Текст книги "Черный Новый год"
Автор книги: Александр Матюхин
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
– Что, сестричка, кушать хочешь? Ну вот убьет он меня теперь – так на, кушай!
Галя слышала, как отчим протащил Зину по коридору и запер в давно не действующем туалете. Слышно было, как Зина из последних сил пару раз стукнула в дверь, что-то прокричала… На пороге снова появился отчим. Ничего не сказал, просто захлопнул и запер дверь комнаты.
Теперь настала очередь Гали кричать и колотить в дверь – впрочем, ее сил хватило лишь на несколько слабых ударов, а голоса – лишь на тихий хрип.
– Дядь Ген, я же помогала тебе, я же всегда слушалась!..
Когда силы окончательно иссякли, Галя опустилась на пол возле двери и впала в бездумное оцепенение. Сквозь щели между кусками фанеры на окне просачивался серый свет. Даже если выбить фанеру – третий этаж… Сколько она просидела? Очнулась, когда поняла, что почти не может пошевелиться от холода. Поднялась, растопила буржуйку остатками книг. Вместе со слабым теплом, разливавшимся от рук по телу, пришло понимание, что же она наделала. Проявила малодушие и трусость, не достойные советского человека, не достойные человека вообще… Галя снова провалилась в безмыслие, граничащее с помешательством. В какой-то миг поняла, что сидит напротив печки, раскачивается из стороны в сторону и смотрит на дотлевающие уголья. И на ведро с остатками воды у печки. И тогда посреди ее сознания, пустого, как вымерший дом, зазвенела одна мысль. Небольшой план.
Она долго не могла решиться. Слушала, как дядя Гена ходил туда-сюда в коридоре, гремел то ли тазами, то ли кастрюлями. В конце концов вылила из ведра остатки воды, насухо вытерла его. Выгребла весь уголь и золу из буржуйки в ведро, растопила печку снова выломанными досками полуразобранного паркета, стала сбрасывать в ведро тлеющие угольки. Они посвистывали и щелкали с крошечным эхом, отражавшимся от жестяных стенок. Галя подождала, пока в ведре, по ее расчетам, не наберется достаточно золы и тлеющих угольев, и с этим ведром и с жестяной кружкой подошла к двери. Привалилась плечом к косяку и начала бить по двери кружкой.
– Дядя Гена, мне в туалет надо!
Переводила дыхание и начинала колотить снова. Жестяной стук в пустой квартире был особенно раздражающим, так что скоро дверь открыли.
– Да я тебя пришибу…
Топор в руке отчима. Большой окровавленный топор. Это Галя заметила мгновением позже – когда уже со всем отчаянием сыпанула уголья и золу из ведра невысокому отчиму в лицо. Тот закашлялся, схватился за глаза – на какие-то несколько секунд, и этого хватило, чтобы Галя успела выбежать в коридор. И успела увидеть.
В сумрачном освещении, идущем из кухни, где фанеры на окнах не было, дверь в ванную стояла распахнутая, и оттуда шел густой, липкий, теплый запах крови. В расставленных тазах лежали огромные бордовые куски мяса. В отдельной миске – или это уже позже дорисовало Галино воображение? – лежал мертвый окровавленный младенец.
Всего миг, когда темный багрянец ударил по глазам и в ноздри, – и Галя уже бежала к входной двери. Она успела открыть замок. Успела выбежать на лестницу. И все время не переставала истошно кричать – «Помогите! Людоеды!..» Все последние силы она вложила в крик. Возможно, это ее и спасло. На первом этаже открылась дверь – были, были еще люди, оставались еще те, кто не побоялся, не сделал вид, будто не слышит, не убедил себя, что, мол, не его дело… Галя уже очутилась на улице. Здесь силы ее оставили окончательно, и она, едва не падая, сухо рыдая, кое-как доплелась до соседней парадной. И совершенно точно – это было второе, что ее спасло. Возможно, отчима задержали те, кто выглянул из квартиры на первом этаже. Возможно, он подумал, что Галя убежала на улицу. В соседней парадной он так и не появился.
Галя обнаружила квартиру с незапертой дверью, вошла в ледяную комнату, где на кровати лежал кто-то, с головой укрытый пальто и одеялами, с деревянно торчащими из-под гор тряпья тощими ногами в валенках, по-видимому, давным-давно умерший. Там она залезла под стол с длинной скатертью и сидела полчаса, час, вечность. Потом выползла на четвереньках и тихо завыла.
Она с Зиной могла бы уйти раньше. Могла бы, могла…
Галя выла и выла, глядя в закопченный потолок, и вдруг гора одеял с покойником зашевелилась. Из-под одеял вылез закутанный до носа очень серьезный мальчик лет трех-четырех. Он подковылял к Гале, потрогал ее за плечо:
– Теть, не плачь, не плачь, теть…
– Ты кто? – безголосо спросила Галя.
– Я Тема. Я тут живу. А там моя мамка. Она мертвая.
Галя невольно подумала, что запросто могла бы убить и съесть этого мальчика, и никто бы не узнал, – вон нож, вон печка, а вон спички на столе – и снова завыла, вцепившись в спутанные волосы под сползшим платком.
Собственно, Тема ее и спас. На столе, накрытом скатертью, рядом со спичками обнаружилась записка: «Если я умру, отведите Тему по адресу: Волынский переулок, дом 8, квартира №…».
Галя дождалась утра, взяла стоявшие в коридоре детские санки (на таких ленинградцы теперь чаще возили по улицам трупы, нежели детей) и вместе с Темой вышла в мертвенно-холодное, окровавленное зарей утро. Она торопилась уйти со своего двора, из своего квартала, но надо было беречь силы, она и так едва переставляла ноги, волоча их по свежевыпавшему снегу. Идти было неблизко – по набережной, по Республиканскому мосту, мимо заметенных мертвых трамваев… Иногда Галя оборачивалась к Теме, неподвижным кулем сидевшему на санках:
– Ты там еще живой?
И он тихонько отвечал:
– Да.
В доме на Волынском переулке их встретил запах лепешек из жмыха – не мяса, не мяса – и какая-то женщина, обнявшая мальчика. Оказалось – тетка, сестра Теминой матери. Наталья Викторовна. Она приютила и молчаливую Галю. Та теперь почти не разговаривала, часами могла смотреть в одну точку, но жила, жила – бездумно, отупело, растительно, как зелень на огородах, появившихся к лету по всему Ленинграду, и старательно окучивала картошку в Михайловском саду, чтобы от многих и многих людей отступило голодное помешательство. Сама же Галя, казалось, навсегда оставила чувство голода там, в коммунальном коридоре с окровавленными тазами. Она часто забывала поесть, порой до голодных обмороков, и, возможно, уморила бы себя, если бы не Наталья Викторовна, взявшая ее под свою опеку. Так, в безмыслии, почти без воспоминаний, Галя прожила весну, лето, осень 1942 года.
А в декабре началось.
Ближе к Новому году каждую, каждую ночь Галя просыпалась от того, что ей снилась Зина: сестра сидела в окровавленной ванной, по пояс в убоине, с огромным своим животом; она протягивала что-то красное, сочащееся, и говорила: «Кушай». Ничего уже Гале не надо было, ни победы, ни окончания войны, только бы перемотать время назад, вернуться в промерзшую комнату коммуналки и выйти оттуда вместе с сестрой. Вместе. До того, как вернется отчим.
Наталья Викторовна, внимательно наблюдавшая за Галей, как-то раз сказала ей:
– Вижу, мертвец за тобой следом ходит. Чем-то ты мертвеца крепко обидела. Не отвяжется.
Галя даже не удивилась, лишь безучастно пожала плечами.
– Ты спасла Тему, поэтому я тебе помогу, – добавила Наталья Викторовна.
Именно она и подарила Гале набор елочных украшений. Велела под каждый Новый год вешать их на елку или просто развешивать в доме – и ни в коем случае не бить нарочно. Как оказалось, до войны Наталья Викторовна работала на фабрике елочных игрушек и знала некоторые тайны незамысловатых стеклянных вещиц, способных не только украшать, но и оберегать.
После войны Галя уехала прочь из Ленинграда, с одной мыслью – куда угодно, лишь бы подальше от могильно-гранитных набережных, от мертвецки ледяных ветров. В Перми, тогда – Молотове, у Натальи Викторовны жили дальние родственники, к ним Галя и отправилась. Коробку елочных игрушек взяла с собой. И всю последующую жизнь училась главному – не вспоминать.
Воспоминания были под запретом. Под прочным запором на двери сумрачной комнаты ленинградской коммуналки. А елочные украшения Галя берегла как зеницу ока, никому не позволяла до них дотрагиваться, потому что накрепко запомнила сказанные ей слова: «Если ты однажды увидишь своего мертвеца не во сне, а наяву – он не оставит тебя, пока не передаст то, с чем пришел».
* * *
Валера поднялся с перевернутого ящика, свернул пожелтевшие исписанные листы.
– Не понимаю, чем нам может помочь эта история. Хоть бы слово было написано о том, что теперь делать!
Маринка так и сидела, теребя в руках все чаще мигающий фонарь.
– А я бы сразу ушла, – сказала она. – Не стала бы ждать этого… который мертвечиной кормит… Валь, а ты бы ушел или остался?
– Не знаю, – с досадой сказал Валера. – Идем отсюда, а?
– Я не хочу домой, – откликнулась Маринка, нахохлившись на ящике. – Я вообще никуда не хочу. Страшно.
– Ну а что теперь, так и будешь здесь сидеть?
Еще немного поуговаривав племянницу, Валера разозлился:
– Ну и сиди, – и первый полез наверх, понимая, что это не лучшая идея, что не следует оставлять неуклюжую Маринку одну лезть по узкой высокой лестнице – но пошло все, ему-то что теперь было делать, к кому обращаться, куда идти?.. В гаражном боксе он невольно огляделся – закупоренная в бетонной коробке тишина напополам с тусклым желтым светом казалась хоть каким-то убежищем, хотелось забиться в угол между стеной и старой кухонной тумбочкой и так сидеть, пока все не решится как-нибудь само – но нет, не решится, – и с этой мыслью Валера открыл ворота гаража. Внутрь ворвалась метель.
– Маринка! Я сейчас уйду, ну в самом-то деле!
– Подожди, – донеслось глухо из ямы.
Валера остановился, глядя в череду запертых ворот напротив. Наискось летел снег. Раздраженно обернулся:
– Ну, ты скоро там?..
В яме что-то громко бряцнуло о лестницу. И сразу – что-то тяжело, глухо упало. Фонарь, подумал Валера, – надо же быть таким идиотом, он ведь не забрал у Маринки большой фонарь! А она, небось, додумалась лезть по лестнице, держа его в и без того неуклюжих руках…
– Маринка! Блин, Маринка!
В яме было черно и тихо. Трясущимися руками Валера достал телефон, включил фонарик, едва не выронив гаджет в яму. Нагнулся, посветил. Племянница лежала на полу у лестницы.
– Маринка…
– Валь, у меня с ногой что-то, – глухо донеслось снизу. – Ногу согнуть не могу.
Ругаясь, Валера снова полез в картофелехранилище. Вот что стоило ему просто подождать, пока Маринка сама соберется вылезти, и подстраховать ее снизу?
Он кое-как помог племяннице подняться на ноги, изнывая от мысли, как будет объяснять все произошедшее родителям и сестре.
– Ну чего ты не держишься как следует, рохля?!
Маринка тихо шипела сквозь зубы. В яме, казалось, стало особенно холодно: это был мертвый, перехватывающий дыхание сухой мороз, будто с необитаемой планеты. Смартфон, не державший долго заряд на холоде, мигнул красным огоньком, предсмертно пискнул и вырубился, фонарик погас. Осталось тускло-желтое окошко люка наверху, совсем не рассеивающее темноты.
– Достань телефон, – сказал Валера.
– Щас, – Маринка зашуршала курткой, вжикнула молния. Ледянисто-белый круг света метнулся по лестнице (на стену скакнула ее огромная тень), скользнул под ноги, заметался вокруг.
– Валь, там кто-то есть!
Валера выхватил у Маринки телефон, снова направил на лестницу.
Женщина стояла рядом, буквально в двух шагах. Одной рукой прижимала к себе младенца, другой – протягивала битком набитую сумку.
Маринка взвизгнула, попыталась отскочить за Валеру и снова свалилась на пол. «Ворота», – в оцепенении подумал Валера. Он оставил открытыми ворота. И люк.
– Куш-шайте…
В сумке лежала человеческая убоина. Части тела, полузавернутые в газеты. Протяни руку – дотронешься.
Женщина сделала шаг вперед и попыталась всучить Валере сумку. Тот в последний миг дернулся назад, но все же на долю секунды дотронулся пальцами до грубой, заскорузлой, совершенно настоящей на ощупь ткани, под которой бугрилось сочащееся кровью содержимое. И это прикосновение будто током его ударило: ведь то, что выглядело как сумка с нарубленной человечиной, на самом деле являлось уплотнившимся до зримости и осязаемости сгустком боли, обиды, ужаса, беспомощности – тугое, созревшее, готовое взойти семя несчастий, бед, обездоленностей, которое прорастет сквозь всю его жизнь, пронизав ее незримыми цепкими ростками – если только он возьмет «подарок» в руки.
И тут Валера подумал, что еще успеет подскочить к лестнице и быстро взобраться наверх. И пусть мертвая родственница вручает свой жуткий подарок Маринке. У племянницы повреждена нога, так что не убежит. И пусть сквозь ее будущую жизнь прорастает семя концентрированного ужаса. В любом случае, в жизни бестолковой Маринке едва ли светило что-то по-настоящему хорошее – образование «на отвали», обрыдлая работа, неуклюжий роман, развод, тусклые будни. Ни любимого дела, ни увлечений, ни цели в жизни. А Валера так хотел создать собственную игровую студию. Ему-то есть зачем жить. И его жизнь обязана быть хорошей.
Валера уже схватился за лестницу. Будет ли так хороша, как мечтается, его жизнь, если он сейчас оставит здесь племянницу наедине с воплощенной обидой и местью преданной родственницы?
Он отпрыгнул к Маринке, вздернул ее, тяжелую, за подмышки, понимая уже, что не успеет. Повлек к лестнице. От страха и боли Маринка валилась, как кукла.
Какое-то мгновение – и женщина оказалась вплотную. Протянула руку и почти вручила окровавленную сумку зажмурившейся Маринке.
И еще не осознавая толком, что делает, Валера перехватил сумку. Крепко сжал ручки. Луч фонарика на Маринкином телефоне, который он по-прежнему сжимал в сведенной холодом руке, высвечивал мертвенно-бледное лицо родственницы. И глядя в ее закрытые глаза, Валера сказал:
– Простите нас.
(За то, что живы? За то, что не живем во времена испытаний? За то, что у нас все впереди?)
– Простите.
Женщина подняла серые веки – в глазах была непроницаемая чернота. Она ничего не сказала, лишь снова закрыла глаза, прижала к себе младенца, отступила назад и исчезла. Одновременно с тем Валера ощутил, как его руку, державшую сумку, пронзило иглистой болью, и все будто провалилось в ледяную яму. Фонарик погас.
* * *
Очнулся он на полу картофелехранилища, зажмурился от того, что рыдающая Маринка светила ему прямо в глаза.
– Валь! Валь, я думала, она тебя убила…
Сумки со страшным подарком нигде не было – ни рядом с ним, ни на полу бетонного помещения. Но то ли в желудке, то ли в солнечном сплетении ощущался гнет настолько невыносимой тошнотворной холодной тяжести, словно он только что съел всю убоину сырой и в один присест.
– В общем, так, Марин. Вздумаешь без толку просирать свою жизнь, я тебя… ну не знаю. Я тебя крепко отлуплю, серьезно. Обещай, что ли, что не просрешь.
– Обеща…
Зазвонил Маринкин телефон – на экране было: «бабушка», а для Валеры – мама. Валера поднес телефон к уху.
– Мам, это я.
– Валера? Почему у тебя телефон не отвечает? Мы с папой едем домой. У него все в порядке. Просто приступ межреберной невралгии.
Откуда-то Валера точно знал, что все старинные елочные игрушки лежат разбитые. Может, распахнулась плохо закрытая фрамуга окна, и ветер повалил елку. Может, еще что. Но в оберегах их семья больше не нуждалась. Валера точно знал, что Зина с младенцем Романом больше никогда не придет.
А еще он в свои двадцать лет знал, что впереди его теперь ждет сложная, тяжелая, полная испытаний жизнь. На которую он вызвался сам. Мог бы и не вызваться – и проходить всю жизнь с грузом на совести, не таким уж тяжелым, в сущности; бабушка ведь смогла?
– Валь, ты ведь меня спас, по-настоящему спас, ты самый-самый лучший, ну вдруг она тебя все-таки простила? Я бы точно простила!
– Не знаю, – Валера вздохнул и осторожно подумал: а собственно, почему нет?.. – Посмотрим.
Черный Новый год
Что ж, милый ребенок, ты сделал это. Докопался до сути, позабыв старую истину о кошке, которую сгубило излишнее любопытство.
Да, у нашего мешка с подарками есть второе дно, и вот тут-то, внизу, в этой черной-пречерной дыре и таятся все самые страшные истории Нового года…
Александр Матюхин. Дрема
За день до Нового года Бурцев заболел.
От жара, накатывающего ленивыми волнами, бросало то в зябкую дрожь, то, наоборот, в духоту преисподней – хотелось провалиться окончательно в сон или хотя бы найти такое положение, место под тяжелым ватным одеялом, пахнущим почему-то сыростью и кошками, чтобы замереть и не двигаться, пока болезнь не отступит.
Бурцев ворочался, вытягивался, обнажая ноги в шерстяных носках, в которые пару часов назад засыпал сухой горчицы – как учила мама, – но, когда становилось особенно холодно, заползал обратно под складки одеяла, как в берлогу.
Тяжело было, в глубине горла скопилась влажная слякоть, в ноздрях набухло что-то мерзкое, влажное. А еще стучало сердце, вообще везде – от пяток до висков. Болезненно и неприятно.
В горячечной полудреме Бурцеву вспомнился тот Новый год, который он в последний раз отмечал вместе с родителями.
Бурцеву было восемь или девять лет. Он вот так же лежал на кровати, укрывшись одеялом с головой. Одеяло было новое, ватное, зеленого цвета, и от него ничем дурным не пахло, а кровать казалась огромной – даже вытянувшись в струнку, все равно не удавалось коснуться пальцами ног фанерной спинки с рисунком поросят и соломенного домика.
В комнате – вспоминал Бурцев – было серо, потому что за окнами наступила блеклая зимняя ночь, а из-под двери скользила полоска теплого лампового света. Свет этот, смешиваясь с ночью, очерчивал удивительные линии и тени, растянувшиеся по полу. Бурцев наблюдал за тенями от книжного шкафа, от колыхающихся занавесок, от стола и стула, от полок, занимающих всю стену напротив, – и ждал, когда же одна из теней обретет плоть и обернется Дедом Морозом с мешком подарков. Он тогда еще верил в Деда Мороза, хоть и начинал подумывать о странных совпадениях, происходящих с его появлением: папа исчезал незадолго до того, как кто-то стучал в дверь; очки у Деда Мороза подозрительно походили на папины, были такие же большие, круглые, с толстой оправой синего цвета; пахло от Деда так же, как обычно в праздники пахло от папы – чем-то кислым и острым одновременно. Но в восемь лет, как ни странно, все еще хотелось верить в чудо, и Бурцев где-то на подсознательном уровне отталкивал от себя скверную мысль о ненастоящести Деда Мороза. Такого просто не могло быть, и все.
Перед новогодней ночью они всей семьей спали до десяти часов вечера. Мама готовила заранее: чистила, резала, варила, жарила, запекала, раскладывала по хрустальным глубоким тарелкам – все-все делала, разве что не сервировала стол. Этим обычно занимались папа с сыном перед самым Новым годом. В десять где-то за стеной гремел папин будильник, квартира оживала, загорался свет, кто-то ходил по коридору (мама, конечно же), включался телевизор, а папа деловито говорил кому-то в телефонную трубку: «Значит, в час ждите! Ага. Мы со своим холодцом. С вас, значит, наливочка, с нас – закусочка». Расписание у папы было составлено на всю ночь.
Бурцев очень любил эти шумные прогулки по шумному же ночному городу. От одной квартиры к другой, на машине или пешком, в дома, набитые радостными и счастливыми людьми. В квартирах щипало глаза от сигаретного дыма, пахло – как от папы – кислым и острым, людей было много, и люди эти дарили Бурцеву конфеты и зеленые мандаринки. Папа обнимался со всеми подряд, поздравлял с праздником, тут же на пороге выпивал поднесенную рюмку и требовал продолжения банкета. В жаре квартир папа краснел, потел, волосы его становились мокрыми, он оттягивал кольца тяжелого синего шарфа и расстегивал верхнюю пуговицу пальто: правда, только затем, чтобы, вынырнув через несколько минут на лестничный пролет, тут же плотно застегнуться, закутаться, поправить на Бурцеве шапку-ушанку и отправиться в следующие гости на другой конец города.
Но сначала всегда была встреча Нового года дома, с мамой, непосредственно за праздничным столом, перед новеньким черно-белым телевизором. И наступал едва уловимый момент праздника, который Бурцев любил больше всего.
На выпуклом экране телевизора появлялась чья-то голова и начинала что-то торжественно говорить. Папа разливал по бокалам шампанское. Бурцеву в граненый стакан наливали минералку с пузырьками. Все трое вставали из-за стола и слушали, как голова рассказывает про жизнь, которая несомненно будет лучше, чем в прошедшем году, и всем будет счастье, и все будут счастливы.
Бурцев пропитывался торжественностью момента, как торт пропитывается медом. Ему нравилось смотреть на маму и папу. Мама в красивом платье, надевшая бусы и кольца, намазавшая губы красным, и с какой-то яркой, завивающейся прической. Папа в пиджаке поверх рубашки, с приглаженными и еще не намокшими от пота волосами, не раскрасневшийся, непривычно молчаливый. У обоих в глазах мелькают черно-белые пятнышки. Оба улыбаются, будто голова из телевизора обращается именно к ним. Все ведь хотят быть счастливыми, верно?
Нечто неуловимое и трогательное было во всем этом. То, что Бурцев любил до безумия и о чем вспоминал часто после развода родителей, исчезновения Деда Мороза, прекращения бесконечных прогулок по друзьям в ночном шумном городе.
Это был момент, когда казалось, что в квартире пахнет настоящим волшебством.
* * *
В болезненном бреду мысли ворочались тяжело и казались скользкими и влажными, будто огромные гусеницы. Бурцев то жалел, что родители развелись и лишили его настоящего Нового года, то радовался, что теперь стал взрослым и сам может устраивать своим детям нормальный праздник, с Дедом Морозом, прогулками по городу, с друзьями, пьянками, весельем и всем тем, что вообще положено в Новый год.
Ему привиделась старшая дочка Лена – пухленькая, розовощекая, в мать – которая открыла дверь комнаты, впуская свет из коридора, и позвала помогать на кухне. Бурцев умел шинковать картошку, а еще резать лук и готовить запеканку – это все в семье знали.
Бурцеву показалось, что он выпорхнул из-под одеяла, будто был восьмилетним мальчиком, и что температура спала. На лбу выступили крупные капли пота, сердце трепетало, но в общем Бурцев был здоров для своих шестидесяти семи лет, полон сил и предвкушения праздника.
Он не мог сообразить, есть ли в происходящем что-то от болезненного бреда. Его сознание словно раздвоилось: где-то на кровати под одеялом кутался простуженный старик, выпивший сразу три таблетки давно просроченного аспирина, но в то же время этот же старик вышел в коридор следом за Леной, пошутил про ее длинные косы и веганство, ущипнул чуть ниже пояса, пригрозил любовно какой-то палкой, зажатой в руке, и отправился на кухню, предвкушая веселье.
Сомнительно было, что давно повзрослевшие дочери, обе рано выскочившие замуж и разъехавшиеся по крупным городам, вообще приехали в его старую однушку и решили отпраздновать Новый год «как раньше». Скорее всего, это разгоряченное сознание подкидывало иллюзию праздника, выдавало желаемое за действительное.
Осознав это, Бурцев даже слегка расслабился. Если сознание решило отправить его в отпуск таким вот приятным и неожиданным образом, пока организм борется с болезнью, тем лучше.
В животе громко заурчало, потому что отовсюду накинулись запахи, какие появляются непосредственно перед наступлением праздника и исчезают едва ли не сразу после боя курантов. Пахло вареной картошкой, жарящейся курицей, малосольными огурцами; пахло открытой бутылкой то ли вина, то ли шампанского, а еще пахло порохом от хлопушек и бенгальских огней.
В кухне оказалось три человека: младшая дочь Галя, внучка Мариночка и муж Гали – Владимир. Все, как и положено в бреду, неуловимо другие, нежели в жизни. Галя, например, всегда носила короткую стрижку, каре, а тут у нее оказались волосы до плеч, да еще и не каштановые, а покрашенные в темно-бордовый, с фиолетовым отливом, как у мамы в далеких семидесятых.
Мариночка, которой осенью исполнилось десять, крутилась на табуретке, укладывая в стеклянную миску только что вымытые мандарины. Мариночка была толстенькой, того неприятного сложения, когда в глаза особенно бросаются складки под подбородком, складки на изгибах локтей и выпуклый рыхловатый живот, которого у детей вообще не должно быть. Бурцев переживал за полноту Мариночки, но Галя и Владимир наперебой утверждали, что она пройдет, это возрастное, да и в современном мире никто на полноту внимания не обращает. Главное, что Мариночка была девочкой подвижной, открытой миру и доброй.
– Что где порезать и нашинковать? – бодро спросил Бурцев, заходя на кухню следом за Леной.
В одной руке у него оказался кухонный нож, а в другой все та же короткая толстая палка, почему-то холодная на ощупь, будто из металла. Галя ткнула пальцем в картошку, сваленную в раковине. Картошка была сплошь перемерзлая, в бурых пятнах и черных точках. Из такой пюре получается невкусное, пресное.
– Ну кто такую берет? – участливо поинтересовался Бурцев. – Вы бы спросили, что ли. Тут магазин есть недалеко, хороший, продуктовый.
Все виновато молчали, но Бурцев никого, конечно же, не винил. Ему было приятно, что кухня наполнена людьми, что нет давно надоевшей тишины. Если честно, Бурцев уже несколько лет волком выл от одиночества. Ладно бы ему было за семьдесят, когда людям положено замыкаться в себе, когда мир сужается до коротких шагов, которые можно пересчитать без труда, – но в его-то возрасте наступает почти осязаемая вторая молодость, а с нею приходит желание общаться, делиться опытом, вклиниваться в разговоры и по-житейски так, с высоты прожитых лет вещать о чем-то умном.
Однако же на работе было не до разговоров – Бурцев десять (а то и двенадцать) часов в день устанавливал входные и межкомнатные двери у совершенно незнакомых людей. Среди них попадались, конечно, болтливые и участливые. Кое-кто предлагал выпить чаю, кто-то лез каждую секунду в работу, пытаясь разобраться в тонкостях установки, калибровки, толщины петель и прочем. Были у Бурцева два помощника, молодых и молчаливых. Их главное развлечение – сидеть на сайтах знакомств и поливать грязью фотографии одиноких девушек, которые не ответили на их запросы. Так что разговоров тоже как-то не получалось.
Дома его никто не ждал. Дочери почти не звонили, но он их и не винил. У детей были свои жизни, почти не пересекающиеся с его. Мир стал маленьким раньше времени. Может быть, поэтому Бурцеву так остро не хватало какого-то чуда, какого-то милого новогоднего волшебства. Из-за этого проклятого желания он постоянно заболевал, причем как раз перед праздниками, и валялся в постели с температурой, в носках, с прилипающей к ногам горчицей, выпивая литрами теплую воду и принимая гомеопатию, которую постоянно рекламируют по телевизору. Надеялся сдохнуть быстрее, но выздоравливал, тоска по волшебству проходила, а стало быть, снова можно было жить.
…Бурцев быстро почистил и нарубил картошку, велел Лене забросить ее в кастрюлю, приговаривая: «Тебе вон пару сырых картофелин приберег, не благодари».
Почему больше никто ничего не режет? Ножи потеряли, что ли?
Из гостиной комнаты доносился бубнеж телевизора. Бурцев знал, что там никого сейчас нет, все на кухне, а по телевизору идет какая-то советская предновогодняя комедия. Наверняка с Абдуловым, Караченцовым, Леоновым или Мироновым. Занимаясь нарезкой овощей, он краем уха выхватывал долетающие фразы, узнавал их, улыбался, погружаясь в ностальгические воспоминания тех времен, когда смотрел все эти комедии по черно-белому телевизору. В кухне много лет назад пахло точно так же: солеными огурцами, зеленым горошком, тушеным и жарящимся мясом. От кастрюли поднимался влажный картофельный пар, который, по слухам, прочищал горло и убивал микробы в носу. Между делом Бурцев вспомнил, что неплохо бы полечиться чем-то кроме бесполезных таблеток, но то была мысль старого Бурцева, а молодой и здоровый ловко орудовал ножом, кромсая оливье в алюминиевую кастрюльку.
Родственники расселись, кто где. Лена и Галя заняли стулья у холодильника. Перед ними на столе стояла миска с вареными яйцами, а еще в пиале лежали сырые и неразделанные селедки, рядом примостилась банка оливкового майонеза с белыми пятнышками на боку, возле нее валялись два батона свежего хлеба. Лена чистила яйца, ногти у нее были длинные, ухоженные, с темно-красным лаком. Хозяйничать с такими ногтями неудобно, и Бурцев отпустил пару шуток про красоту, которая требует жертв, и про совсем не домашний маникюр. У Гали же, наоборот, ноготки были короткие, но ухоженные – видно, что она мать, а не, прости господи, бабка базарная. Галя заправляла салат, похожий на селедку под шубой. Ложка звонко стучала по стеклянному краю глубокой миски.
– Можно в туалет? – спросила Мариночка, слезая со стула. Владимир подхватил ее под локоть, помог спуститься.
– А кто же запрещает? – удивился Бурцев, дорезая соленые огурцы. – Беги, конечно. Не в трусики же дуть!
Мариночка исчезла в коридоре, а следом за ней Владимир. Бурцев же, обнаружив, что резать больше нечего, вытер руки о брюки, огляделся, сообразил, что чего-то не хватает.
– Спиртное где, барышни? – оживился он. – Покупали же вроде!
Горячечное сознание подсказало, что он действительно покупал и принес две бутылки водки, бутылку шампанского и пакет сока, мультивитамин, для Мариночки. Все это забылось то ли в коридоре, то ли в комнате.
Он вышел в коридор и увидел, что у входной же двери топчется Владимир, одетый в пальто, но босой, суетливо выворачивающий ящички стоящего у туалета комода. Там жена обычно хранила ключи. Рядом стояла Мариночка. На нее не налезла мохнатая черная шуба с белым пояском и варежками, торчащими из рукавов.
– Вы куда это? – взмахнул руками Бурцев, и где-то в глубине сознания промелькнула тревога, какая бывает перед скорым пробуждением.
Он не хотел просыпаться, потому что из реальности повеяло старым одеялом и пустой квартирой.
– За соком, – буркнул Владимир. – Сок забыли. Сбегаем быстро, тут через дорогу.
– Да зачем же! Пакет был, я помню, приносил. Должен быть!
Бурцев засуетился, ощупывая взглядом коридор, оттеснил Владимира и Мариночку от двери, запустил руки в горы одежды на вешалке, осмотрел тумбочку с обувью и под шапками действительно обнаружил шуршащий пакет с водкой, шампанским и соком.
– Вот, видите!
Он похлопал себя по карману, где звенели связки ключей.
Этот праздник ничто не могло испортить!
* * *
Он прекрасно помнил ощущения от Нового года, с волшебством и искорками какого-то неподдельного счастья. Бурцев скучал по этим ощущениям. Он давно забыл о многих вещах из жизни, детали стирались из его памяти, целые годы будто попадали в шредер и превращались в бессмысленные изрезанные лоскутки, из которых уже никогда не получилось бы цельной картинки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.