Текст книги "Хроника № 13 (сборник)"
Автор книги: Алексей Слаповский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
3
Когда я выбирал квартиру в Москве, продав недвижимость в Саратове и прибавив заработанных денег (иначе не хватало), то свел риэлторшу с ума. Речь шла о покупке на так называемом вторичном рынке жилья, не в центре (я считал и считаю, что в центре могут жить только коренные москвичи и люди с амбициями: ни зелени, ни нормальных магазинов, ни с ребенком погулять, ни с собакой), но и не на окраине.
Риэлторша старалась, предлагала варианты на улицах Зоологической, Марксистской, Профсоюзной, на Сретенке. Квартира на Сретенке нравилась, но была не по карману, да и центр слишком близко, на Профсоюзной окна выходили на забитую машинами магистраль, а варианты на Зоологической и Марксистской я забраковал не глядя:
– Не хочу жить на улицах с такими названиями.
– Так вам еще и названия улиц подбирать?
– Вообще-то да. Это же не на один год.
– Ну, Марксистская еще понимаю, вы, наверно, либерал и демократ, а Зоологическая чем плохо? Зоология – животные, а не марксизм. Животных не любите?
– Просто не нравится. Газгольдерную улицу тоже не предлагайте. Или Шарикоподшипниковую.
– Ясно. А какие еще параметры? Дома и квартиры с тринадцатым номером тоже не рассматриваем?
– Можно. Но я еще хотел бы знать, что за люди раньше жили в квартире.
– Вы серьезно?
– Вполне. Некоторые такое скандальное или пьяное пространство наживут, что оно потом покоя не даст.
– В ауру верите?
– Я это по-другому называю. В доброй семье – добрый дух. И он сохраняется.
Риэлторша после этого практически прекратила поиски: дуракам не угодишь, только время потеряешь. Я нашел квартиру в интернете сам, позвонил владельцам, пришел посмотреть. Пожилые мама с папой, интеллигентные люди, выросшая дочь с мужем и ребенком. Продают квартиру, чтобы разъехаться. Живут мирно, но очень уж тесно.
Имя улицы – Ивановская.
Рядом парк Дубки, чуть дальше – парк Тимирязевской академии.
До метро пять минут пешком.
Но главное: люди жили хорошие, приветливые.
И я купил эту квартиру.
Первые три года ничего с нею не делал: пусть квартира сама подскажет, чего она хочет.
И она понемногу начала подсказывать, как можно пространство сделать уютным, светлым и своим.
Я решился на ремонт.
Вскрыли пол – паркетную доску квадратиками, такая была в ходу, когда строились эти дома, в конце шестидесятых – начале семидесятых годов.
Я наблюдал – не ради контроля, а ради интереса. Чтобы когда-нибудь это описать. Для чего-нибудь.
И увидел какую-то блестяшку, когда отодрали очередной кусок пола.
Увидел и ремонтник-молдаванин, поднял, потер, дунул.
– Серьга! – сказал он.
И подал мне – как хозяину.
Я повертел в пальцах.
Золотая сережка. Недорогая, с маленьким камешком. Ничего особенного. Но, может, кто-то ее искал, огорчался? Я позвонил бывшим хозяевам (мы обменялись телефонами), спросил, они сказали: да нет, вроде никто ничего такого не терял. А если и терял, то в незапамятные времена.
– Оставьте себе, все равно она одна, куда ее…
– Можно сдать.
– Было бы из-за чего суетиться, это сейчас копейки стоит.
В самом деле, по сравнению с дороговизной остального, золото стало дешевым – для людей, у которых не последний рубль на счету.
И я отдал сережку рабочему. Он не ожидал такой щедрости, радовался, как настоящему счастью, благодарил. Мне даже совестно стало.
Именно с этого момента, будто сережка была включателем в прошлое, я заинтересовался историей и своего дома, и района, который, находясь от центра на таком же расстоянии, как, к примеру, Сокольники, был раньше подмосковным дачным местом, вокруг расстилались обширные поля и лесные угодья Петровской земледельческой академии (ныне им. Тимирязева), метро же сюда провели только в начале девяностых годов; еще интересно то, что напротив моего дома был детский сад «Литературной газеты» (сейчас частный, как, впрочем, и сама «Литгазета»), что в окно восточной стороны я вижу Останкинскую башню, а в противоположное – луковки деревянного храма Святителя Николая у Соломенной Сторожки, спроектированного Шехтелем, в советское время разрушенного, но в конце века восстановленного по авторскому проекту. Кому захочется, может легко найти символичность существования между храмом и останкинской иглой. Еще мне любезно то, что по соседству жил друг мой Немзер, живет также неподалеку большой писатель Найман, с которым мы изредка встречаемся на улицах, и, если поискать, наверняка обитает множество других замечательных людей, о которых я не знаю, но они обязательно есть.
Ремонт был закончен, я зажил в благоустроенном одиноком пространстве, но недолго радовался: мне было хорошо, пространству плохо. Оно привыкло к семье, оно внушало мне неотвязные сны и мысли, я слышал голос женщины и смех ребенка. Я думал по привычке, что это галлюцинации из прошлого, ведь все это здесь было, вот теперь и чудится. Время показало, что, наоборот, это были звуки из будущего. То есть теперь – настоящего.
4
А дом на Мичурина снесли, на его месте построили здание современного типа, невысокое, с просторными квартирами, в одной из них поселились моя хорошая знакомая по имени Лена. Недавно я приезжал в Саратов и зашел к ней в гости. Похвалил расположение комнат, интерьер, дизайн и все остальное. И сказал:
– Между прочим, ты живешь там, где я жил. Ты ходишь сквозь меня тогдашнего, занятно, правда?
– Вот я почему иногда спотыкаюсь, вот мне почему иногда плохо бывает! – засмеялась она. – Твой дух тут бродит!
– Не клевещи, это дух добрый. Если не с похмелья, конечно. Но я и сам, ты подумай, стою в том месте, где стоял пятнадцать лет назад! В самом себе!
– И что?
– Да так… Как-то это… странно. Объема добавляет.
– Чему?
– Да всему.
Я не сумел объяснить, что я чувствую и как чувствую.
И сейчас не сумею, могу только рассказать, связать воедино воспоминания разного времени. Что и сделал.
5
А сделав это, неожиданно вспомнил еще одно событие, совсем давнее: как нашел в овраге возле поселка Разбойщина под Саратовом, где мы тогда жили, несколько продолговатых, сужающихся на конус предметов. Я обрадовался, решив, что это окаменевшие патроны от войны, но, постучав ржавой железкой и разбив один из них, понял, что нет, не патроны. Что-то непонятное. И почему такие одинаковые? Отнес домой, показал. Мама сказала, что это чертов палец, если присыпать им рану, она быстрей затянется. А отец сказал:
– Это остатки морских животных каких-то. Еще бывают всякие ракушки-завитушки – видел?
– Видел. Там их полно. А откуда морские тут у нас?
– Оттуда, что здесь когда-то было море.
– Где?
– Везде. Был такой период, почти везде была вода.
– То есть прямо вот над нами?
– Прямо вот над нами.
Я посмотрел вверх, в небо.
Но во дворе дома представить море было трудно, я пошел опять в овраг, сел на склоне и стал смотреть вокруг, воображая себя под водой, на дне моря.
Я тогда еще не знал, что такое Юрский период, кто такие белемниты и трилобиты, не знал, что так называемые чертовы пальцы – остатки этих самых белемнитов, похожих на кальмаров. Я не видел тогда красивых фильмов ВВС и «National geographic» о подводном царстве юрской эпохи с его фантастически причудливым разнообразием. Но, помню, тогда, в овраге, перед моими глазами поплыли неведомые существа, яркие, как стекла калейдоскопа, а я чувствовал себя утонувшим, но живым, и мир, в котором на одном и том же месте есть я, маленький, вот тут вот сидящий, и море, я его вижу и слышу, а его обитателей держу в руке, и они мне сейчас ближе, чем караси в соседнем пруду, этот мир невообразимо огромен и при этом поразительно мал – все страшно далеко, и все соседствует.
И я тогда наткнулся на странную для ребенка мысль – что я, конечно, умру, но при этом не умру никогда.
С тех пор так и живу – хожу по водорослям древних морей, мимо проплывающих равнодушных акул-мегалодонов и мелких усоногих рачков, сквозь людей, живших до меня, – кто в звериных шкурах, а кто в мундирах и на конях, и даже сквозь тех, кого еще нет и кто пройдет сквозь меня через пару-другую миллионов лет.
Хроника. Октябрь
Из новостей
* * *
Президентские выборы в Грузии. Победу одержал представитель партии «Грузинская мечта – Демократическая Грузия» Георгий Маргвелашвили.
(Сколько себя помню, хочу побывать в Тбилиси, в Грузии – она началась для меня с чудеснейшей книги Ладо Мрелашвили «Мальчики из Икалто». И в Армении. И в Баку. И в Самарканде. Далее везде. И все сижу, не еду. Вот закончу еще 1001 дело, и уж тогда…)
Из журнала
* * *
ТВ третий день показывает Евтушенко в передаче типа «Пусть говорят», только ведет ее почему-то не Малахов. Но стилистика соблюдена, режиссер знает свое дело. Раньше, кстати, передача называлась «Большая стирка». Это ей больше шло.
Комментарии:
Г.Р. А какие глаза у Евтушенко! Сохранить такой живой взгляд, страстность, силу… Этому бы как-то научиться!
А.Б. Разборки поэтов неприятно поразили…
М.И. Может показалось, но у Евтушенко страшные глаза! А если учесть, что это «зеркало души»…
Ал. Сл. Это возраст.
К.Д. Вот и посмотрим, какими мы-то, красавцы, будем в наши восемьдесят, коли дотянем с Божьего соизволения.
Н.К. К., ты точно не менее прекрасной!
К.Д. Я уже сейчас сумасшедшая рыжая старуха.
И.В. Вот этот диалог уже куда интереснее)
М.Ш. Там, где Бродский подозревал в Евтушенко подлость, была одна только глупость. Глупость вполне наивная, типа: «не понимаю, почему это плохо, если чувствую, что мне – хорошо?!» Бродский не верил в искренность наивной глупости, потому что сам наивным никогда не был. И в искренность колебаний «вместе с линией партии» Бродский тоже поверить не мог – принимал за расчет и продажность.
Ал. Сл. Возможно, Бродский был, как человек, лучше, но хуже относился к людям. У Евтушенко наоборот.
М.И. А Вам не кажется, что Бродскому не было необходимости скрывать свое отношение к людям! Да и вообще, что такое «отношение к людям»? К каким людям? А Евтушенко, по моему, на «людей» вообще насрать! Вот БАМ, Андропов… Фабрика, огромная, «по воспроизводству самого себя!»
М.Ш. Нет, Евтушенко не было насрать на людей – освежите память! Многое можно поставить ему в упрек, но не это. А Бродский, конечно, имел право не скрывать свое отношение. Он и не скрывал.
И.В. или ты якшаешься с ними и считаешь ленина гением, получая за это дивиденты, или не якшаешься, считаешь ленина говном и получаешь за это в лучшем случае эмиграцию. и какая разница, кто кому помогал и у кого какой был характер.
Ал. Сл. Благодать – на рано прозревших. Но были те, кто считал Ленина гением задаром. А якшались так или иначе все, кто оставался здесь. Безотносительно к Ленину. Евтушенко многое делал без шкурного расчета, во что, согласен с Мариной, Бродский не верил, т. к. не хотелось верить.
В результате, я вижу, неудачная ТВ-«исповедь» Евтушенко превратилась в массовую исповедь других о Евтушенко. И о Бродском заодно)))
М.И. Исповедь живого и мертвого… Вот задача! Но мертвому всегда веришь больше! А особенно, если ОН бессмертен…
М.Ш. Бывает, что и живой не менее бессмертен. Что приходится признать, даже если по-человечески он несимпатичен.
И.В. ох. лень даже писать. если б не выпил, ничего бы и не писал совсем.
оставьте поэту право на брезгливость.
Из дневника
* * *
Книга. Пишу, переписываю, доделываю.
А называться она будет «Сценарий». Это правильно.
Ульрихь и другие
Девушка была рыжеволосая, стройная, глаза зелено-карие, фамилия – Ульрих. Тогда эта фамилия для меня ничего не значила, кроме того, что звучала по-немецки. При знакомстве я переспросил, блистая правильным выговором, заученным в школе:
– Ульрихь?
– Точно! – обрадовалась она. – Мой папа тоже всегда так говорил. Хотел даже переделать фамилию, в паспорт с мягким знаком записать, но не успел, умер.
Умерший папа добавил ей прелести: у всех моих друзей и приятелей родители были живы, а она – сирота в такие юные годы, то есть и в этом девушка особенная, не похожая на других.
Я сразу же в нее влюбился.
Она приехала откуда-то с Урала, поступала с подругой Вероникой в театральное училище. Там их и высмотрел мой друг Витя, заговорил им уши, как всегда умел, и вот мы уже гуляем по улицам города. Витя с Вероникой, а мы при них.
Витя балагурит, рассказывает истории и анекдоты, берет Веронику за руку, за талию, за плечи, а я поддерживаю беседу веселым смехом и красноречивым молчанием.
Что делать – был робок.
Это с детства и во всем.
Мама просила: сходи к соседке, мы ей термос давали трехлитровый, возьми его, а то на огород завтра ехать.
У этой соседки был электрический звонок на двери. Ни у кого в поселке звонка не было, все стучали в двери или просто открывали их толчком плеча или ударом ноги, а у нее был. Еще она курила длинные папиросы и у нее было какое-то редкое имя. Изабелла или Агнесса. Я ее вовсе не боялся, хотя и понимал, что она какая-то не совсем обыкновенная. Курит. Имя странное. Звонок тот же. Я ее не боялся, но почему-то стеснялся идти. Представлял: вот я захожу на крыльцо, нажимаю на кнопку звонка, она открывает, я говорю: «Здравствуйте, вам мама термос давала, нам он нужен, верните, пожалуйста!». И все. И она вернет термос, и кончатся мои муки.
Но не мог себя перебороть. Что-то мне мешало, я раз десять проходил мимо крыльца. Надеялся, что выйдет. Тогда будет легче. Но она не выходила. Значит, самому подниматься, нажимать на кнопку, говорить: «Здравствуйте, вам мама…» А она на меня посмотрит и подумает: надо же, какие жадные, не успели термос дать, а уже обратно просят!
Наконец я решился, преодолел три ступеньки крыльца, постоял перед дверью, поднял руку, опустил, опять поднял, опустил, опять поднял. Нажал на кнопку. И слетел с крыльца, побежал за угол, а потом все дальше и дальше. Выходила она или нет, неизвестно.
Утром, когда собирались на огород, мама спросила:
– Ты за термосом ходил?
– Ходил. Ее дома не было.
– Сейчас сходи.
– Рано еще, она спит, наверно.
– Ладно, нальем в банку.
И долго, очень долго во мне сохранялась непреодолимая стеснительность – сейчас благополучно преодоленная. Иногда накатывало, я становился веселым, легким, остроумным, особенно в компании, но приступы веселья сменялись неуклюжей угрюмостью.
Доходило до смешного: пошли однажды большой компанией на танцплощадку у Дома офицеров, мои друзья выбрали девушек, танцевали, а я все стоял, смотрел. Мне ведь не кто-нибудь нужен был, а обязательно чтобы очень красивая. Или всё – или ничего. И я такую увидел. Хрупкая девушка с большими глазами, рассеянно оглядывающая окружающих и как бы никого не ждущая. Двое каких-то подошли к ней, она их отвергла. Значит, скорее всего, и мне откажет. Ободренный этой мыслью, я подошел к ней:
– Потанцуем?
– Ладно, – сказала она неожиданно низким голосом, что меня очень взволновало. Такая хрупкость, тонкость, и такой вдруг женский насыщенный голос. Что-то в этом таилось загадочное.
Мы танцевали. Я спросил, откуда она.
– С кулинарки.
Как будто все должны знать, что такое кулинарка.
Я гадал: кулинарное училище? Техникум? Кулинарная фабрика? Или есть у нас район, который так называется?
В любом случае – что общего у меня может быть с девушкой, которая с кулинарки? Ничего. Но очень уж красивая.
– А ты откуда? – спросила она.
– В университете учусь.
– Ясно.
Мы станцевали один танец, второй. Я все смелее обнимал ее и молчал.
После третьего танца она сказала:
– Домой пора.
– Я провожу?
– Ладно.
Я пошел ее провожать.
Шел и молчал.
Не мог не выдавить ни одного слова, как заколодило, будто онемел.
Чем дальше, тем это выглядело смешнее и глупее.
Так мы прошли минут десять, пятнадцать, двадцать.
На каком-то повороте я сказал:
– Извини, я сейчас.
Свернул за угол дома и побежал прочь. Бежал долго, запыхался, устал. Сел на какую-то изгородь и промычал, как от боли:
– Дурак, дурак, ну, бл., и дурак!
Вот и в тот вечер на меня напал приступ каменной немоты.
Ульрихь звали Ирмой, но я обращался по фамилии – как бы шутливо, а с моей подачи так называл ее и Витя.
– Ульрихь, ты поступишь, – говорил он ей. – У тебя индивидуальность. И у Вероники тоже.
Меж тем Вероника была девушка хоть и симпатичная, но, на мой тогдашний взгляд, довольно типовая. Светлые распущенные волосы, расчесанные на две стороны, глаза голубые, платье-сарафан до земли, туфли на платформе, голос капризной красавицы и довольно глуповатый смех.
Мы забрели во двор, где были качели, Витя усадил на них Веронику. Она качалась, а он то вставал сзади, то оберегал спереди, хватал за плечи и прочее, что попадалось под руку, – будто бы для безопасности. Раскачивал качели так, что Вероника пугалась, кричала, спрыгивала, он принимал ее всем телом, обхватывал, кружил, веселился вовсю.
Ульрихь тоже садилась на качели, а я, имея гордость, не хотел копировать приемов Вити, поэтому просто раскачивал ее, стоя сбоку – как отцы раскачивают своих маленьких дочек.
И опять садилась Вероника, и опять Витя ее раскачивал, опять она спрыгивала, а он принимал ее в свои объятия. В очередной раз как-то само собой вышло, что он ее поцеловал. А она его. И они стали целоваться, шаря друг по другу руками. Витя что-то шептал. Потом они пошли за каменное строение, на металлической двери которого была нарисована молния. Там был густой бурьян. Они скрылись в бурьяне.
– Такое ощущение, что Вероника за этим приехала, а не поступать, – сказала Ульрихь.
– А ты поступать?
– Конечно.
Витя этим их и взял, выхватив из толпы несмышленой абитуры, вокруг которой кружились матерые охотники со старших курсов, присматривая себе жертвы. Он обещал поделиться опытом поступления, рассказать, как и чем угодить тем или иным педагогам из приемной комиссии, вот девушки и повелись.
Его самого через год, после третьего курса, отчислили. Он говорил, что за аморалку, за буйное асоциальное поведение. Потом от преподавателя его курса, с которым мне пришлось общаться, я узнал, что причины были другие.
– Экзамены провалил по мастерству. Что и ожидалось.
– То есть?
– Да не актер ни разу. Возбуждался, переигрывал. Самовозгонка. Можно было бы дотащить до диплома, но что хорошего, если потом из театра за профнепригодность выгонят? К тому же, это дело, – преподаватель щелкнул пальцем по горлу.
И я, вспомнив, признал: да, наверное. Самовозгонка. Но такая, что на многих действовала. Нетерпение, настойчивость, горячее желание добиться своего. Я ему завидовал. Даже рубль на выпивку он просил так, будто от этого зависела его жизнь. Лицо покрывалось бурыми пятнами волнения, глаза становились шальными и неистовыми – глаза человека, сжигаемого высокой идеей. Он умел хотеть ярко и жадно, а мне слишком хватало того, что есть, – это бы прожить и прочувствовать, как следует, поэтому и я лишен был дара воспаляться и воспламенять других.
Впервые такое жаждущее и нетерпеливое лицо я увидел у него, когда решил тоже поступать в театральное училище и пришел к нему порепетировать. Задание Витя дал заранее – выучить фрагмент из «Дафниса и Хлои». Встретил меня в плюшевом долгополом халате с поясом; я, ходивший дома в застиранных трениках с пузырями на коленях, очень уважал это вещественное свидетельство Витиной смелой богемной натуры, хотел такой же, но не знал, как воспримет мама, если я попрошу его сшить. То есть как раз знал.
– Начнем! – сказал он. – Учти, главное для актера – вжиться в роль. Ты должен забыть, кто ты, а быть тем, кого играешь.
Я кивал.
– Значит, ты у нас Хлоя. Начинай.
Я был послушен старшему товарищу, хотя и не понимал, зачем он выбрал именно это произведение. Я тогда ни одной мысли не додумывал до конца, как, впрочем, часто и сейчас. И начал:
– «Больна я, но что за болезнь, не знаю; страдаю я, но нет на мне раны…»
– Стоп! Чувства нет! Эмоций нет! Не верю! Еще раз!
Я собрался с чувствами и эмоциями и завел заново:
– «Больна я, но что за болезнь, не знаю; страдаю я, но нет на мне раны; тоскую я, но из овец у меня ни одна не пропала. Вся я пылаю, даже когда сижу здесь, в тени. Сколько раз терновник царапал меня, и я не стонала, сколько раз пчелы меня жалили, а я от еды не отказывалась. Но то, что теперь мое сердце ужалило, много сильнее. Дафнис красив, но красивы и цветы, прекрасно звучит его свирель, но прекрасно поют и соловьи, а ведь о них я вовсе не думаю. О, если б сама я стала его свирелью, чтобы дыханье его в меня входило, или козочкой, чтобы пас он меня».
Произнося эту чушь, я с удивлением наблюдал, как Витя разгорается, как вспыхивает пятнами его лицо, как глаза становятся безумными, а дышал он при этом так шумно, будто бежал за кем-то. Как только я закончил бормотания Хлои, он, взяв меня руками за плечи, заговорил, все больше впадая в экстаз:
– «Целовались мы – и без пользы; обнимались – лучше не стало. Так, значит, лечь вместе – одно лишь лекарство от любви. Испробуем и его: верно, в нем будет что-то посильней поцелуев».
С этими словами он сбросил с себя халат, под которым ничего не было, обнял меня, прижался и закричал куда-то мне за плечо:
– «Думая так, и в снах своих, как бывает всегда, они видели ласки любовные, поцелуи, объятия; и то, чего не выполнили днем, то ночью во сне выполняли: нагие, друг друга обнявши, лежали!» Ну? Ну?
– Чего?
– Не стой, как пень, ты же в образе! Хлоя целует своего Дафниса!
– Тебя, что ли?
– Нет тут меня, есть Дафнис!
– Стремно как-то…
Стоп, ошибка, слово «стремно» тогда, кажется, не вошло в обиход. Что-то другое я сказал. Но в том же духе.
Не вышло у меня с поцелуем. Витя обиделся, надел халат, жадно пил чай на кухне и сердито говорил мне, что актера из меня никакого не получится. Никогда.
И оказался прав.
Вернемся во двор с качелями.
Вити и Вероники все не было, а я о чем-то говорил с Ульрихь, тоскуя и все больше в нее влюбляясь.
Сейчас вот возьму и тоже обниму ее, думал я. Вот сейчас. Но она на качелях, неудобно. Спрыгнет – и обниму. И поцелую. Нежно.
Она спрыгнула, я шагнул к ней, но она нагнулась, поправляя ремешок босоножки.
Распрямилась и крикнула:
– Ника, нас в общежитие не пустят! Ты идешь?
Молчание.
– Я ухожу!
Молчание.
Я проводил ее до общежития, где битком было абитуриентов. Спросил:
– Завтра увидимся?
– Обязательно, – сказала она и вдруг поцеловала меня. В губы. Быстро, коротко, но при этом коснувшись языком. Я поднял руки, чтобы обнять ее, но ухватил только воздух – Ульрихь уже уходила, помахивая на прощанье рукой.
Я влюбился окончательно.
И дал себе слово быть смелым и вольным, как Витя.
Завтра же. Приду вечером в общежитие, найду ее и, кто бы ни был рядом, обниму и поцелую. Так, как это делает Витя – со всеми и всегда.
Правда, никто у него не задерживался надолго. Даже обидно было за этих девушек – при этом все, как на подбор, красавицы и все, как нарочно, в моем вкусе – тонкие, умеренно высокие, с лицами легкого смугловатого оттенка, немного удлиненными, иконописными, сказал бы я сейчас, а тогда этого не знал.
И еще Витя часто брал меня с собой на свидания. Не понимаю зачем.
Обнимал и поцеловывал девушек и одновременно беседовал со мной на разные темы: был очень начитан, оригинален умом и имел бездонную память. Девушки меня, само собой, ненавидели, я завидовал Вите, а он говорил мне после таких свиданий:
– Спасибо, брат, выручил. А то пришлось бы мне ее уестествлять, а я что-то не в настроении.
Видно было, что едва начавшиеся отношения быстро становились для него обузой, сам он объяснял это паническим страхом перед женитьбой; больше брачных пут он боялся только призыва в армию. По счастью, какой-то родственник отца служил при городском военкомате и отмазывал Витю.
В общежитие я назавтра не попал. Не помню, что помешало. Кажется, было что-то вроде внезапной летней ангины.
Примерно через неделю я поправился, позвонил Витя, спросил о здоровье, предложил прогуляться.
Поехали с ним «в город», так говорили все, кто жил на окраине.
Пришли в старый дом, поднялись по деревянной лестнице куда-то под крышу, там, в крохотной каморке, Витю ждала Ульрихь. Оказывается, она, как и Вероника, не поступила. Вероника уехала, а Ульрихь осталась потому, что хотела найти работу и поступать на следующий год. И потому, что влюбилась в Витю.
Витя уселся на продавленный старый диван, она устроилась у него на коленях, Витя грел ладони у нее на талии, забравшись под кофточку, целовал то в ушко, то в щеку, то в уголок губ, а сам продолжал рассказывать мне о Достоевском, о главе «У Тихона», которая тогда не печаталась в тексте романа «Братья Карамазовы», но Витя где-то ее добыл, вот и пересказывал близко к тексту.
Я страдал. Я любил Ульрихь еще сильней, чем раньше. Я представлял, как Витя уестествляет ее. Хотел уйти, но не уходил, не терял надежды – ведь Витя вскоре по своему обыкновению соскучится, бросит ее, тогда, может быть, придет и мой черед.
Закончив рассказ о Достоевском, Витя, лаская Ульрихь, нежно спросил у нее:
– А нет ли у тебя синенькой?
– Какая еще синенькая?
– Бумажка такая, циферка пять нарисована.
– Пять рублей, что ли?
– Догадливая.
– Перевод мама не прислала. Три рубля только есть. Зелененькая.
– Тоже хороший цвет. Пусть наш товарищ сходит за огненной водой, а мы пока побеседуем о доблести, о подвигах, о славе.
И Ульрихь, поняв, что означают доблесть, подвиги и слава, отдала мне последние свои деньги, и я пошел за вином.
Добыл две бутылки плодово-ягодного напитка, отстояв длинную очередь (коротких тогда и не бывало) среди чуждых мне людей, по своей привычке с острым интересом слушая и разглядывая их – будто сошедший на берег заморский моряк среди туземцев.
Когда вернулся, Ульрихь лежала на диване под одеялом, Витя сидел у стола в одних плавках, наигрывал на гитаре и напевал. Увидев меня, обрадовался: вино уже тогда было для него привлекательней девушек и музыки. Выпил сразу два стакана. Ульрихь тоже захотела, выскользнула из-под одеяла и села к столу. Она была почти голой, только на чреслах было то, что называют трусиками или трусами, слова этого я никогда не любил, но других в русском языке нет.
Она немножко выпила, смеялась, влюбленно смотрела на Витю. Я тоже выпил.
Потом мы пошли с Витей в коммунальный туалет, петляли в коридорах и коридорчиках этого сложносочиненного дома.
– Опередил ты меня, гад, – сказал я Вите беззлобно.
– А она тебе разве нравится? – удивился он.
– Еще как.
– Надо же. Ты ей тоже нравился, она говорила. Но она думала, что ты к ней не очень. Не проявил себя.
– Не успел.
– Хочешь, я ей скажу, и она тебе отдастся?
– Иди ты.
– Серьезно. Очень страстная женщина. Я скажу, что со мной по любви, а с тобой из-за темперамента. Скажу, что я это уважаю. И она согласится.
– Прямо при тебе?
– Я выйду. У тебя денег не осталось?
– Нет.
– Схожу к Татьяне, она недалеко живет, стрельну у нее, потом винца достану, у тебя времени будет дополна.
– Не смешно.
– Чудак, я не шучу!
– Не знаю…
– Я знаю!
Он оставил меня в коридоре, вошел в каморку. И вскоре вышел.
– Она тебя хочет. Страшно возбудилась, между прочим. Иди. А я к Татьяне. Главное, чтобы не заставила деньги отрабатывать. Я бессилен и пресыщен!
Он удалился, а я стоял перед дверью и размышлял: как войти, что сказать.
Чем дольше я стоял, тем желанней представлялась мне Ульрихь и тем невозможней казалось то, что должно произойти.
И на цыпочках ушел.
Не прошло и месяца – Витя расстался с Ульрихь. Любви он от нее хотел все реже, синенькие и зелененькие бумажки просил все чаще, ей это надоело. Она, как будущая актриса, была девушка с яркими чувствами, не хотела переживать свое горе в одиночестве, приехала ко мне, плакала, рассказывала, как Витя ее оскорбил и обидел, какую нанес ей душевную рану. Я обнимал ее за плечи и гладил по голове. Потом поцеловал ее. Она жарко ответила.
Все произошло само собой.
Через несколько дней Ульрихь говорила мне, что любовь к Вите была как бы пробной, а настоящая у нее теперь.
Я был счастлив. Меня любят, я люблю, что еще нужно?
Ульрихь приезжала ко мне часто, познакомилась с родителями. Однажды мама спросила:
– Жениться не задумал случайно?
– С чего ты взяла?
– Да так. Она-то замуж хочет точно.
– За кого?
– За тебя.
– С чего ты взяла?
– Вижу. Ты смотри, она ведь настырная, как все еврейки.
– Кто еврейка?
– Она.
– С чего ты взяла?
– А то не видно!
– В целом про евреев я ничего плохого не скажу, – вставил отец, который вообще ничего плохого никогда ни о ком не говорил. – Наша Марина вон за Володю Альтшуллера вышла – исключительно умный и дельный мужик! Они все такие. Хотя, конечно, себе на уме, это да.
– Настырные, – стояла на своем мама.
– Нет, но кто вообще сказал, что она еврейка? – добивался я ответа.
– Я говорю! – предъявила мама свой любимый аргумент. – А ты будто прямо и не знал?
Я не знал. В каком-то смысле я до этого вообще не видел, не выделял евреев. Так получилось, что Ульрихь оказалась первой, с кого я начал приглядываться. Глаза определенного разреза. Огненные вьющиеся волосы. Губы своеобразной формы, хочется сказать нелепое: древние губы. Все это мне нравилось и даже сводило с ума, но не более того. Или не менее.
А после слов мамы – разглядел. Сравнил с другими, кого мог опознать хотя бы по фамилии, но раньше не был этим озабочен или, как сейчас говорят, не заморачивался: с Маринкой Гольдиной, Костиком Левиновским, Сашей Фишманом и другими, с кем учился в университете, а также с преподавателями Зильбертом и Майсиной. Да, есть сходство! Раньше я знал только, что Маринка умница и стихи пишет, Костик артистичен, легок и остроумен, а Миша во всем круглый отличник, что коллекционер джазовых пластинок Зильберт принимает экзамены жестко и неприветливо, а красавица Майсина устало, но снисходительно, если только не огорчить ее полной тупостью. Теперь я увидел другое. То есть видел и раньше, но как-то – не осознавая, не фиксируясь на этом.
Да, разглядел я, Ульрихь, хоть и с немецкой фамилией, но явно еврейка. Именно настырная. Упрямая. Любит спорить и быть во всем правой. Чтобы на любой кочке торчать царицей горы.
Однако я все еще ее любил.
Я решил спросить ее. Это удалось сделать легко и как бы между прочим:
– Ох, – сказал я, – ты умная прямо не как просто немка, а как еврейка, ты не еврейка, случайно?
– У меня мама еврейка, – спокойно ответила она, и мне это спокойствие показалось деланным. – Для тебя это имеет значение?
– Нет, – сказал я и соврал, потому что вдруг почувствовал: имеет значение. Еще вчера не имело, а теперь имеет. Почему? Не знаю.
Кажется, именно с этого времени – запоздало по своему обыкновению, я понял, что есть другие. Касается это и нации, и ориентации, и много чего еще.
А насчет Вити мне объяснил один попутчик. Я тогда был уже радиожурналистом, возвращался из приятной командировки в город Балаково – по Волге, с ветерком, на легкокрылом быстром «Метеоре», где был буфет с напитками. Свободная продажа алкоголя в советское время сама по себе была поводом выпить. Рядом оказался молодой врач, умница, балаковский житель и организатор самодеятельного театра при больнице, он там был и актером, и режиссером. Нашлись общие темы, я рассказал, как чуть было ни поступил в театральное училище, вспомнил, как смешно репетировал с Витей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.