Текст книги "Черный Новый год"
Автор книги: Александр Матюхин
Жанр: Ужасы и Мистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Вместе с Тимом я служил в Ростове-на-Дону, в батальоне охраны и обслуживания штаба Северо-Кавказского военного округа, в чертежном отделении стрелковой роты. Вся наша рота, за исключением чертежного отделения, занималась охраной штаба СКВО, а мы, чертежники, в этом штабе работали, в конторе со смешным названием ЧБОУ (Чертежное бюро Оперативного управления). Через наши руки проходили документы трех степеней секретности: «Секретно», «Совершенно секретно» и – вершина всего – «Особой важности». Карты, планы, схемы. Точнее, не то чтобы они проходили через нас – чертежное бюро и создавало их по заданию разных отделов нашего управления.
Мы с Тимом – Тимофеем Лирченковым – стали лучшими друзьями, хотя он по призыву и был на полгода меня старше. Дедовщины среди чертежников не было, точнее, она проступала в самой интеллигентной форме, вроде как в монастыре, где молодые послушники благоговеют перед седобородыми старцами. К тому же специфика нашей работы не позволяла развиться дедовщине в ее классическом гнусном виде. Наше начальство завело такой порядок, что вся наиболее сложная и ответственная работа делалась старослужащими, как самыми опытными и виртуозными спецами, молодым же доставалась работа полегче и попроще. Поэтому молодые у нас и уважали дедов, а вовсе не из постыдного страха перед наглой тиранией старших. И, конечно, играло роль, что все чертежники были людьми искусства, выпускниками художественных училищ Краснодара и Астрахани; никакого армейского жлобства среди таких юношей возникнуть не могло. Мы больше походили на персонажей классической литературы девятнадцатого века – всех этих «русских мальчиков» из Достоевского, – чем на ровесников наших, с которыми спали в одной казарме, маршировали на одном плацу.
С Тимом меня сблизили общие вкусы в литературе, музыке, кинематографе и живописи. Мы одинаково зачитывались Томасом Бернхардом и Павлом Вежиновым, Хулио Кортасаром и Ярославом Ивашкевичем, наслаждались музыкой Кетиля Бьернстада и Модеста Мусоргского, Майлза Дэвиса и Кшиштофа Пендерецки, смотрели фильмы Ингмара Бергмана и Райнера Фассбиндера, Дэвида Линча и Белы Тарра, замирали перед картинами Питера Брейгеля-старшего и Эндрю Уайетта, Павла Филонова и Фрэнсиса Бэкона.
Когда Тим, еще плохо зная меня, спрашивал – а читал ли я то и это, скажем, «На взгляд Запада» Джозефа Конрада или «Время собираться» Филипа Дика, а смотрел ли вон тот фильм, к примеру, «Звери и хозяин заставы» Майкла Ди Джакомо, слышал ли такой-то диск, ну хотя бы, кантату Альфреда Шнитке «История доктора Иоганна Фауста», – то потом удивлялся: как это я умудрился прочесть, посмотреть и услышать все то, что читал, смотрел и слушал он?!
Нет, не все, конечно, – это я утрирую, но значительная часть книг, музыки и фильмов, нами проглоченных еще в доармейский период, совпадала.
Надо сказать, была в характере Тима одна неприятная черта, которой я начисто был лишен. Иногда Тим впадал в оцепенение, в котором он все прекрасно слышал и видел, но в то же время все игнорировал. В таком состоянии Тиму хотелось послать весь мир к черту – нарушить любые обещания, наплевать на долг, совесть, дружбу, на весь род людской. Он словно бы отступал внутрь какой-то персональной черной дыры и, стоя на пороге бездны, распахнувшей пасть прямо за его спиной, с «улыбкой Джоконды», проступавшей на губах, готов был наблюдать, как в агонии рушится все. К счастью, из такого ступора он всегда благополучно выходил.
А еще у него была сестра. Майя.
На полтора года младше Тима, она родилась в день смерти Тимова деда по матери, человека мрачного, тяжелого, страдавшего шизофренией в легкой форме, что, впрочем, не мешало ему работать фармацевтом. Мать Тима, от которой старались скрыть факт смерти ее отца, лежавшая тогда в роддоме, узнала об этом весьма неожиданным способом: умерший отец явился перед ней в галлюцинации – страшный, с дьявольским блеском глаз и плотоядной улыбкой. Он стоял над дочерью во время родов и, как ей казалось, хотел убить рождавшуюся внучку, чтобы забрать ее душу с собой.
Роды были отягощены тяжелейшим психозом, а тут еще и отец Тима подливал масло в огонь тем, что подозревал жену в измене самого худшего типа. Предполагал, будто она зачала ребенка от собственного отца, практиковавшего оккультные ритуалы и якобы домогавшегося дочери, с которой он мечтал совершить инцест в темных магических целях.
Мать Тима клялась и божилась, что не изменяла мужу, но тот не верил, считал, что отец овладел ею в бессознательном состоянии, после того как ввел в транс с помощью каких-то химических препаратов. Пищу для подозрений давал сам тесть, изводя нелюбимого зятя скользкими туманными намеками.
После рождения Майи отец Тима отдалился от жены, хотя и не настаивал на обвинениях, снисходя к супруге, которая, по его мнению, была жертвой своего коварного отца, участвуя в измене бессознательно. Он замыкался в себе и мрачно тянул лямку семейных обязанностей. Между супругами тогда пролегла трещина, и жили они годами по разным ее сторонам, пока наконец не разошлись за год до того, как Тим ушел в армию.
Отец завел себе любовницу – некрасивую, толстую, но добрую и отзывчивую женщину, а у матери началось странное сумеречное состояние – оно не было безумием, но и нормальным такое не назовешь, – началось и уже не прекращалось. Похоже, по наследству от отца ей передались психические отклонения, которые после развода впервые дали о себе знать.
Тим настолько доверял мне, что в подробностях рассказывал о трагедии своей семьи.
Когда он показал фотографию сестры, я почувствовал, как сердце мое проваливается куда-то и летит, будто астероид, вошедший в атмосферу Земли, уже объятый пламенем и готовый взорваться при столкновении с планетой.
Майя была настолько красива, что, казалось, сошла с картины какого-нибудь средневекового гения – Леонардо, Мемлинга, Рафаэля, Тициана. Даже на фото чудилось, будто ее контуры окружает легкий ореол, словно ее красота сочилась невидимыми, но ощутимыми флюидами.
Тим заметил, какое впечатление Майя произвела на меня, и дал мне прочесть три ее письма к нему. Вот тогда-то я и влюбился в эту девушку, читая ее длинные письма – умные, ироничные и полные какой-то особенной доверчивой нежности, с которой она относилась к брату.
Понимая мое состояние и видя, как письма Майи подействовали на меня, Тим начал вдруг расписывать мне, насколько его сестра плоха – и с той, и с другой, и с третьей стороны. Глаза его при этом мерцали каким-то потусторонне-злобным блеском, так показалось мне.
– Ты в профиль ее только видел, с правой стороны, – говорил он, – а слева у нее родимое пятно на пол-лица. Когда увидишь ее вживую, самому же стыдно будет. Стыдно признаться ей, что она стала тебе отвратительна, когда рассмотрел со всех сторон. И это не все, это только цветочек. А ягодка в том, что она – немая. С рождения не говорит.
– Как немая?! – удивился я.
– Да вот так, в буквальном смысле, друг мой!
Глаза Тима хищно блестели, в улыбке, исказившей лицо, сквозило что-то нечеловеческое. И тут, на него глядя, вдруг я осознал: как же любит он свою сестру! Просто до безумия. И готов зверем завыть над этим ее пятном, над ее немотой, над каждым унижением, которое пришлось ей испытать из-за своих изъянов. Готов вгрызться в глотку всякому, кто позволит себе хотя бы тень усмешки в сторону Майи.
Вскоре Тим убедился, что для меня не имеют значения ни немота, ни родимое пятно, что я действительно влюблен в Майю, а не просто очарован мимолетным впечатлением от удачного ракурса фотоснимка. Тогда он познакомил меня с Майей заочно: рассказал ей в письме про своего лучшего армейского друга, послал ей наше с ним совместное фото и даже переписал для нее мои стихи.
Не подумайте только, что я сочинял сентиментальную лирику, как выразился классик, «половой истекая истомою» по далекой девушке-мечте. Нет, не такой я был человек, чтобы опускаться до сантиментов лишь по той причине, что влюблен и полон нежных чувств! Даже в самых возвышенных и просветленных состояниях я сочинял ядовито-мрачные вирши с налетом абсурдизма.
Но то стихотворение, которое Тим отправил Майе, было даже по моим меркам слишком маргинальным: тошнотворный порнографический опус, повествующий о совокуплении двух влюбленных кошмарных монстров, уединившихся на кладбище под доносящийся с луны вой мертвецов.
Я не знал, что Тим собирается отсылать Майе именно эти стихи, он ничего не сказал мне и разрешения у меня не спросил, но Майя потом, вместе с письмом к Тиму, вложила в конверт отдельное письмо для меня, автора того «восхитительного поэтического опуса», который так ей понравился.
Читая ее письмо, я горел от стыда, смешанного с восторгом. Мое сердце грохало, словно бубен в руках разгулявшегося шамана. Тим посмеивался, глядя на меня.
Так мы с Майей вступили в переписку. Все делалось через Тима: ее письма ко мне вкладывались в один конверт с письмами к нему; мои к ней – в один конверт с его письмами домой.
А когда Тим дембельнулся, Майя, наконец, прислала письмо, адресованное лично мне. В этом письме, первом неподцензурном Тиму (а он читал всю нашу прежнюю переписку), Майя сообщила, что увлеклась колдовством, начитавшись дедушкиных книг, и хочет проверить на мне свои способности начинающей ведьмы, а именно – сделать мне любовный приворот. В шутливом тоне она спрашивала разрешения провести эксперимент, избрав меня в качестве подопытного кролика, и попытаться колдовским методом влюбить в нее. При этом обещала, что в случае удачного завершения эксперимента «я тут же все быстренько верну на круги своя, сделаю реверс и заставлю тебя разлюбить меня, конечно, если ты сам этого захочешь».
Прочитав это, я был восхищен тем, в какой необычной форме она призналась мне в любви. В самом деле, ну кто еще получал от девушки такое письмо! Черт возьми, да я уже почувствовал ее приворотные чары, и меня, по уши влюбленного, еще глубже окунуло в омут восторга.
В ответ я написал, что на эксперимент согласен без колебаний, «при этом спешу предупредить, что ни на какую отмену установок никоим образом не рассчитываю и не желаю рассчитывать». А вот это было уже мое признание в любви, выраженное в словесном реверансе.
В следующем письме Майя сообщала, что эксперимент начинается, и если я вдруг все-таки пожелаю отменить его, то должен прочесть следующее заклинание…
Дальнейшая часть письма была заклеена небольшим кусочком бумаги. Ниже Майя приписала, что заклинание возврата скрыто под наклеенной бумажкой, что клей из некачественного клеевого карандаша и довольно-таки слаб: потяни бумажку – оторвется без труда.
«Твое спасение, о утопающий, – шутливо прибавляла, – в твоих руках».
В ту же ночь мне приснился сон, в котором я увидел Майю – увидел ее лицо с той стороны, которая никогда еще не открывалась мне на фотографиях. Почти во всю левую половину лица темнело родимое пятно, которое было не просто пигментом на коже – оно лежало безобразной бугристой массой, словно бы в Майю впилась какая-то аморфная тварь, сдохла и уже почти разложилась, намертво прилипнув к лицу. Но меня это жуткое пятно не оттолкнуло – напротив, показалось возбуждающим.
В следующее мгновение сна мы стояли друг перед другом полностью обнаженные. Я увидел, что на левой груди у Майи два соска разного цвета, размера и формы, расположенные через небольшой промежуток друг от друга: тот, что больше, был более темен, слегка продавлен внутрь себя, словно кратер; второй, поменьше диаметром и светлее, соблазнительно торчал своим заостренным кончиком немного вверх. Точно такой же соблазнительный сосок возвышался и на правой груди.
За исключением аномалии лишнего соска, фигура у Майи была совершенна. Это я мог оценить не только как мужчина, ослепленный желанием, но и как художник, наметанным глазом определявший достоинства и недостатки всех пропорций женского тела.
Еще одна деталь приковала мое внимание: Майин лобок был тщательно выбрит и разрисован. Майя, как и Тим, была с художественными способностями, только, в отличие от брата, не получила даже начального художественного образования. Круглый желтый глаз вроде змеиного оказался довольно неплохо нарисован, на лобке даже выведен был небольшой аккуратный блик, придающий глазу блеск и сферический объем. Кожа вокруг этого глаза подкрашена зеленым и коричневым – чтобы напоминала кожу рептилии. Самой завораживающей деталью было то, как вписались в рисунок створки половых губ, подведенные по краям черной краской: они играли роль вертикального зрачка.
Какая-то немыслимая смесь разврата и робкого целомудрия излучалась от этой девушки. Она рассматривала меня с тем детским восхищением, с каким малолетняя невинная сладкоежка могла бы смотреть на огромный торт.
Приблизившись, я поцеловал ее сначала в губы, затем – в родимое пятно, далее – по порядку и слева направо – в каждый из сосков, наконец – в змеиный зрачок. Последний поцелуй был самым страстным и глубоким. Я с жадным упоением словно высасывал взгляд из этого зрачка, тогда как Майя стонала и содрогалась всем телом, едва удерживаясь на ногах. Ее пальцы больно впивались в мою шевелюру.
А после мы занимались любовью раз за разом, почти без передышек, не желая останавливаться. И благо, что я спал не в батальонной казарме, а в нашем штабном кабинете, на груде старых шинелей внутри чертежного стола, чья конструкция походила на чемодан: поднял крышку – и двое могут улечься валетом во внутреннюю емкость, предназначенную для хранения чертежных принадлежностей, вроде реек, рейсшин, рулонов ватмана, кальки и прочего.
Вскоре от Майи пришло письмо, в котором она подробно описала мой сон, словно видела его моими глазами. Письмо переполняла нежность, местами взмывавшая до пафоса и приближавшаяся к легкому помешательству.
Но как она узнала все это, недоумевал я. Как?! Неужели ее слова про колдовство – это не ироничная игра, и приворот, который она хотела опробовать на мне, – не фигура речи, не просто красивая словесная обертка для признания в любви? Может быть, Майя действительно вошла в область сверхъестественного и втащила меня следом? А если это не колдовство, то что тогда? Какие-то особые способности разума?
В одном из последующих писем она писала мне (шутливо, но теперь я чувствовал под иронией второе дно нижнего, смертельно серьезного слоя), чтобы я даже не думал изменять ей ни наяву, ни во сне – ни с кем, в том числе и с самим собой.
«Ой, смотри, лубофф моя, – иронизировала она, – все, что задумаешь от меня утаить, потом выдаст мне сполна твое тело, едва только прикоснусь к нему. Тогда-то оно и скажет мне все-все о том, что с ним творилось в мое отсутствие».
Эта ирония возбуждала меня и в то же время пугала. И когда рука моя сама, как оно бывает, тянулась, чтобы сорвать плод возбуждения, ее останавливал страх, который я, стесняясь собственных чувств, пытался объяснить благородной установкой на воздержание. Иронизируя над самим собой, воображал смешные сценки, в которых разъяренная невеста-ведьма мстит с помощью колдовских сил своему невоздержному жениху за нарушение запрета. Мне трудно было признаться самому себе, что я просто боюсь Майю. Ее письма с описаниями наших с ней оргий во снах все больше и больше пугали меня.
Наконец, она прислала письмо, в котором с поразительной точностью описала и этот мой страх.
«Ты, лубофф моя, – писала она, – боишься, что вдруг не удержишься на краю, сорвешься в пропасть постыдного порока и собственноручно снимешь сливки с той части тела, которая принадлежит твоей Майе. И тогда, предчувствуешь ты трусливо, твоя милая Майя, приревновав одну твою часть тела к другой, воздаст тебе по делам твоим и спустит на тебя силы ада, которые держит на цепи. О нет, не бойся так, лубофф моя. Бойся не так – бойся иначе, сильней, тошнотворней, безумней! Пожирайся страхом и подыхай от него, как от любви. Потому что я точно не прощу тебе позорную слабость, если только посмеешь ее допустить. Ты – мой, а не свой. Мой! Каждая часть твоего тела – моя собственность. Ты понял это, милый? Считай, что ты только арендуешь себя у меня на жестких условиях, согласно которым плата безмерна, зато свобода арендатора крайне ограничена».
Здесь была уже не просто ирония – здесь шевелил змеиным языком настоящий злой сарказм. Ее постоянное выражение «лубофф моя» (ни разу ведь не написала: «любимый мой», ни разу!) уже не казалось милым и шуточным, оно начинало раздражать, из-под него проглядывало неприятное высокомерное ехидство. Но самое худшее, почудилось мне – то, что Майя, похоже, сочиняла письмо вместе с братом. Почему-то, когда я читал его, мне все мерещилась коварная улыбка Тима. Какие-то характерные для него интонации уловил я в том письме.
Тим ушел на дембель весной, в апреле, а я дембельнулся в том же году, в ноябре.
Дома, на «гражданке», мне опять приснился эротический сон, в котором, как мне показалось, Майя словно просила у меня прощения за то саркастичное и высокомерное письмо. Выражение мольбы проступило на ее лице. Она осыпала поцелуями все мое тело, спускаясь ниже и ниже, пока не коснулась губами пальцев на моих ногах. Я почувствовал, как по ступням течет влага, и когда Майя, сидя на коленях предо мной, подняла лицо, увидел на нем слезы. Тут же я поднял ее, начал поцелуями собирать влагу с ее лица, и сам растрогался до слез. Весь этот сон пронизывала необыкновенная нежность. И после пробуждения он оставил щемящее послевкусие.
А потом от Майи пришло письмо, в котором она впервые назвала меня любимым. Но содержание письма было чудовищно. Впрочем, точно ли оно пришло? Не галлюцинацией ли было то письмо? Я уже ни в чем не был уверен. Почва реальности под моими ногами непрочна, будто песок. Но прежде на этом песке я мог стоять, а затем начал проваливаться в зыбучий омут. Но все по порядку. Вот что я в том письме прочел:
«Володенька, любимый мой, милый, прости меня за злые слова! Я злая – знаю, я сама себе противна, но что же делать! А тут еще это колдовство проклятое, сама уже не рада, что занялась им. И ведь главное – нет обратной дороги, ну, по крайней мере, для меня ее нет, это я хорошо чувствую.
Я давно хотела тебе рассказать, как получаются эти сны, в которых мы можем соединяться и любить друг друга. Давно хотела объяснить их технологию. Колдовство – это ведь технология, знаешь? Чтобы добиться успеха, нужна схема, которая будет эффективно действовать. И вот какую схему я взяла для этих снов.
Необходим идол, который бы замещал тебя рядом со мной. А что такое идол? Близкое изображение далекого божества, его заместитель перед почитателями. А ты и есть мое божество, а я – твоя почитательница, разве не так? И я сделала себе такой идол, через который могу передавать тебе свою любовь, идол, с помощью которого могу чувствовать и твою любовь ко мне. Этот идол стал посредником между нами, приемником и передатчиком нашего общения. Через него ты, далекий, воплощался для меня и касался моего тела. Принцип несложен, главное – найти удачный материал для изготовления идола, чтобы он мог воплотить в себе твои свойства, ну, те, что необходимы для любви.
Короче, идол я сделала из Тимофея, братца своего. И занялась с ним тем, чем хотела заняться с тобой. Надеюсь, ты меня не будешь ревновать к нему? Тем более, он ничего и знать не знает, я ведь втемную использовала его, пока он спал, как младенец. Идольские функции он выполнял сомнамбулически. Ты только не волнуйся. Тимоша ничего не подозревает, он вслепую послужил для нас коммуникативным посредником, когда я вручила тебе управление его телом. Ты был как древний бог, вселившийся в свою статую и действующий через нее.
Все прошло наилучшим образом. Да ты и сам это знаешь. Приезжай быстрее, чтобы мы смогли, наконец, соединиться непосредственно, уже без всяких идолов».
Потрясенный этим письмом, я уставился в стену и просидел так, глядя в нее, около часа. Рассуждая логически, Майя либо обманывала меня, либо говорила правду, либо обманывалась сама. Какой из вариантов предпочесть, я не знал, но понимал, что все они плохи. Худшим из них была правда, но и два других казались нехороши. Они означали, что рассудок Майи поврежден – в большей или меньшей степени. Но, учитывая ее увлечение колдовством, все это могло быть правдой, и тогда ее состояние – это не психическая болезнь, а нечто худшее, какое-то глубокое извращение сознания и всех его нравственных установок.
У Майи были странности. Она не желала пользоваться никакими современными средствами связи – ни компьютером, ни мобильным телефоном. Понятно, что, будучи немой, говорить по телефону она не могла, но могла бы отправлять текстовые сообщения, видео и фото, однако даже и притронуться не желала ни к каким мобильным устройствам.
Но подобная странность меркла перед ее признанием в том, что сотворила она с братом.
Тим был выпускником краснодарского худграфа КубГУ, только жил не в Краснодаре, а в Новороссийске, и я собирался отправиться туда, чтобы увидеть, наконец, Майю лицом к лицу и увезти ее к себе, в Астрахань. Однако после этого чудовищного письма решил повременить с поездкой. Я был растерян и не знал, что делать. Мне требовалось время, чтобы все обдумать.
И вот еще какая странность: это письмо пропало. Я прочел его один раз, положил в ящик стола, где хранил ее письма, а вечером того же дня захотел перечитать, но не смог найти. Вот почему и подумал: возможно, это письмо… галлюцинация? Родители, с которыми я жил в двухкомнатной квартире, не могли его взять, это исключалось, никогда не рылись они в моих вещах, даже просто не заходили без меня в мою комнату. Единственное рациональное объяснение заключалось в том, что письма не существовало вовсе. Хотя полной уверенности, что оно мне только померещилось, тоже не было. Туман омерзительной двойственности заполз в душу и окутал чувства.
Я написал Майе, что приеду позже, а пока возможности нет. Не буду пересказывать вранье, которым наполнил письмо; мне было стыдно уже во время его написания.
Отправив письмо, я ждал со смесью страха и отвращения, когда Майя снова посетит меня во сне.
После самого первого подобного сна у меня начались странные психологические реакции, которым я не уделял особого внимания, но теперь стал догадываться – что именно они значили. Общаясь с некоторыми людьми, я иногда чувствовал к ним одновременно симпатию и отвращение. Оба чувства текли во мне, словно две разные мелодии, наложившиеся друг на друга и звучавшие одновременно. Подобная раздвоенность не раз возникала у меня как реакция на людей, на произведения искусства, на ситуации. Безразличие и тут же раздражение, удовольствие и тут же недовольство, интерес и тут же скука. Все это казалось мне чем-то вроде легкой и безобидной формы безумия. Ведь семена безумия, рассуждал я, вложены в каждого без исключения, но прорастают лишь у немногих.
Теперь же я пришел к выводу, что раздвоенность реакций была побочным эффектом моих снов. Если Майя действительно использовала Тима в лунатическом состоянии для своей сексуальной магии, то в моем подсознании могли остаться его психические отпечатки, ведь мы с Тимом вступали в противоестественную и слишком тесную связь, соприкасались друг с другом самой изнанкой существа. Отсюда, сделал я вывод, и раздвоенность моих реакций, поскольку часть из них принадлежала Тиму, его психике, сознанию и нервной системе. Наверное, и Тим испытывал те же чувства.
Последствием этих снов был еще вдобавок и лунатизм. Я начал ходить во сне.
Сам-то я во время сомнамбулических похождений ничего не знал и не чувствовал, но родители увидели меня ходящим ночью и рассказали мне об этом. После Майиного письма я решил, что «заразился» сомнамбулизмом от Тима, которого Майя сделала лунатиком с помощью своей магии.
Вскоре она опять пришла в мой сон.
Касаясь ее тела, я понимал, что касаюсь его вместе с Тимом, что мои руки «вдеты» в его руки, как в перчатки, что я воплощен в нем, и мое возбуждение – это и его возбуждение. Но то, что пугало меня и вызывало отвращение наяву, во сне вдруг показалось забавным. Я был словно не я и оценивал вещи непривычным для меня образом. Мне доставляло удовольствие сознавать, что я – как бы демон, захвативший Тима, делаю с ним, что хочу, распоряжаюсь его телом. Особенное наслаждение доставляло сознание того, насколько происходящее развратно. Мы с Майей заставляем Тима совокупляться с ней, его родной сестрой, он наша жертва, наш подопытный кролик, беспомощная тварь в руках богов, а эти боги – я и Майя. Все это было так забавно, так смешно, что во время оргазма я расхохотался, представляя, как такой же оргазм сейчас испытывает спящий Тим, вливающий свое семя в сестру.
Мой хохот внезапно треснул, будто лед, взломанный снизу, и я почувствовал, как из-под смеха полыхнуло черным пламенем ужаса и ярости. Я выдернул себя из Майи, вскочил и с силой ударил ее, лежащую, ногой. Майя завизжала от боли. Затем я ударил ее кулаком в лицо. Мое тело действовало самостоятельно. Я силился остановить себя, но не мог: сознание меркло от ярости, тело не подчинялось мне. Казалось, оно душит меня, смыкается на мне, словно челюсти хищника, вцепившиеся в добычу.
Я вынырнул из этого кошмара и проснулся, не понимая, что произошло. В магической схеме, которую создала Майя, произошел какой-то сбой, что-то пошло наперекосяк.
У меня мелькнула догадка о том, что же именно случилось в ту ночь, но она требовала подтверждения, а подтверждение можно было получить только там, встретившись с Майей и Тимом. Я, однако, страшился этой встречи, старался отсрочить ее как можно дольше. Мне не хотелось никуда ехать, я даже надеялся – и это была подлая, постыдная надежда, – что Майя сама напишет, чтобы я не приезжал, и тем самым снимет с меня всякие обязательства.
Надо сказать, что Тим, вернувшись из армии, послал мне из Новороссийска одно письмо на электронную почту, а с ним фотографию, где он снят вместе с Майей на берегу моря, за спиной бухта и горы на дальнем ее берегу. В письме он кратко написал, что они с Майей ждут меня в гости. Это письмо я получил в конце ноября, тогда же и ответил на него, что обязательно, мол, приеду к вам. Но это я писал уже после того, как Майя рассказала мне о своей колдовской схеме, в которой использовала Тима, и в моем ответе на приглашение не было искренности.
Теперь же я просто затаился, не писал никаких писем: ни бумажных – для Майи, ни электронных – для Тима. Ждал, что кто-нибудь из них сам напишет мне. Ждал также, увижу ли я Майю во сне еще раз, и каким будет этот сон?
Наконец в середине декабря Майя приснилась мне. Она выглядела не как обычно: исхудавшая, бледная, глаза, обрамленные тенями, болезненно блестят, грязные спутанные волосы падают на лицо. Бросившись ко мне, она лихорадочно целовала меня потрескавшимися губами, по ее телу пробегала дрожь, и это была не только дрожь желания; мне показалось, что она дрожит еще от чего-то, не имеющего отношения ко мне.
Наше совокупление было коротким и торопливым, каким-то звериным, но наслаждение, которое испытал я в этот раз, оказалось сильнее обычного. В нем чувствовалось что-то ядовитое и смертельно опасное, что придавало ощущениям особую остроту.
После этого сна ко мне приходили мысли о самоубийстве. Навалилась какая-то жуткая тоска, словно бы небо превратилось в каменную плиту, прильнуло к земле, и меня сдавило меж двух гигантских плит. Я чувствовал себя заживо похороненным, доживающим последние дни или даже часы на бескрайнем кладбище, в которое превратилась вся поверхность планеты. Живой мертвец, я ходил среди мертвецов, совершал бессмысленные действия без причины и цели. Вся так называемая жизнь была бредом, который мерещился моему омертвелому разуму; видения жизни ползали в нем, будто черви в гниющем мясе.
Я увидел недалеко от своего дома, как дети хоронят под деревом мертвую собаку. Следующие три дня меня тянуло на эту собачью могилу. Я останавливался над ней и стоял, ни о чем не думая, просто чувствуя собаку, лежащую там, под землей, совсем неглубоко, неподвижную и мертвую.
Когда минула ночь после третьего дня, проснувшись утром, я обнаружил, что лежу в обнимку с мертвой псиной. Я сразу же все понял: ночью опять ходил во сне, только на этот раз вышел из квартиры, спустился во двор, выкопал из земли собачий труп и притащил его в постель.
Что ж, подумал я, глядя на оскаленную пасть мертвой твари, как сказал поэт, «если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно»; то же и с мертвыми собаками – если их откапывают и тащат в постель, значит, это тоже кому-нибудь нужно. Человек существо такое – нужды его могут принять самую замысловатую форму. Я сильнее прижался к трупу, погрузил лицо в его длинную грязную шерсть, вдохнул запах разложения и вновь погрузился в сон. Последнее время спал я куда дольше обычного.
Родители устроили страшный скандал, почувствовав запах дохлятины, а потом увидев этот лохматый ужас в моей постели. Я с философским спокойствием перенес всю бурю эмоций. Не хотелось ни спорить, ни ссориться, ни оправдываться. Равнодушно отнес я собаку на место, бросил в неглубокую ямку, откуда ночью ее доставал, не стал даже забрасывать землей, пусть лежит на виду, и вернулся к себе. Отец с матерью смотрели на меня как на сумасшедшего, но мне плевать – кем угодно согласен выглядеть в чужих глазах.
Только где-то в глубине, под пластами спокойствия, шевелился страх. Там, в какой-то дальней камере моего сознания, сверлила мучительная мысль, что со мной происходит что-то недопустимое, что я в ловушке и мне нужно из нее выбираться.
Писем от Майи не приходило, зато пришло электронное письмо от Тима: «Чувак, ну ты где? Приезжай хоть на праздники. Вместе встретим Новый год, посидим, выпьем, как люди. Я уж тебя заждался. Да и поговорить нам есть о чем».
С этим письмом в меня словно запала искра жизни. Я как будто вдохнул воздуха после удушья. И решил: надо ехать во что бы то ни стало! Если я так и буду сидеть в своей норе, в этом муторном омертвении, то однажды убью себя – шагну из окна, повешусь, наглотаюсь отравы, обольюсь горючей жидкостью и подожгу себя… А встреча с Тимом – брезжило предчувствие – вернет меня в нормальное человеческое состояние.
* * *
Тридцать первого декабря, во второй половине дня, я был уже в Новороссийске. Снега здесь ни клочка, мороза тоже нет, этот южный городишко встретил меня досадным для такой поры теплом.
Я не сообщал Тиму, когда именно собираюсь приехать. Не сделал этого из суеверного опасения, что если что-то пообещаю заранее, то, как пить дать, ничего у меня не выйдет – возникнут препятствия из ниоткуда, а я не смогу их преодолеть и нарушу обещание. У меня уже бывали подобные ситуации. Поэтому сначала я решил добраться до Новороссийска, а потом уж позвонить Тиму – обрадовать: вот, дескать, и я!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.