Текст книги "Это невыносимо светлое будущее"
Автор книги: Александр Терехов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
– Вы понимаете, Козлов, что за нарушение формы одежды, выразившееся в ношении носков, я имею право объявить вам наряд вне очереди, а без труда найдя еще более веский предлог, определить вас на гауптвахту, если носки действительно ваши.
Козлов горестно покачал головой. Да, он все понимает.
– Ну иди, – вздохнул Гайдаренко. – Иди, Козлов…
Когда дверь закрылась, он прошептал:
– Коз-зел!
Когда в каптерку, крадучись, заглянул Вашакидзе, замполит сидел за столом, спрятав лицо в ладонях, и без выражения смотрел на длинные ярко-красные носки, разостланные на столе.
Вашакидзе для пробы подошел к окну и стал копаться в ящике для тряпья, что-то напевая. Замполит не шелохнулся.
– Случилось что, Евгений Степанович? – затаив дыхание, спросил каптер.
– А… так, – болезненно качнул головой замполит, – бывает. Подумаешь так – как все у нас кругом… Грязь да грязь. Хоть вой. Будто одни скоты кругом. Так, знаешь, все…
– Как так? Как так? – оживился каптер. – Люди кругом… Правда-а!
Замполит грустно хмыкнул и улыбнулся Вашакидзе из-под руки.
– Эх, грузин ты мой, грузин, вот уволишься, поедем с тобой в Тбилиси вино пить… жить. И не думать – жить, короче. Поедем?
– Ага. А как же? Почему же нет? – радостно закивал горбатым носом Вашакидзе. – О чем речь?
Замполит, печально улыбаясь своим мыслям, прошел к двери и обернулся:
– Вон те носки, выбрось их куда-нибудь…
Вашакидзе поджал губы и вытянул шею, разглядывая носки, затем опустил лицо и еле слышно, себе под нос, проговорил:
– Зачем выбрасывать? Себе возьму, – и вкрадчиво скосил глаза на замполита.
Замполит подумал и, не расставаясь с туманной улыбкой, блуждавшей по губам, произнес:
– Ну возьми. Они стираные как раз. Да и холодно сейчас. А что… возьми. Возьми.
Козлов испуганно глянул издали на Цветкова, потягивающегося посреди прохода, прижмурился и пошагал мыть туалет. Драгоценный момент был упущен – рота приползла из бани, туалет был полон дедами.
Козлов выдраил дальнюю кабинку и повернулся полоскать тряпку. На подоконнике курила троица: каптер Вашакидзе, первый ротный зашивон дед Коровин и Ваня Цветков.
– Ну что, Козлов… Как замполит? – смеялся Ваня.
– Маладец, маладец, – похвалил Козлова Вашакидзе. – Воин!
Цветков успокоенно пробормотал что-то типа: «Ну ты тут порядочек…» – и улепетнул, оставив свою сигаретку Коровину, – тот распустил в улыбке алые губы:
– Козлов, а скока тебе лет?
– Двадцать семь, – без радости ответил Козлов, стягивая тряпкой воду с кафеля.
– Не коммунист, нет? А дети есть? – Коровин уже обрел пару слушателей.
– Есть. Сын, – ответил Козлов и раскрыл рот, чтобы назвать имя, и подумал даже, как придется доставать грязной рукой фотографии из внутреннего кармана, – обычно просили показать, но Коровин уже заключил:
– А мне вот девятнадцать. А я – человек. А ты – козел!
Все засмеялись. И Козлов тоже.
В строй на завтрак Козлов метнулся среди последних.
В тот момент, когда замполит ставил в строй рыжеватого затюканного бойца, обряженного во все новое, – в часть привезли первого духа.
– Товарищи, это рядовой Швырин. Он пока один из своего призыва. Возможно, будет водителем, а пока дневальным по смене. Пойдет в третий взвод. Надеюсь, примете его в свою дружную семью, – нудно твердил Гайдаренко.
– Пусть вешается! – крикнул кто-то с левого фланга.
Гайдаренко устало поморгал в ту сторону, но ничего не сказал.
Дневальный заорал:
– Рота, строиться на улице для следования на прием пищи!
В столовую салабоны и новенький дух Швырин зашли последними. Замполит кричал, чтобы немедленно всем садиться. Салабоны подходили к столам, шептали: «Разрешите?..» Дедушки из педагогических соображений или ввиду занятости жеванием рта не обозначали своего согласия – салабоны стояли скорбными столбами. Гайдаренко лично усаживал их на пустые стулья. Некоторые любимцы дедушек садились раньше, но тут же неслись за хлебом, горячим чайником или белой кружкой, поскольку дедушка вдруг обнаруживал на доставшейся ему выбоину эмали, что не соответствовало общественному положению дедушки русской авиации.
Козлова замполит сунул последним вместе с духом Швыриным за стол к трем грозным дедам: сержанту Петренко и ефрейторам Мальцеву и Баринцову. Баринцов был сволочью для салабонов; все ненавидели его жиденький чубчик на выпуклом лбу, спеленькие губки и лукавый взор, его волны дикой злобы и странную отстраненность от результатов собственного зла. Мальцев был спокойный худощавый парень – бить особо не бил, но следил за общей пахотой строго.
Козлов разлил всем чай по строгой очереди: Петренко, Баринцову, Мальцеву, себе и духу. Сел.
– Видишь, Козлов, боец твой пришел, – медленно сказал Петренко.
Козлов тупо улыбнулся.
– Кто из ваших будет ветеранить его раньше приказа – убью! – также медленно добавил Петренко, обещающе косясь на внимательного Кожана, разместившегося за соседним столиком. – Шнурье пусть присматривает, а вы – убью!
Петренко посмотрел на Швырина. Тот не гнулся к столу, как все салабоны, даже откинулся назад, старался спокойно есть. Но вся столовая говорила о том, кому можно его угнетать – у него было серое лицо, и хлеб ломался в руке.
– Сколько там осталось мне до приказа, Козлов? – осведомился Баринцов.
Козлов мигом осмотрелся – Баринцов уже сожрал масло – его день уже прошел, отнял из вчерашнего один и доложил:
– Семьдесят три.
– Семьдесят три, Козлов, семьдесят три, – расплылся Баринцов. – А скажи мне, Козлов, мил друг, а вот кто у нас в роте, если очень крупно подумать, самый большой любитель котлет?
Мальцев ухмыльнулся, Петренко топорщил усы и шептал:
– Как ты достал…
– Я не знаю, – еле ответил Козлов, удерживая на лице изо всех сил улыбку.
– Я скажу, скажу, друг мой. Это – я, ефрейтор Баринцов. Давай сюда свою котлетку. Поторопись это сделать, грязный зашивон, иначе я не заступлю на боевое дежурство по обеспечению безопасности полетов нашей авиации, как любит говорить твой лучший друг замполит Гайдаренко, с которым ты сегодня полчаса беседовал в каптерке с глазу на глаз, давай!
Козлов улыбнулся и все еще выжидал, внутренне молясь, что сейчас подойдет замполит, – котлеты давали раз в неделю. Это был праздник.
– Хреновый ты товарищ, Козлов, – огорчился Баринцов.
– Да что ты… Возьми, – сдался Козлов, старательно глотая горлом. – Я и так не хотел. Я не люблю…
– Не люблю… А кто скулил, когда Коровин котлету забрал на седьмое ноября, – заметил Петренко. – Чмо ты паршивое, а не мужик!
И он пошел к выходу, придавая взглядом бодрость движениям позднее всех начавших трапезу салабонов. Мальцев доцедил чай, со стуком утвердил чашку на столе и облизал губы:
– Сашка, а ты скажи. Вот ты шнуром будешь – станешь салабонов ветеранить – нет?
– Он не станет. Они вообще никто не будут. Никто, – хмыкнул Баринцов, дожевывая котлету.
– Пусть сам скажет, – довольно произнес Мальцев. – Ну?
– Не буду, – осторожно дернул плечом Козлов. – Зачем?
– Ага, – удовлетворенно крякнул Мальцев и тоже направился к выходу. За ним, сделав остающимся смешные глаза, – Баринцов.
Швырин вдруг располовинил вилкой свою котлету и сунул половину в тарелку Козлову. Тот, ничего не говоря, начал есть.
– А чего ты пошился?
– Так, – поморщился Козлов.
– И так у вас всегда? – выдавил дух.
– А чего? – обиделся за роту Козлов. – У нас клево. Ты еще у других не видал. У нас часть отличная…
Козлов встал и неожиданно для себя улыбнулся:
– Душ-шара.
Пожрав, деды и шнурки набились в ленкомнату наблюдать любимые задницы в аэробике. Салабоны всеми силами изобразили уборку кубриков. Козлов, хитрый Кожан, писарчук Смагин и дух Швырин ровняли по нитке белые полосы на синих одеялах в первом кубрике. Ровнял один Козлов, боязливо озираясь на гогочущую ленкомнату и бормоча себе что-то под нос. Писарчук Смагин, сшивавшийся при штабе и любимый дедами за доступ к бумаге, клею, туши и красивый почерк, хитро устроился верхом на табуретке: со спины было несомненно, что Вася недремлющим взором отслеживает никогда не уловимую единую белую полоску, а с лица оказывалось, что Смагин топит на массу самым похабным образом, пуская слюни на полотенце дедушки Коровина.
Кожан рассматривал содержимое вещмешка Швырина, успев попросить несколько иголок, конверт и семьдесят копеек денег, и потом объяснил, как надо грамотно спрятать подшивочный материал:
– Ты суй его в наволочку. В самую глубь. Сюда поближе ложи самый-самый грязный подворотничок. Дедушка руку сунет – там грязный, а глубже руку и не просунет, понял?
Козлову стало обидно, что Кожан, а не он наставляет духа, и он прошел мимо них, поправляя ножные полотенца на кроватях, и исподлобья глянул на Кожана:
– Чего это ты… С духом… Здесь.
Кожан усмехнулся и плюнул Козлову на сапог.
– Козлов, зашивон, а ну прыгай в строй! Убывающая смена строится! – заорал первый выруливший из ленкомнаты озабоченный и возбужденный аэробикой Ваня Цветков. За ним топала сапогами, двигала стульями, шумела огромная, грозная масса.
Козлову стало страшно.
В строй запрыгнуть он не успел. Вечно дневальный зашивон дед Коровин показал глазами на ленкомнату, и Козлов скользнул туда расставлять стулья.
К машине он бежал, подкидывая коленями шинель, когда весь взвод уже погрузился в установленном порядке: у края – дедушки, по бортам и на задних лавках – шнурки, на полу – салабоны и дух Швырин. Провожавший смену Цветков добавил Козлову пинка для скорости и помахал рукой кардану Коробчику:
– Смотри, осторожней ехай, мать твою… Зашивона везешь!
Козлов забрался в самый угол между Журбой и Поповым.
Машина тронулась, люди качнулись, привалившись друг к другу плечами, толкнувшись затылками в брезент. Козлов тоскливо думал о предстоящей смене – может быть, все обойдется? Бывают же и хорошие смены; думал, что сегодня край как надо побриться, что хорошо бы, если Коробчик не сразу вылезет из машины, когда приедем на приемный пункт, чтоб можно было потихоньку, пока народ будет прыгать в снег, улизнуть, а потом он перестал думать, пытался увидеть через головы край дороги, а видел только плывущие по сторонам черные ветки с клочьями осыпающейся снежной ваты.
– Козел! – позвали из темноты.
Звал Петренко из угла.
– И ты, дух… Идите сюда.
Петренко стало холодно в углу на голой лавке, и он ради смеха усадил под себя Козлова и Швырина, а сам устроился сверху. Последнее время он был не в духе: любимая девушка перестала писать, а дембель находился еще в приличном отдалении. Подпрыгивая на четырех коленках, Петренко крутил головой с грозными кошачьими усами.
У самого борта среди матерых дедушек втиснулся боевой шнурок Ланг. Ланг что есть старался мочи унаследовать жестокую славу Петренко, и Петренко, чувствуя это, его не любил.
Ланг курил. В машине и при дедушках это не поощрялось.
– Ланг! Хватит дымить! – рявкнул Петренко.
Ланг после отчетливо выдержанной паузы обернул свое низколобое рябое лицо со злобным крысиным взором и сигарету изо рта устранил.
Петренко сплюнул и, устроившись поудобнее, выудил сгибом локтя из-за спины голову Швырина:
– Ну что, сынок, послужим?
– Да, – стиснутым голосом ответил Швырин.
В машине примолкли, откровенно смотря на этот диалог. Только салабоны не поворачивали головы, чтобы не обнаруживать даже тени хоть какой-нибудь заинтересованности и страха, – кончиться это могло чем угодно. Ланг, улучив момент, сунул сигаретку опять в зубы.
– Все будешь делать, сынок, – весело и печально заговорил Петренко, – когда время твое придет. Шнурье вонючее будет тобой заниматься. Ты не смотри, что салабоны сейчас такие тихие и с тобой – улыбочки… Станут, еще станут шнурками, тогда все… Но только носки не стирай. Даже если это гнилье заставлять будет – нет, и всё!
Швырин почти не дышал, смотрел куда-то вверх.
Петренко еще мгновение сжимал его шею, ожидая или ответа, или еще чего, потом встал и, качаясь, с дурашливыми взвизгиваниями и шутливыми падениями на сидящих протиснулся к борту. Там он плюхнулся на колени Баринцова, ласково его обхватившего, и глянул прямо на Ланга.
– Что, шнурок, я невнятно сказал – не дымить?
– Петрян, ты… – начал Баринцов поглаживать Петренко по бокам. Но тот, уже злобно ощетинив усы, с размаху хрястнул Ланга по морде и вопросительно рыкнул: – Ну?
Ланг поднял с замызганного пола шапку, долго укреплял ее на затылке, подобрал поудобнее шинель и принялся смотреть за борт.
В наступившей тишине было слышно, как поет матерную песню в кабине Коробчик.
– Ну, салабоны, вешайтесь, – вдруг медленно отчеканил Баринцов из-под Петренко.
Это было понятно. Зло не уходит куда-то. Оно стекает вниз.
Дежурный по части старший лейтенант Шустряков минут пять ржал до потери пульса над лиловым синяком Ланга, удивляясь, как он мог звездануться о борт машины при повороте. Ланг смущенно улыбался и озадаченно матерился в кулак.
Шустряков обнял дежурного прапорщика и отправился с ним в дежурку играть в нарды, озабоченно глянув на Петренко:
– Ну, ты, давай тут, в общем.
Смена заступала, передавая наушники, сообщая ротные новости, показывая, где спрятаны запретные для чтения на боевом дежурстве газеты и журналы, где поймана и растерзана насмерть почти седая крыса.
Козлов оглядел свой телеграфный аппарат, передал в штаб, сколько и кого заступило, заполнил журнал дежурств и стал с размахом готовить грандиозную уборку, надеясь, что, может, все и обойдется – ведь бывает. Он вытащил старые ленты, рулоны отработанной бумаги, стал готовить их к сжиганию, мел щеткой стол, потом запросил штаб разрешить взять один из параллельных аппаратов на профилактику.
Совершенно успокоенный и обмякший Петренко минут пятнадцать сонно поспрашивал рабочие и запасные частоты и слышимость, а потом уныло задремал на пульте дежурного по радиосвязи.
Приемный пункт был бетонной коробкой среди соснового леса. От него тянулись две тропинки: одна через автопарк к КПП, другая к туалету, который был малопривлекательной для достижения целью по морозу, и особенно ночью, поэтому деды, которые по обыкновению спали на дежурстве прямо в наушниках и не желали разрушить прогулкой свой дремотный настрой, справляли естественные надобности прямо в сугроб. Дневальный по автопарку, после того как рисовал углем на бетонной стене цифру оставшихся до приказа дней, брал лопату и шел засыпать свежим снежком желтые вымоины под окнами приемного пункта.
У Козлова место было самое плохое из всех салабонов – лицом к окну. За окном вообще-то красиво – заснеженные елочки, и лес, и антенны, около которых обычно похаживал салабон, отгоняя шваброй радиопомехи, донимавшие заскучавшего деда. Вся беда была в том, что Козлов сидел спиной к залу и не мог видеть, наблюдают за ним или нет, можно расслабиться или надо пахать что есть сил, – приходилось в любую секунду ожидать чего угодно: удара, крика, угрозы – поэтому он никогда не разгибался от стола, чтобы даже случайно не глянуть в окно, и старался все время выискивать себе работу, которой было очень немного, но самое главное – Козлов все время прислушивался. Его большие, острые кверху уши вытягивались еще больше, он просчитывал каждое слово, шорох, вздох – он постоянно готовил себя ко всему, что могло случиться. И он даже не слушал – он чувствовал спиной. Если посмотреть на него со спины, казалось, что Козлов – горбатый.
Ефрейтор Мальцев был на смене подменным и поэтому бичевал на просторе, ласково поглядывая на щурящихся от яркого света салабонов, – не спят ли? Он покурил у окошка и упал, наконец, на железный ящик с документами рядом с телеграфом Козлова и потеребил редкие волосики на сразу взмокшем лбу телеграфиста.
– Убираешься, Сашка?
Козлов кивнул и попытался отвернуться.
– И не бреемся чего-то?.. – грустно заметил Мальцев. – А чего?
Козлов побагровел, трогая, будто бы удивленно, лицо:
– К-как? Только вчера, вечером, быстро растет… эх.
Мальцев сокрушенно качал головой, постукивал сапогом о ножку стола.
– Вот скажи мне, пожалуйста, Сашка, кем ты был до армии?
Козлов не смог понять: пронесло – нет?
– В библиотеке работал, книжки приходили – получал… Распаковывал, брал на входящий, ставил на инвентарный, картотеки заполнял, расставлял, выдавал, каталоги… Уничтожал старые. Сжигал, вот.
Он плел что-то, а сам думал, что Мальцев, в сущности, добрый человек – единственный, кто не бил стукача Раскольникова, и вообще сильно не бьет…
Мальцев внимательно слушал. Потом спросил:
– И интересно?
– Ну как… Книги…
– И ради этого стоит жить?
Козлов примолк и растерянно улыбался.
– А тебе, Сашка, не стыдно жить?
Козлов стал тереть щеткой уже совершенно чистое место и чувствовал спиной, что из-за соседнего передатчика на них внимательно смотрит Кожан.
– Может быть, ты там библиотекарш попарывал? Нет? Жаль, – почему-то огорчился Мальцев. – Жаль. А ведь ты – женатый! Ведь ты солидный мужчина! Ведь у тебя ребенок, пацан, да?! И тебе не стыдно жить? И тебе не стыдно жить?!
– А… Чего? – открыл рот Козлов.
Мальцев улыбался, улыбка дрожала на его лице, чуть удивленно и гадливо.
– Я… – объяснил Козлов.
– Закрой пасть, – скривился Мальцев. – При чем здесь ты… Кожан, сколько там осталось?
– Семьдесят три! – откликнулся Кожан.
– А косинус угла альфа?
– Семьдесят три.
– А два плюс два? А сколько дней в году? А сколько температуры на улице? – Мальцев уже поднимался с места, сладко потягиваясь.
– Семьдесят три!
– Ефрейтор Мальцев, – окликнул его разомлевший у жаркого передатчика Баринцов, – замените ефрейтора Баринцова.
– За щеку! – вкрадчиво ответил Мальцев, но менять пошел, скорбно и подчеркнуто оглянувшись на Козлова. У Козлова дрогнула губа – это конец, ничего Мальцев не забудет, ничего.
Баринцов швырнул мясистые наушники Мальцеву и громко поинтересовался:
– Бичи, а кто сегодня дневальный?
– Журба, – сказал Кожан.
– Козел, бегом за ним, – бросил Баринцов, взяв у Ланга сигаретку, встал к окошку.
Козлов широкими шагами вылетел из зала, по дороге черпанул ладонью воды из-под крана в умывальнике, увидел испуганного себя в зеркальце: что-то начиналось, что-то было уже в воздухе, нагретом работающей аппаратурой. В этой неотвратимости была и сладость – больше ждать было нечего.
Журба и дух Швырин долбили лопатами желтые пятна на сугробах. У Журбы было умиротворенное, тихое лицо, и Козлову стало неловко произнести те слова, которые он не мог не произнести. Он даже молчал поначалу, просто стоял на крыльце и ежился от падающего снега. Журба что-то тихо сказал Швырину, и оба улыбнулись.
Тут Козлов на это обиделся.
– Ты… Это? Чего тут? Про меня? Тебя там Баринцов зовет скорее и тебя, – добавил он почему-то и Швырину до кучи и поторопился назад, чтобы не подчеркивать, что он, Козлов, привел этих двоих, пусть будет – они сами пришли.
В зале Козлов сразу заметил, что у Попова, сидевшего у дальнего передатчика, красное лицо, а Кожан сидит, чуть не спрятав голову под стол.
Баринцов стоял у телеграфа и оттуда швырнул Козлову линейку:
– Козлов, на тебе гитару. Поиграй. Только струны не оборви.
Козлов поймал на груди линейку и стоял, не зная, что делать теперь, боясь подойти на расстояние выброшенной руки.
– Иди сюда, – зашептал Баринцов, глядя ему прямо в глаза. – Иди.
У Козлова заплясали губы, и все тело зачесалось от пота. Он часто моргал и тер ладонью лоб, опустив голову и шмыгая.
– Иди сюда, чмо!
Козлов выдавил два шага, чуть боком, плечом вперед, заранее потирая ладонью грудь.
– Играй, – просто предложил ему Баринцов. – Играй на гитаре. Только струны не оборви.
– Как? – вскинул брови Козлов. – Я ведь… Не умею.
– Вот так, чама, – показал рукой Баринцов. – Рукой по струнам. Раз и два.
Козлов, ищуще глядя на Баринцова, стал теребить пальцами линейку, прижав ее к грузному телу.
Баринцов быстро отошел от него и громко объявил от подоконника, взяв в руки воображаемый микрофон, увидев, что Журба и Швырин вошли в зал:
– Я вот с чего тащусь – как у нас бичи стали жить… Уходят хрен знает куда. На смене – бардак. Дедушек уже ни в хрен не ставят. Месить их никто не месит. Мы в свое время огребали дай боже – вот Мальцев и Петрян помнят, но потом и кулаки ободрали об салабонские морды – зато порядок был. А теперь шнурье вонючее очень добренькое стало, уж очень скоро все забыли, да что там – сами уже стали огребать от салабонов. Чести никакой, гниль… Ты, Джикия, забыл, как тебя месили? Про Ланга я не говорю – проститут, а не боевой шнур, только воротничок расстегнуть и перед старшиной пройтись, и всё!
Баринцов празднично светился, будто осуществляя какой-то торжественный религиозный ритуал, – косился на сонно ухмыляющегося Петренко.
Шнурки сидели красные и злые. Салабоны старались заниматься делом. Только Попов часто вытирал под носом и болезненно озирался.
– Вот Козел пошился… И хоть бы что! Журба сшивается неизвестно где с духом – и никого это не колеблет? Да они скоро вас припахивать начнут, шнурье! Ладно, Петрян, пойдем курить, что нам с ними баландить…
Петренко натянул на плечи шинель и потопал за Баринцовым, на выходе басом заключив:
– Ланг, ты понял, мля, уборочку здесь…
Журба и Швырин как стояли, так и остались стоять посреди зала в шинелях, вертя в руках шапки, опустив румяные от мороза физиономии.
За окном падал снег – там не было ветра. Снег был пушистый и чистый.
Ланг встал и зашипел Джикия:
– Ты чего сидишь? Опять я один, что ли?
Длинный Джикия стал вылезать из-за стола.
– Несите ведра, щетки, все, короче, – приказал Ланг покорному Журбе и, покрутив головой, почему-то спросил: – Ну что, Кожан, притих? – и отвесил ему щедрую пощечину, после которой Кожан мощно приложился лбом к приборной доске и хитро пустил слезу, внутренне ликуя – он отметился!
Длинный Джикия затеял содержательную беседу с Поповым о правах и обязанностях молодого воина, в ходе которой Попов пару раз присел на пол, прижимая к себе что-то руками, предельно затянул ремень, выколол иголкой прожитой день в календарике у Мальцева, с выражением прочел пару стихотворений из школьной программы и в заключение исполнил самостоятельно на два голоса грузинскую народную песню «Сулико».
Козлов сидел, не поворачиваясь, теребя грязными руками карандаш. Он ждал очереди.
– Ну а ты, Козел? Как жизнь? Пошиваемся, да, чмо вонючее? – Ланг выпучил глаза, вытянулся в струнку, покачиваясь на носках.
Ланг был прямо за спиной, и Козлов, чувствуя это, выронил карандаш и приподнялся. Он чуть привалил плечи вперед и закрыл глаза, прошептав что-то, сдерживая рыдания.
Ланг почти без замаха врезал ему промеж лопаток, и Козлов, готовно сломавшись в коленях, обрушился на пол, на смятые рулоны бумаги, крупно вздрогнул всем телом, как в агонии.
– Чмо, – гадливо пробормотал Ланг, осторожно оглядел зажмуренные глаза Козлова и пошел навстречу бледному от ужаса Швырину, припершему ведро с дымящейся водой.
Над Козловым мертвенно гудело дневное освещение, а если чуть скосить глаз – можно было увидеть кусочек окна с летящим белым снегом. Он тужился вздохнуть, шевелил губами, опускал подбородок – и не мог, хоть тресни. Ему было блаженно легко: свое на сегодня он уже получил, в роте это тоже узнают, что салабонам первого взвода сегодня устроили крутой разбор, что зашивон Козлов свой пошив искупил честно – не плакал, как дешевка Кожан, – теперь осталось только подышать, а вот это не получалось.
Ланг пинком перевернул ведро, и вода дрожащими языками поползла во все стороны. Один язык легко лизнул мокрую от пота голову Козлова, и он еще раз попытался встать.
Ланг схватил Журбу за шиворот и заорал в его побледневшее лицо:
– Три минуты! – пол чистый! Если нет – языком будешь лизать, понял? И ты, дух, тоже – языком! Быстро!
Журба и Швырин бросились с тряпками на пол. На стене электронные часы транжирили время. Над Козловым склонился Мальцев, жующий печенье, крошки летели Козлову прямо в лицо, и он ежился от их корябающих прикосновений.
– Есть что на улице делать? – неторопливо спросил Мальцев.
– Вот… Бумаг собралось – жечь надо, если… – промямлил Козлов, кисло глядя на Мальцева: ведь он уже чист, что еще?
– Бери свои бумаги и иди на хрен отсюда, и не приходи, пока все не кончится, – также неторопливо продолжил Мальцев. – Ну!
Козлов приподнялся, встал, опершись на стол, расправил тяжело плечи и вдавил в себя полновесный, робкий вдох. Он посгребал в охапку отработанную нагрузку и пошагал к дверям, обходя пластающихся по полу Журбу и Швырина, провожаемый ненавидящим взглядом Кожана. Мальцев проводил его по коридору, а потом отстал и вернулся, из зала донесся какой-то глухой и сдавленный стон. Мальцев скучно посмотрел на часы – медленно время идет.
Козлов просунул руки в шинель, утвердил на голове шапку и, сжав зубами ремень, ногой долбанул дверь. На крыльце торчал Баринцов, справляя естественные надобности себе под ноги.
– Чтой-то холодно, Сашк, – пожаловался он, возясь с пуговками. – Чё там у нас, порядок?
– Вроде да, – выдавил Козлов, застегивая крючки в надежде, что сейчас Баринцову станет холодно и он уйдет.
– Сколько там время? – быстро поинтересовался Баринцов.
– Семьдесят три.
– Ага. Уже скоро, да, Козлов? Уже быстро.
– Конечно, скоро, – подхватил Козлов. – Чепуха какая осталась, дома скоро будешь. Дома.
– Угых, – зевнул Баринцов что есть силы. – Я ведь таксист, Козлов… Я ведь – на машине по Свердловску, ты представляешь?
– Здорово, – кивнул Козлов. – А я вот в библиотеке, входящий, на инвентарный, каталог, так, в общем…
Баринцов потряс головой, сдерживая очередной зевок.
– Во придурок… Вот сказал – ни хрена не понял. Возьми-ка ты ломик и на парашу – там сталактиты и сталагмиты уже задолбали – сколько можно? Смотри, Шустрякову под ноги не кидай! И подальше, чтоб весной не завоняло – когда мой дембель подойдет. Давай!
Зимой туалет был неприятным местом – туда направляли только зашивонов. В каждом из трех иллюминаторов-отверстий намерзали огромные горы дерьма, а все стены покрывали льдистые потоки с вмерзшими обрывками газет и окурками. Чтобы почистить туалет серьезно, нужно было часа два.
Козлов расслабил ремень – кругом ведь никого не было – и стал искать относительно чистую газету, чтобы в ней разносить отбитые куски, которые надо разбрасывать между деревьями в радиусе метров ста, чтобы весной не завоняло.
Зато – один. Зато – никто не придет. Зато можно будет посмотреть лес, на серебрящуюся снегом сосновую кору, на ветки, которые колышутся от вороньих перелетов, просто постоять среди тишины, сдвинув шапку на одно ухо.
В лесу Козлов обычно вспоминал сына, он даже чуть распрямлялся. Он представлял, как будет потом гулять с ним по парку, как сын, конечно, узнает его, но будет поначалу бояться, а Козлов будет улыбаться, показывая эти деревья, это небо, этих птиц, будет чувствовать в ладонях тонкие, невесомые ручки, с мягкой кожей и крохотными ноготками, он слышал его слова, его голос, его вопросы и видел себя, он слышал это незнакомое чудесное слово – «папа» и говорил себе: «Это я», и смеялся, и рос; он придет к нему, он дойдет, чтобы уткнуться в это невыносимое пространство между плечиком и головой, чтобы почувствовать себя защитой этого тепла и дыхания…
Почистить зимой туалет – это два часа, а потом он уйдет к заброшенной яме и будет жечь нагрузку, размотав длинные рулоны бумаг, будет ворошить костерчик березовой веткой, наблюдая, как взлетают в воздух мерцающие созвездия тлеющей бумаги и кружатся над головой, сжимаясь и чернея, невесомые, как грачиная стая за окном, и потом он достанет, наконец, и посмотрит фотографию сына – совсем один, совсем.
– Эй!
Козлов обернулся.
У входа в туалет стоял Швырин без шинели. Он принес вылить ведро грязной воды. Уборка, видимо, продолжалась.
– Ну? – сказал Козлов.
– Ничего… Так. Я вот думал – приду, а ты повесился, – прошелестел Швырин.
– Я-а? – удивился Козлов. – Почему?
– Ну так… просто подумал. Прихожу, а ты – висишь. Я даже бежал сюда – так испугался.
– Ты сам повесишься, погоди еще, – пообещал Козлов и тут же испугался, не пожалуется ли Швырин кому-нибудь из шнурков насчет этого обещания, исходящего от салабона, и добавил вдогон: – Ну как там, на смене?
Швырин молча вздрогнул от холода. Ему не хотелось возвращаться.
Козлов вдруг понял это и разозлился так, что чуть не выступили слезы.
– Иди, – прошептал он. – Иди. А то… замерзнешь.
Это был его лес. Это был его покой – и нечего было примазываться.
Швырин внимательно посмотрел на него и, согнувшись, пошел по тропинке к приемному пункту, украдкой что-то смахивая с глаз.
А Козлов стал долбить ломом первую кучу. Лед поддавался, и острые брызги летели во все стороны и в глаза.
Вечерняя казарма была тиха и спокойна, день кончался.
– Товарищ дежурны… – поднял скрюченную морозцем руку к шапке, сваленной на брови, сержант Петренко. – Смена в количестве…
– Ладно, ладно, – махнул ему рукой старлей Шустряков. – Раздевайтесь… Дневальный, чего там у нас сегодня по телику?
Взвод двинулся к вешалкам вместе с облачком морозного воздуха сквозь шумящую людьми жаркую казарму.
Деды со шнурками сразу завернули в ленкомнату – глядеть фильм. Салабоны сбились кружочком в темном кубрике чистить бляхи на ремнях – под таким предлогом можно было снять ремень – и разговаривали про свое.
– Ну что, огребли сегодня? – спросил писарчук Смагин. – Нет? Без жертв?
– Да какое там огребли… – зевнул Кожан. – Больше воплей. Ланг – это тебе не Петрян. Козлов вон огреб, как всегда…
– Петрян – это такая скотина… – прошептал вдруг Попов.
– А ты, что ль, лучше? Вчера кого посылали деды на парашу? Так на хрена меня еще позвал? «Деды сказали…» А никто, я уверен, меня и не посылал, на хрена так делать?! – вспыхнул Кожан.
– Как не посылали, как это, – зачастил обиженно Попов. – Баринцов мне сказал: «Возьми Кожана с собой…»
– Да ладно – затыкай, ведь знаешь же, скотина, что никто спрашивать у Баринцова не пойдет, вот и треплешься.
– А мне кажется, что Петренко справедливый, – вдруг сказал Козлов, сидевший в стороне.
– Ты чмо, Козлов, – спокойно ответил ему Кожан. – Ты думаешь, если меньше бьет, значит, справедливей? Он меньше бьет, но сильней. Но он и видит больше. Ланга наколоть – как два пальца обсосать, а Петряна… Да Петрян сейчас может поиграть в добренького, он свое отзверствовал, увидал бы ты его шнурком, я бы глянул, как бы запел…
Попов внимательно оглянулся на проход между кубриками и зло прошипел:
– Мне лично… По мне уж лучше деды – все поспокойнее, лишь бы не это шнурье вонючее. Стану шнуром – хрен разговаривать с ними буду. Выступать – нет, но и разговаривать не буду.
– Посмотрим, посмотрим, – улыбался в темноте Смагин. – Дух как там? Начал службу понимать?
– Дух что… Дух как дух – он свое еще огребет, – подтвердил кому-то невидимому Попов, который даже шапку пытался носить на манер Петренко, надвигая на брови, – он, я гляжу, не особо напрягался сегодня.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.