было почти невозможно, джинсы окольцовывали, словно кандалы.
И все-таки они справились и с этим. А вагон спал, на нижних полках мирно храпели восемнадцати-, двадцати-, от силы двадцатипятилетние, парами, по трое и четверо, поддатые, поплывшие, заторчавшие, тащущиеся – и совершенно безразличные друг к другу, ребята храпели, девочки сопели, постанывали… Их было почти полвагона – и только двое нашлось среди них живых, подумал он. Двое – и еще мы.
Она задохнулась и совсем плотно сдвинула ноги, сжала их, так что он уже не мог пошевельнуться, да это уже и не требовалось, она задыхалась все сильнее, он уже совсем выключился и только опасался, как бы не выйти раньше, чем она этого захочет, но и этого можно было не опасаться, потому что она сжимала ноги все сильнее, и задыхалась, и сама двигалась едва ощутимо, так что не скрипнула полка, и все глубже проникала языком в его рот, прикасаясь к небу, к деснам, сталкиваясь с его языком.
Потом они остались лежать как лежали – только он старался не расслабить руки, чтобы не придавить ее всею тяжестью. И заснули, кажется, прямо так.
И лишь во сне он улегся сбоку, снова закинув руку на подушку, чтобы защитить ее от ветра.
Утром поезд стоял. Окна их вагона были в метре от сплошной серой стены, больше не было видно ничего. Тусовка собиралась на выход. Остальные в вагоне тихонько забились по полкам и ждали, когда наконец можно будет передохнуть от этой исчезающей угрозы. А Тусовка выходила в проход – джинсы, куртки, сапоги, цепи, кольца, волосы – Тусовка.
Они вдвоем тоже стали у выхода – тоже в джинсах, куртках, сапогах, его волосы можно было даже принять за крашеные, потому что седина была желтоватой, ее морщины, если присмотреться, были не глубже и не обильней, чем у других подруг, – закалка была иная, и до сих пор не ломалась она от всего, от чего двадцатилетние ломались за ночь.
– Что, понтяра, притомился? – спросил один парень, протискиваясь мимо него, без злобы, даже почти без издевки, почти добродушно. – На покой пора, дедушка…
Он было огрызнулся, было попытался ответить чем-то подобным, как бы ироническим, но она остановила:
– Ну, чего ты? Правильно все… Тусовщица и понтярщик. Идем…
На вокзальной площади их уже ждали. Увидав людей с автоматами, щитами, дубинками, в прозрачных забралах, Тусовка было рванулась назад, на перрон, но и дорогу туда уже перегородили люди в форме, в бронежилетах, с длинными палками в руках. В ту же минуту из всех репродукторов площади загремел невероятной громкости и напора марш – они уже знали этот марш, его всегда включали на полную мощность при выполнении Акции. Они услышали его впервые еще два года назад, только начав это свое бесконечное путешествие сквозь кровь и свою все время рифмующуюся с кровью любовь. Акция еще только была объявлена, еще многие не верили в серьезность намерений власти, еще ходили слухи и в самой Тусовке, что это только так – попугают, чтобы отлучить от рока, и от джинсов, и травки… Ведь не может быть, чтобы всех под корень, говорила Тусовка, ведь кто же рожать-то будет в полный рост, если всех до тридцати под Акцию пустят? Но марш уже гремел…
На площади было кончено минут через двадцать – ведь Тусовки приехало немного, человек восемнадцать. Прапора переходили от одного лежащего к другому, присматривались, и, если еще требовалось – один конец дубинки прижимался сапогом к асфальту, толстая резиновая палка ложилась на горло распростертого, и другим сапогом – на другой конец дубинки… И тихий не то скрип, не то треск раздавался над площадью. Прапора переговаривались между собой.
Они вышли с площади и наконец спрятали паспорта. Корочки, в которых они их хранили, были затасканные, обтрепавшиеся, но сами документы – как новенькие, и все даты видны, и все три фотографии на месте…
Они едва дотерпели до какого-то подъезда. Дом по дневному времени был совершенно пуст, все, конечно, были на работе. Его снова стала бить дрожь – подъездная сырость пробирала. Он привычно полез закоченевшими руками под ее свитер, прижал.
И, закидываясь, светясь прозрачными тонкими волосами против какого-то случайного лучика, проникшего сквозь серое стекло над дверью подъезда, она зашептала – ничего не выйдет у них, я старая тусовщица, а ты понтярщик, и мы живы, и ничего, ничего, ничего у них не выйдет, мы живы, живы, живы!
Ее рот приоткрылся, и он увидел, как блестит слюна в желобке между плотно, все еще плотно друг к другу стоящими передними зубами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.