Текст книги "Это невыносимо светлое будущее"
Автор книги: Александр Терехов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
С таким лицом, как у генерала, нищие просили хлеба на паперти в глухую пору самодержавия и реакции…
– Зёма!
Водилой «зилка» оказался Сенька Швырин, мой корефан и зёма со второго взвода.
– Зёма, мля… – заревел Сеня, понукая свой избитый «зилок» вослед пестрой от весенней грязи «Волге» генерала, который то и дело поворачивал свой кумпол, дабы удостовериться, что мы еще не свернули с пути истинного в сторону женского общежития или пивбара «Саяны».
– Что ты… встреча… я, блин, не ожидал, мля. За…ачим эту мебель запросто, раз вместе. Что ты, зёма, вашу мать…
Я важно кивал, косясь на Пыжикова, – видал, дескать, какой у меня зёма есть?
Надо заметить, что перевозка мебели населению никогда не была мечтой моей жизни и от нескольких опытов на этом поприще у меня остались тяжкие воспоминания о тесных лестничных клетках, табличках «Лифт не работает», режущих плечо канатах, сопящих коллегах, обтирающих задницами стены, и истошных воплях: «И рэз!» – и отупелый, пошатывающийся спуск вниз, проткнутый насквозь мыслью о следующей вещи.
– Лишь бы не было пианино, – мудро сказал я.
– Что? А если бы лифт работал – ваще было б зашибись. Копать мой лысый череп! – Глаза зёмы искрились, как весенняя проталина в нефтяных разводах.
Он бурно салютовал новостями: зашивон Чана отсидел на «губе» червонец за то, что слинял с наряда к бабе; новый взводный ведет себя скромно – службу понял; дембель далек, но неизбежен; калым хороший и на хавку хватает; подходит раз старшина и говорит: а я ему и… представляешь? Гы-гы… От ментов уже и бензином хрен откупишься, салабоны на службу забивают – вот на днях одного борзого гасили, а первую в гарнизоне шлюху Лильку нашли голую утром в спортгородке третьей роты пьяную вдрыб… И собирается он после армады педагогом в школу – мужиков теперь ценят, зарплату повысили. И два месяца отпуск.
– А ты куда, зёма, после армады? – вывел он меня из дремы.
Я осоловело повел башкой, как ворона, потерявшая во сне равновесие на суку, и вяло каркнул:
– В кооператив «Половые услуги», – и, скучающе обозрев прыгающий за окном пейзаж, ляпнул абы что: – А вот Пыжиков – актером у нас!
Зёма чуть не переехал трехэтажный дом на обочине.
– Кем?! – На дорогу он больше не смотрел: поворачивал свой рубильник либо на меня, либо на заерзавшего Пыжикова.
– В натуре? Не свистите, а то улетите!
– Не… зуб даю, – поклялся я.
– Бичи… в натуре?
Пыжиков наконец подтвердил:
– Я закончил Щукинское училище. Это театральное такое есть. В Москве.
– Я тащусь и хренею с вас, бичи. Веревки! И кого ж ты там играл?
Пыжиков сидел нахохлившийся, как умирающий голубь.
Голубь всегда умирает красиво.
Сожмется в комок, приподнимет что есть силы крылья и щурится в напряжении, будто хочет продохнуть что-то, тяжесть какую-то в груди рассосать. Знает, не взлетит и перышком не дрогнет. На мокрый асфальт, что под мраморной лапкой, даже не взглянет – только в себя. И дернется вдруг, взметнет крылья, ослепив белыми подкрылками, вывернется назад и замрет. Будто пуля его сорвала, как цветок с поля небес, будто вырвали его из полета, будто умер он в небе, и не асфальту его судить. Так и сожмет его костлявая рука, ослабив порыв, пригладив перья, открыв нешумный рынок для червячков и мошек. Но это уже будет не голубь, а немножко мяса и спички костей. Этого не жалко. По-настоящему можно жалеть только красивое. Остальное – не впечатляет.
– Актер, я тащусь. – Зёма фыркал, как яичница на сковородке. – На сцене раз прохреначил, и все соски твои – капец! Милый, а кого ж ты будешь играть после армады?
Пыжиков дернул левым плечом и сощурился, будто сунулся в заброшенной хате лицом в паутину.
– Не знаю. Никого не буду.
– А почему, зёма?
«Зилок» ревел, форсируя распутицу. В кабине была Африка. Зёма курил, и сизый дым вздымался к потолку. Зёма орал вопросы с радостным лицом. Я созерцал дорогу, молясь, чтобы малоподвижные пенсионеры не покидали свой очаг или не приближались к этой дороге. Пыжиков что-то тихо отвечал. Зёма с первого раза не всасывал – Пыжиков повторял еще раз, проще, а когда зёма еще раз раскрывал свою пасть: «А?!» – вообще кричал что-то несуразное:
– Мне ничего не надо. Я потом хочу… Может, в лес уехать… Рыбу ловить. Молчать.
– Чего?
– Не хочу ничего! – Мне казалось, что Пыжиков сейчас заплачет. – В лес хочу! Один!
– А?!
– В лес хочу!!! – кричал сумасшедший Пыжиков.
– У твоих там пасека? Мед – это клево, – понял наконец зёма, держа в перекрестье своих плутоватых глазок цвета фиалки заляпанную издержками весеннего таяния задницу генеральской «волжанки», показывающей нашей колеснице путь на Голгофу.
– Актер, слышь. – Зёма посерьезнел. Глаза его безупречно округлились, а голос был тих и вкрадчив. – А… а с бабами на сцене взаправду целуются? Или так себе?
«Волга» завернула во двор кирпичной девятиэтажки и тормознула. Мы – соответственно. Зёма вывалился из кабины и вопросительно сдвинул на затылок шапку.
Генерал, ссутулясь от ветра, кисло глянул в нашу сторону и махнул рукой. Зёма неторопливо распахнул дверцу.
– Покурим? Велено обождать.
– Покурим.
Солнце лупит лучами зачерневшие сугробы, выжигая серые плешинки асфальта, и огромный парус синевы с белыми заплатами облаков нависает над крышами и черными деревьями, залепляя уши живому и мертвому ватой тишины, и лишь пригоршни птичьих стаек слабо вскрикивают, словно поскрипывает мачта под ветром. Рубит солнечная мельница мешки тоски, собранные за зиму, гложет сладкой пыткой – засмотришься так и бросишься шагать в весну, упадешь на колени, звеня подтаявшими льдинками, и крикнешь сердцем из самой глуби: «Что? Что тебе надо, весна?» И вся весна будет улыбаться и плакать в ответ, огромной рекой, унося тебя, врачуя сердечную боль непрочным бинтом жестокой тишины, – весна, подлая тварь и добрая мать… и сердце ноет, как дерево в натужном порыве по ночам, что выросло меж двух заборных досок. И добрая рука срубит потом на дрова, и не будет тогда ничего, ничего, ничего.
– Так хрен ли ты такой млявый, не прошибу? – сказал зёма сурово, оглядев скончавшийся «бычок».
Пыжиков, пройдя пару шагов по звенящей наледи, обернулся:
– Вам не понять. – Еще шаг – и через плечо: – Не понять.
Зёму как обухом погладили – он минут десять глотал слюну.
– Объясняю еще раз, – осветил я ситуацию. – Для бронепоезда. Дубовый ты, зёма. Так надо понимать.
Зёма начал глотать воздух.
Пыжиков неприятно сощурился.
– Нет, не так. Мы – разные. Просто разные. Как береза и сосна.
– Ну да, береза и сосна, – понимал все с полуслова зёма. – А я дуб, значит.
– Да не-ет – вы и это не поняли. Все не объяснишь. Да и вообще – что-то даже себе не объяснишь.
Весна – все-таки весна. Пыжиков откровенничал первый раз.
– Вот вы поймете меня, – горячо зашептал Пыжиков, напряженно качаясь против нас, пытаясь обозначить и мое участие в беседе, но я по привычке держался поодаль, – нет, не во всякой воде надо купаться, всего лучше так: стал по коленочки – и думай, как хочешь – в воде я стою или на бережку?
– Все зло, когда не понимают, а додумывают друг за друга. А кто понял – молчит. Вон Курицын, он же понимает, но в армии у него сломали что-то внутри, он и…
Это уже про меня.
– Гы… а вешался ты тоже от этого, хлоп тать? – Вот так я ему.
Зёму это вернуло к мыслительной деятельности.
– Служба замарала? – нашел он свое место в беседе. – А я, хоть и дубовый, а вешаться не бегал – служу, как полагается, мля… – И добавил: – Интеллигент. От слова «телега»!
Стало как-то неловко. Сырая все-таки весна.
Пыжиков съежился.
Мысль о смерти – она как крыса: живет где-то под полом, скребется чуть-чуть, когда совсем тихо. Походишь, поскрипишь половицами – все в порядке, тихо. Задумаешься, забудешься, а поднял голову – вон она скользит через комнату серой волной с розовыми нежными лапками и черной сосулькой голого хвоста…
– Это тоже не объяснишь, – только и сказал тихо Пыжиков и опустил лицо, зябко задрав дрожащие плечи.
– А знаешь, Курицын, почему я сильнее тебя? Вешался… Вешался оттого, что не сломали. У меня душа осталась. Хоть от вас и не отличаюсь, – напряженно засмеялся он и клюнул сапогом кочку. – Я думаю. Я постоянно думаю – вот так. И я прорвусь – вот посмотришь. Главное – вроде как все, а внутри собой остаться. Понял? – И он улыбнулся, как улыбаются дети сквозь только что пролитые слезы.
– Угу, – сказал я. – Спи спокойно, сынок, спи спокойно.
Из подъезда вырулил Седов в кителе нараспашку и толстая тетка в белом халатике. Седов неловко поманил к себе зёму, а тот зарысил к нему, подобрав полы шинели.
Зёму забрали в армию после ПТУ. Нести свет в души подрастающего поколения он надумал уже тут.
А вот сейчас мы будем таскать мебель. Паршиво на душе что-то. Чуть-чуть. Как будто сильно пожрал перед работой. Или увидал любовь свою под руку с красивым здоровым мужиком. Будто отбегал огромный день по зеленой траве детского сада, напевая и радуясь, лег в кроватку под сказку, а проснулся – волосы седы.
Это все весна.
– Э-э, солдаты… шагом марш сюды! – неожиданно тонко, по-петушиному, вскричал генерал.
Пыжиков по-собачьи подобрался, прижал локти к животу и затрусил к подъезду, я – за ним. Зёма ошеломленно улыбался и послушно тянул шею к генералу, успевая коситься на врачихину грудь, пышно выпирающую сквозь вырез халатика.
Генерал старательно бодрился при врачихе и даже наскреб сил, чтобы нахмурить взор, отчего стал похож на бухого мужика, доказывающего жене, что не знает, куда исчез червонец из шкафа.
– Значить… эта, сынок, ты – откинь борт, – манипулировал генерал трясущейся рукой, имея в виду приосанившегося зёму, который уже пялился на врачихины коленки, а она отвлеченно морщила ярко накрашенный рот. – Доски у тебя есть? Мы ее как по настилу, ага?
– Да не надо досок, товарищ генерал, – певуче протянула врачиха, переступая короткими сапожками. – Они ребята здоровые – так поднимут.
Зёма при этом улыбнулся, как идиот.
– Ну, тогда не надо, – согласился генерал. – Тогда, сынок, подгоняй задом прям к подъезду. Прям вплотную. Близко-близко, ага? – говорил он, раздраженно оглядывая пустынный двор, и неожиданно заорал: – Понял, сынок?!
Зёма вздрогнул с испуга и метнулся, как рысь, в кабину, бормоча что-то про лысый череп.
– А вы – за мной! – рявкнул генерал, и мы шагнули за ним, чуть не сбив с ног врачиху, оцепеневшую от величия проявленной командным составом воли.
Генерал первым шагнул в лифт и прижался к пыльной стенке, сцепив на пузе руки; мы с Пыжиковым истуканами замерли по бокам, пухленькая врачиха втиснулась последней, втащив с собой запах помады и духов.
В лифте генерал закрутил головой, смущенный своей незначительностью, стал еще старше и жалче, никчемно повторял: «Да вот…» – и тоскливо глядел, как гаснут и загораются цифры этажей. Я внимательно изучал острый кадык Пыжикова. Тот, как подлинный интеллигент, смотрел прямо перед собой и никуда одновременно. Лифт был маленький – пианино не влезет. Это печально.
– Давай! – мотнул рукой генерал, и мы завалились в квартиру с красными обоями и негромким медицинским запахом. Генерал сразу проперся в комнату, забубнил там: бу-бу-бу, – и оттуда вылезла седая аккуратная мадам с жидким хвостиком на голове и напряженно сжатыми губами. Она отклячила толстоватый зад в вельветовых штанах и принялась расстилать дорожку из газет по направлению в комнату, без особого восторга наблюдая лужу, натекшую с моих сапог. Пыжиков, козел, ноги вытер.
– Толя, – утомленно позвала она, закончив. – Ну все?
– Воины, сюда! – призвал генерал.
Вежливый Пыжиков первым осторожно прошелся по газетам, уважительно балансируя на краях сапог. Я протопал за ним с таким вывертом каблуков, что, кроме смятых газет, за мной должна была еще остаться дорожка вырванного паркета – мадам смотрела себе на нос, подняв брови.
Пыжиков замер поперек прохода, и я не стал тянуться через его плечо, а смело уперся рукой в обои, к большому неудовольствию мадам, и заковырялся пальцем в носу, критично осматривая добытый материал.
– Анна, – позвал генерал. И мадам, дрожаще прикрыв глаза, отстранила меня к стенке, протолкнув Пыжикова в комнату, и я, наконец, свалив шапку на затылок, оглядел фронт работ.
На полу лежали зеленые носилки, как пить дать из нашего медпункта, – на них размещалась худая бабулька в черном пиджаке и белой кофте с кружевным воротником, опенявшем тонкую шею. Волосы у бабульки были совсем седые и кудряшками зачесаны в две неравные стороны, как на старых фотографиях. Она лежала спокойненько, уложив граблистые ручки на байковое одеяло. Генерал натягивал шинель у нее в головах, врачиха с натугой закрывала небольшой чемоданчик с книгами.
Пианино в комнате не было – я ободрился.
– До свидания, мама, – проскрипела мадам и наклонилась к бабульке, которая раздвинула уголки морщинистых щек – заулыбалась.
Мадам разогнулась, поправила ножкой завернувшуюся газету и глянула на генерала, тронув шальную прядь, перечеркнувшую лоб.
– Ну, – сказал генерал, и все посмотрели на нас.
Бабулька сразу закрыла глаза, растопыренными кленовыми листиками ладошек прижав к себе одеяло, а врачиха покачала чемоданчик на весу: не гремит ли что? Ничего не гремело.
Генерал делал какие-то жесты руками, по-рыбьи двигал губами, мадам выдыхала воздух со свистом в сторону окна. Пыжиков тупо обернулся на меня.
– Берись, – прошептал я, добавив беззвучно губами всю известную мне армейскую лексику. – Берись за носилки!
Пыжиков неуклюже склонился к носилкам, чуть не достав своим носярой мелового лба бабульки; заметив это, чуть вздрогнул. Я крутанулся, пытаясь прикинуть, как взять: задом идти или передом? Шинель толстая, тварь, задом будет неудобняк, да и поднимать придется на лестнице. Наконец понесли.
Мадам смотрела в окно, прижав тонкие пальцы к вискам.
Бабулька глаз не открывала, только сильнее сжимала губы. В лифт она не влезет никак, и мы с Пыжиковым забухали сапогами вниз. Дурак Пыжиков не просек моих мычаний, и потащили мы ногами вперед.
Генерал с врачихой закупорился в лифте, сдавленно что-то ответив на вопрос мадам: «Ингалятор взял?» Лифт ласково зашелестел, а мы перли носилки по заплеванным ступенькам мимо интересно оформленных допризывной молодежью стен, у меня начала ныть рука, и бабулькина ножка терлась через одеяло о мою грудь, когда я на лестнице подымал носилки, – вот так вот люди грыжу зарабатывают!
Она только судорожно хваталась своими птичьими руками с черными венами за края носилок, когда мы очень удачно закладывали очередной вираж.
– Мамаша, еще что нести? – пропыхтел я.
Бабулька приоткрыла веки и уставилась вверх. «Вот стерва: помрет – обратно тащить придется», – добродушно подумал я.
До третьего этажа – еще куда ни шло, а потом я понял, что еще немного – и выроним. Оставалось только выяснить: кто уронит первым? Головой бабулька приложится сперва или ногами?
– Погоди, – зашептал Пыжиков бесцветными от напряга губами. – Секунду.
Мы чуть не грохнули носилки и блаженно разогнулись, поправляя шапки и утирая пот со лба.
– У нас во взводе… Валиахметов, знаешь? – Сердце у меня внутри металось, как груша, которую мутузил амбал-боксер. – Ну вот… он, как программа «Время», вешал на ремне гирю на шею – и качал. Качает и качает. Шустряков подходит: «Ты чего, Валиахметов, качаешь? Шея, что ли, слабая?» А он говорит…
– Устали, мальчики? – глубоким протяжным голосом сказала вдруг бабулька.
– Да ничего, – быстро сказал я, – ну, так вот, Валиахметов ему говорит: «Товарищ старший лейтенант, знаете, когда снимаешь – такой кайф!»
– Устали, – опять повторила бабулька.
– Ну, вы чего там? – шумнул снизу генерал. – Застряли?
– Идем, товарищ генерал! – заорал вниз Пыжиков.
– Его зовут Толик, – улыбнулась бабулька и поглядела прямо на меня голубыми, как речной лед, глазами.
– Еще чего нести? – бодро осведомился я.
Она кивнула влево и вправо – нет.
И слава богу! Я наклонился к носилкам. Пыжиков тоже сказал:
– Какой тогда кайф будет после армии.
– А самый большой кайф будет на кладбище.
Пыжиков улыбнулся своим мыслям, бабулька снова закрыла глаза и склонила лицо на бок, а я считал ступеньки, поклявшись, что на сороковой, если не дойдем, брошу все к чертовой матери наземь – копать мой лысый череп!
В машине уже шуровал зёма, наскоро устилая пол брезентом и футболя сапогом огрызки и окурки по дальним углам.
– Давай, помоги им, – тронула его за рукав врачиха, сидевшая на лавочке, выставив из-под халата свои налитые коленочки.
Зёма глянул на меня с немым хохотом – вот поржем потом, – ухватился за носилки, наливаясь натугой, и прошипел мне в ухо: «Во тебе и фортепьяна. Рояль!»
– Лезьте в машину попридерживать там, – распорядился генерал, устроивший себе наблюдательный пункт на подножке, и поторопил зёму: – Живее, сынок!! – Посмотрел, высчитав, на свой балкон и потом по сторонам.
Зёма закрыл борт, глянул на нас: все пучком? И мы с Пыжиковым расползлись по лавкам: он вглубь, я – с краю, чтобы полюбоваться окрестностями.
– Придерживайте, – попросила врачиха. – Чтобы не каталась.
Пыжиков бессмысленно потрогал рукой носилки.
– Здравствуйте, – вдруг сказала бабулька.
– Здравствуйте, – внятно ответил Пыжиков. Я что-то тоже изумленно бормотнул в этом роде и, подняв воротник шинели, сунул правую руку за пазуху: вот интересно, вернемся мы к обеду или как?
Привычно вздохнув, врачиха подсела к бабульке поближе и раздельно сказала:
– Вера Петровна, ну, как вы?
– Я не расстраиваюсь, Ниночка, – твердо произнесла бабулька и часто заморгала, укрывая блеснувшие глаза. – Знаете, просто мой муж как-то мне сказал: старость – это общепит: еще не поел, а посуду уже убирают.
Машина выбралась со двора, и рогатые деревья перестали стукать по брезенту, роняя ледяные капли мне на лицо.
– В больницу? – тихо спросил Пыжиков у врачихи.
Она отрицательно покачала головой:
– В интернат. – И бодро повернувшись к бабульке: – Он у нас самый лучший в Москве.
– Ниночка, я себя ощущаю совершенно спокойно, – выразительно сказала бабулька срывающимся от сотрясений кузова голосом. – Я согласилась к вам переехать лишь с единственным условием – я никому не хочу быть обузой. Лежать сложа руки я не буду! Вы мне это гарантировали. Я способна читать вслух людям с плохим зрением. Если товарищи не будут стесняться – буду писать письма. Если дадут все необходимое – с удовольствием займусь ремонтом книг библиотеки. Что вы там еще говорили?
– Коробки для мороженого клеить.
– Да, и это… У меня есть опыт работы с лежачими. Себя я поэтому очень хорошо держу в руках. И товарищей смогу всегда поддержать. Я в девятнадцатом году работала в Варшавском военном госпитале, в Москве такой был. Меня раненые называли «товарищ комиссар», хотя я работала по культмассовой части. Если я заходила в палату и видела: играют в карты на кусочек сала или хлеба – я сразу брала колоду в руки и говорила: «Товарищи, нельзя играть на продукты. Может, вот ему мать свое последнее прислала. Вы завтра пойдете Советскую власть защищать – а ему надо выздоравливать. А если вы будете продолжать играть на продукты, эти карты полетят в печку-буржуйку». И следующий раз приходила, заглядывала осторожно – нет, не играют, или на копеечки. В госпитале у нас каждый месяц, вы знаете, устраивали вечера Бетховена. Я приглашала профессоров Московской консерватории – стакан чая им, конечно, сахара… По два куска. И кусок хлеба…
Машина мчалась по дороге, и светофоры были все зеленые, я вцепился рукой в борт и хмуро слушал дребезжащую, торопящуюся речь.
– А тогда пошла волна… колхозами все заинтересовались, коммунами. Мне комиссар сказал: «Сходи в Наркомпрос, книжек, что ль, каких понабери, а то раненые товарищи интересуются». И вот в Наркомпросе встречает меня такая милая женщина с чуть выпученными глазами, начинает подробно так расспрашивать; я сама не знаю, почему я ей все так рассказала? Что братик мой на каторге умер. За «Искру». Отца жандарм камнем убил, и про госпиталь наш рассказала, про концерты. А она, знаете, так прямо вся удивилась: «Как Бетховен?» – говорит. «А что, – сказала я, – у нас всем очень нравится музыка». «Когда у вас следующий раз?» – быстро так она спросила. Я ответила, что как раз скоро. Она себе пометила в календарике. Я книжки взяла, а сама спрашиваю у секретаря: «А кто сейчас со мной говорил, товарищ? Такая милая», – описала ее. «А это товарищ Крупская, жена товарища Ленина», – ответили мне. Вы себе представить не можете, как я шла в госпиталь…
Она мелко подергала кадыком и жалобно спросила:
– Ниночка, вы не захватили ничего пить?
Врачиха достала желтый термос и плеснула в пластмассовый стаканчик чуть дымящийся чай, кивнула Пыжикову – дай.
Пыжиков с испуганными глазами достал свои клешни из карманов и, схватив стакан, коряво уселся на пол, склонившись к бабульке.
Она сморщилась и приподняла голову, поймала своими лиловыми с черными пятнами губами край стаканчика, в горле у нее что-то булькнуло, и чай запорожскими усами потек от уголков рта на носилки. Пыжиков отпрянул, вопросительно глянув на врачиху, уже протянувшую к бабульке чистую салфетку.
– Вы извините, товарищ, – жалко улыбаясь, говорила бабулька, – товарищ, как?
– Аркадий, – сухо ответил Пыжиков.
Я больше всего боялся, что сейчас она поинтересуется и моим именем. Бабулька меня пугала так же, как и весна.
– Товарищ Аркадий, – пробубнила бабулька сквозь салфетку, которой врачиха елозила по ее лицу. – И я хочу еще сказать, что комиссар госпиталя сразу мне сказал: «Не волнуйся. Она не придет. При ее занятости…» А на концерте мне сказали: «Здесь Крупская». И она сама захотела со мной поговорить. Спросила: «Как вы достигаете такой тишины?» Я ответила: «Никак. Просто все хотят послушать. Даже лежачие просят их кровати принести». Тогда она сказала: «Удивительно. Я обязательно расскажу про это Владимиру Ильичу». Это… это был самый счастливый… самый счастливый день в моей жизни. И я сейчас…
Бабулька замолчала, уставившись на железные ребра, обтянутые брезентом и напоминающие своды склепа или храма, на потолке которого, как сияние свечей, пробивался через дыры колючий, яростный мартовский свет, глухо пел мотор, и каменными ангелами скорби застыли бледный Пыжиков и толстая врачиха, обхватившая ручкой круглый подбородок.
Я придерживал ногой под лавкой ведро – чтоб не звякало.
– Как мы жили… – зачарованно тянула бабулька. – Для раненых товарищей играли Мольера – «Мнимый больной», – на сцене стояла кровать. Больным была я. Лежала прямо на матрасе. А матрас оказался из сыпнотифозного отделения – я четыре месяца провела без сознания. Пришла в себя, когда кто-то сказал: «Ну что, в морг?» С палочкой, в платочке умершей соседки пришла в госпиталь – комиссар увидел меня и заплакал: «Вера, ведь ты умерла!» Я после этого работала в детдоме под Харьковом. С беспризорниками. И там рядом был графский дворец, и старик садовник при нем остался. Совсем старый такой… Поляк. Он все мне одно и то же толковал: «Золото все равно вернется. Вернется». Но ведь не вернулось! – исступленно крикнула бабулька. – Но ведь не вернулось… Мы были голодны, бедны, но мы были счастливы – это правда! Я в ужасе от того, что сделал Сталин, – он убил моего мужа, но мы все равно победим. Мы пробьемся! Мы выстоим и победим!
Разминувшись с мусоровозом, мы въехали в ворота интерната, украшенные румяным лицом сталевара и бронзовой фигурой пловчихи.
– Я теперь… Когда просыпаюсь по ночам – сколько всего доброго я вспоминаю, сколько добрых, чистейших, честнейших людей было вокруг. Я была знакома с женой Бела Куна, когда работала машинисткой в Институте марксизма-ленинизма. А какой чудесный человек кассирша Ирина Петровна – всего лишь за сорок копеек я могла пройти на бельэтаж, на ступеньках посмотреть спектакль… Я на пенсии посмотрела всю театральную Москву… Сколько я прочла, сколько… – Она еще не знала, что мы приехали. – И сколько добрых, хороших людей вокруг. Сколько надо людям сделать добра. И я буду помогать всем, кто вокруг… Их так много. Были б силы, были б только силы, – лопотала бабулька, а машина уже остановилась. – И самое славное. Самое главное, вы запомните!..
– Приехали, – объявил с улицы зёма и опустил борт.
Вокруг обсушенной солнцем лавочки, под свежим лозунгом «Больше социализма», стоял десяток инвалидных колясок с раскоряченными инвалидами, как стая грифов над падалью; они вовсю косились, кто во что горазд, в нашу сторону.
– Не туда! – крикнула одна инвалидка, наметанным глазом определив, что мы целимся в первый подъезд. Мы потащили присмиревшую бабульку во второй – генерал шел слева от носилок, неуверенно улыбаясь.
– Здравствуйте, – сказала бабулька инвалидам. Кто-то кивнул в ответ головой с безумно вытаращенными глазами. Зёма глядел по сторонам с неменьшим идиотизмом. Мы втащили носилки в бесцветный коридор. У меня ныли руки, но я неотрывно смотрел на седые, чуть рассыпавшиеся по сторонам, как у куклы, кудряшки и голубые горькие глаза. Стены были салатовые, двери туда-сюда.
– Двадцать третья палата, – шептал генерал, сверяя курс с бумажкой, вытащенной из кармана.
Из оставшегося позади кабинета кто-то вежливо вещал:
– Мест сейчас нет совсем! Ну как что делать: потерпите. И зимой – пожалуйста, мест навалом будет. Да у нас за год треть состава обновляется.
– Вот! – указала врачиха Ниночка искомую дверь. – Заносите!
В крохотной палате стояли впритык три кровати и тумбочка с иконостасом фотографий плюс электрический обогреватель на полу. Как только мы вперлись, даже плюнуть стало негде. Я вертел головой: свободной кровати не вырисовывалось. В палате был полный комплект – одна бабулька с присвистом слушала, что в подушке творится, повернувшись к нам равнодушным задом значительных размеров, вторая, деревенского вида из-за коричневого платка, с горбатым носом, что-то жевала тут же, скомкав в мозолистой ладони газету, третья в цветастом халате растерянно озиралась с ожидающей улыбкой.
Мы стояли, как истуканы, ожидая, когда генерал наскребет в себе сил закрыть изумленно распахнутый рот.
– Обед, что ль, Марь Ванна? – предположила бабуля с растерянным лицом.
– Рано ишо. Обед. Охфицеры каки-то. В шинелях, – цыкнула зубом Марь Ванна, заметно борясь с отрыжкой, и указала крючковатым пальцем на растерянную. – Слепая она, ни черта, стало быть, не видит, прости меня, Господи, грешницу, – и досказала: – А слышит хорошо. Враг ее знает, почему.
– Ну как же так, как же так? – затараторил генерал. – Ниночка, где главврач? Сейчас, мамочка. – И скрылся за дверями.
– Мамочка, ишь ты… – повторила Марь Ванна и подперла голову рукой. – Генерал, должно…
– Здравствуйте, – отчетливо проговорила наша бабулька.
– Здраствуйтя, – охотно откликнулась Марь Ванна, и слепая, вращая головой, как пограничник прожектором, повторила то же.
В палату осторожно вступил зёма, сдержанно присвистнув, и присел на краешек кровати, на которой мгновенно прекратила сопеть обладательница обширного зада.
– На пайку опоздаем, – грустно сказал зёма, наблюдая, как у нас с Пыжиковым отваливаются руки, а у меня вдобавок поперек лба проступала синяя жила.
Хозяйка кровати повернула к нему рыхлое лицо.
– Доброе утро, мамаша, – ласково сказал зёма.
– Громче ей, слышит она плохо, – посоветовала Марь Ванна.
– Что это у вас за фотокарточка?! – спросил зёма, показав на лицо юной красавицы с курносым носом и изогнутой бровью, так громко, что я подумал, что кого-то из инвалидов на улице может трахнуть инфаркт.
– Я плохо вижу, – пробасила спавшая и, вглядевшись, сказала: – Это я. У меня двадцать два хронических заболевания.
Зёма заржал. Пыжиков дергался, пытаясь пристроить коленку хотя бы под одну из ручек носилок.
Дверь бухнула, растворясь, и в палату прошаркала коренастая санитарка, позвякивая ведром с синими буквами «холл». Она сунула швабру по зёминым ногам, и он переместился в коридор. Санитарка не поднимала от пола свой крохотный лоб, перетянутый белой косынкой, и равнодушно шваркала обильно смоченной тряпкой под кроватями.
– Машенька, – вдруг очень ласковым голосом разродилась зёмина собеседница. – Можно тебя попросить?
– Рот закрой, – буркнула санитарка, почесав затылок. – Сходи сама. Лакеев в семнадцатом году отменили.
Марь Ванна сверкнула глазами и по-куриному расхохоталась:
– У нас тута совецкая власть!
– Я после операции… – вкрадчиво напомнила просительница после вздоха.
– Потужись – не лопнешь, – посоветовала Машенька, ухватила швабру под мышку и вышла, бормоча, что «каждая тут…», и недовольно ответила «здрасти» на ласковое – «а это, товарищ генерал, наша санитарочка».
– Ща я схожу, – сказала слепая и пошлепала тапками к выходу.
Лежавшая, не обернувшись, качнула ей головой. Тут залетели генерал и бородатый главврач с толстыми руками, которыми сразу уже и принялся махать.
– Вот здесь, здесь. Здесь вид из окна отличный, воздух лучше некуда, летом особенно, соседи вот…
– Какая кровать?! – отрывисто спросил Пыжиков. Я только кусал губу.
– Что?! Да любая. Какая нравится, такая и будет. Какая вам нравится? – наклонился главврач к бабульке. Та закрыла глаза.
– Ну вот, наверное, у батареи, да? Здесь потеплее, стеночка, да? Вот здесь и давайте, да? – указал главврач на кровать Марь Ванны, с улыбкой наблюдавшей за этим, и тут же уложил свою лапищу ей на плечо:
– Марь Ванна, давайте пока в коридор – обождите чуть, а после обеда идите в дежурку. Пару ночей переспите, а там что-то освободится. Собирайте вещи пока.
– Да что мне собирать – все на мне, – хохотнула Марь Ванна. – Мне куды хошь, лишь бы не к мужикам – храпят дюже.
– До свиданьица, слепая, – обратилась она к застывшей в дверях слепой. – Может, свидимся ишо! Выселяють меня.
– До свидания, – пролепетала слепая.
– Вы любите читать? – спросила наша бабулька у слепой, но та с застывшим лицом оставалась в дверях, безропотно ожидая, когда и ей скажут что-нибудь.
Генерал бухнул:
– Вот сюда, сынки!
И мы с Пыжиковым немеющими руками чуть не выронили носилки на кровать – все! Все!
– Да здесь такой вид из окна, деревья, липы, старушки ходячие цветов понасажали, – не успокаивался главврач, продолжая махать своими оглоблями.
За окном были видны белый бетонный забор и скамейка с инвалидами. Старуха в бордовом платке совала в рот парню неопределенного возраста папироску, а сверху прогибался колесом небесный мундир с единственной, зато надраенной на славу солнечной пуговицей. Мне стало тошно от запаха нечистого белья, скучной морды Пыжикова и нашего ублюдка-генерала, и я выбежал в коридор, подняв плечи, чтобы не оглянуться на бабульку.
– Э, погодь, носилки заберешь, – тормознул меня генерал.
– Извините, товарищ генерал, я в туалет хочу, – доложил я, прикрыл дверь за собой, заскрипел линолеумом по коридору и плюхнулся на скамейку за первым поворотом, сжав шапку в руке и подумав про себя: кретин.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.