282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Алексей Смирнов » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 7 февраля 2015, 13:54


Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Кунцев прыгнул в кабину. Клейнмихель и Рогуля втиснулись следом. Лесник дрожащими руками завел мотор, и лесовоз всхрапнул.

– Волки зарезали, волки. Понятно? – повторял Рогуля. – Будут спрашивать – волки задрали. Порвали на части, волки.

Он и дальше твердил это, когда лесовоз уже переваливался через ручей, и после тоже не успокоился.

© декабрь 2012

Иосиф Виссарионович

Дедушка проклял меня, когда обнаружил Сталина.

Сталин жил в ванне.

Я держал его там неприметно для окружающих и всякий раз командовал ему сгинуть, когда уходил. Сталин слушался. Никто его не видел, кроме меня.

Когда мы запирались вдвоем, он начинал орать и звать на помощь, но я пускал воду, а ему не хватало голоса перекричать. Сталин лежал неподвижно и только вертел головой, да гримасничал, потому что я сразу, едва на него наткнулся, сломал ему шею, и у него перестало работать все, что находилось ниже подбородка. Он лежал таким, каким его привыкли видеть: в кителе с отложным воротничком, брюках с лампасами и мягких сапожках. Он ни разу не попросил у меня трубку.

– Пустите меня уйти, – монотонно бубнил Сталин.

– Сейчас, Иосиф Виссарионович. Сейчас. – Я приотворял дверь и выглядывал в коридор, якобы проверяя, нет ли там посторонних. – Можете удалиться.

Он напрягался лицом до кирпичного цвета. Жилы вспухали, глаза выкатывались. Но Сталин не мог пошевелить даже пальцем.

– Неужели никак? – участливо спрашивал я.

Сталин только вращал глазами и отдувался.

– Давайте, Иосиф Виссарионович, я расскажу вам, что случилось дальше. После вашей кончины.

– А что? – вскидывался он. – Что же такое, что там произошло?

История всякий раз начиналась заново. Память у него была дырявая.

– Когда вас не стало, немедленно расстреляли Берию. А ваше место занял Хрущев. Он смешал вас с говном и начал ломать все, что вы понастроили… Через тридцать пять лет об вас уже вытирали ноги.

– Не может быть! – задыхался Сталин. – Не верю!

Я пускал ему на ноги кипяток, и помещение наполнялось паром. Он выл, но быстро уставал. К счастью, я покалечил его очень ловко, и ниже пояса он чувствовал все.

– Я выиграл войну, – твердил он дальше тоном упрямым и бесцветным.

– Серьезно? – Ему в сапог впивалось шило. Клещи лежали наготове.

– Выиграл, – не унимался Сталин.

– Конечно-конечно. – Я проворачивал шило под углом. – А знаете, что стряслось с вашими памятниками?

– Не говорите мне, – просил он, уже зная, что не услышит ничего хорошего.

– Поскидывали. Еще вас вынесли из Мавзолея, а буквы убрали.

– Почему? – стонал Сталин.

– Да потому, Иосиф Виссарионович, – улыбался я и вонзал шило в глаз.

Сталин разевал рот и ревел, пока не кончался воздух.

– А вы, между прочим, могли перебить этих предателей, – указывал я. – Все они уже жили в ваше время.

– Кто, кто? – томился Сталин.

– Да вот, например, некто Брежнев. Он сидел на партийной работе в Молдавии. И Горбачев был. И Ельцин. Знаете, кто это такие?

– Не знаю, не говорите!

– Нет, скажу. Они развалили и распродали страну. Все ваши старания пошли псу под хвост. Видели бы вы, какие стали печатать книжки! Какие показали фильмы! Про вас, разумеется, тоже…

– Пустите меня, – хрипел Сталин. – Я найду их. Я разорву их.

– Да я же вас не держу. Попутного ветра.

Он беспомощно мотал головой. Из глазницы толчками прыскала кровь.

– А один был совсем маленький, но тоже уже родился, – продолжал я. – Этот вообще все украл и довел до ручки.

– Имя! – рычал Сталин.

– Да на что вам, он же едва научился ходить.

Я поливал его помоями. Они уже стояли наготове под раковиной. Потом брал Сталина за уши и принимался лупить о бортик, скалывая эмаль.

– Вот так, Иосиф Виссарионович! Вот так!

– Я выиграл войну…

– Да? Да?.. Я и Ленина видел, Иосиф Виссарионович! Почему он выл у себя в Горках, как вы думаете?

Наконец я выбивался из сил и уходил. За дверью сразу наступала тишина. Меня спрашивали, что я там делал так долго. Мне было лень сочинять ответ, и я пожимал плечами.

В один прекрасный день мне надоело это занятие. Я дождался, когда дома никого не осталось, засучил рукава, вооружился топориком, молотком и канистрой с кислотой. Иосифа Виссарионовича было удивительно легко рубить и плющить. Все, что от него осталось, я смыл в отверстие душем, и труба засорилась. Прочистить ее не удалось ничем. Вернулся дедушка, он вызвал водопроводчика. Тот пришел быстро и погрузил в дыру непослушную стальную змею. И вдруг оттуда хлынула жижа, но главное – шерсть, ее были буквально килограммы, черной, жесткой и кучерявой. Она растеклась по ванне, поднимаясь все выше, словно ночное червивое тесто. Местами она вставала стоймя и дыбилась острой щетиной.

Тут дедушка неожиданно понял, что это Сталин.

– Как ты… как ты… – забормотал он и попятился.

– В чем дело? – забеспокоился я.

– Это же Сталин, – прошептал дедушка.

– Он самый, – серьезно кивнул водопроводчик и показал палец: – Сплошной жир.

В следующую секунду дедушку разбил паралич, но он успел проклясть меня и лишить наследства. Потом слег.

Он лежит уже давно. Рассудок ему отказал, и он мелет всякую невнятную чепуху. Дедушка часто жалуется, будто его раздирают клещами и колют шилом, которые я даже не помню, куда положил.

© август 2014

Луна Ингерманландия

Герман купил в овощном отделе иноземный фрукт, название которого мгновенно забыл. Это был внушительный пищевой снаряд, покрытый упругим шишковатым панцирем. Начинка расползлась, как только Герман вспорол несъедобную оболочку. Содержимое напоминало разбавленный крем. Герман черпал его ложкой, переправлял в рот и находил приятным, хотя продукт высушивал ему слизистую. Очевидно, фрукт был богат дубильными веществами.

Ночью Герман начал чесаться в кровь, а к утру появились пятна. В ту же ночь, когда ему удавалось забыться между приступами зуда, он посмотрел сон, хуже которого ему видеть не приходилось. Сон был не страшный, но отвратительный. Герман увидел и услышал Лизу, сослуживицу из офиса. В реальной жизни Лиза всегда была в паре с Пашей, еще одним сотрудником; они сидели друг против друга, а Герман – в углу. Во сне Лиза появилась одна. Она произнесла фразу настолько гнусную, что Герман не смог бы повторить ее вслух. Он даже не понимал, что не так с этой фразой. Она была довольно непристойная, хотя и без бранных слов, но совершенно неприемлемая.

Повторяя про себя ночные слова Лизы, Герман понял, что кто-то из них двоих пропал – либо он, либо она. Нелепо обвинять человека в приснившихся высказываниях. Но Герман отчетливо видел перед собой Лизу и представлял, как она произносит эти слова. От них хотелось накрыться чем-нибудь с головой. Сверх того: он понимал, что отныне не сможет отделить Лизу от этой фразы. Мерзкое сообщение отпечатается на всем, что сделает Лиза, отразится во внешности и добавится в интонации.

Одновременно Герман чесался. Он выбросил остатки фрукта и принял таблетку, но это не помогло. Зуд пошел на убыль, а пятна остались. Их не было только на лице, которое побледнело и цветом приблизилось к бумажной белизне, зато от адамова яблока и до ступней растеклись рельефные бархатистые бляхи. Местами они шелушились и казались плюшевыми. Герман не посмотрелся в зеркало раздетым, он созерцал себя через оттопыренную губу, и потому не заметил системы. Но на нее сразу обратил вниманиедоктор. Герман не пошел на работу, отправился в диспансер, где сыпь ненадолго заинтересовала врача.

– Прямо карта мира, – хмыкнул тот.

Герман решил, что это метафора.

– Смотрите, – продолжил доктор, – вот у вас Африка на животе. Европа на груди. И Северная Америка над печенью, а Южная – на бедре. А вот Австралия на левом колене. Да, Мысу Доброй Надежды не повезло!

Сделав все эти наблюдения, доктор потерял интерес к географии. Он выписал Герману новые лекарства и обещал, что со временем все пройдет. Но Герман не стал их пить. Зуд пропал сам по себе, а пятна обзавелись четкими контурами и расчертились морщинами. Образовавшийся рисунок околдовал Германа, когда тот менял уличные брюки на домашние. Герман сел и принялся водить пальцем по Южной Америке, безошибочно определяя Аргентину, Парагвай и Чили. Континент был горячим на ощупь, но трогать было не больно. В сердце же что-то росло, и когда Герман снял рубашку, он различил Ингерманландию. Она сформировалась под левой ключицей, отчетливо отделенная от прочей России. Ее очертания полностью совпадали с границами Ленинградской области. Грудная клетка чуть подрагивала, отзываясь на сердечные толчки. В сознании Германа стали складываться представления о государстве, которого он прежде знать не знал. Но возникавшие образы были ближе к воспоминаниям, чем к отвлеченному умозрению. Герман не жил в этой стране, но явственно видел, как живет.

Он сознавал, что Ингерманландии нигде нет, и никто не знает, какой ей быть. Каждый видит что-то свое. Каждый сверяется со звучанием этого слова, не находит шипящих, слышит в нем личный горный водопад. Щелкают камни, небо пасмурно. Серые скалы, слюда, лишайники, прозрачная ледяная вода. Ельник и снежные шапки. Уклон в лубочную неметчину, тирольские шляпы, петушиные песни; и все это хочется отогнать, ибо оно постороннее, оно назойливо подсовывается ленивой фантазией, которая пропиталась кинематографом. Возможна хижина. Воображение готово уцепиться и дорисовывает женскую фигуру в чепце и переднике, которая целится ухватом в очаг. Хомут и сбруя на бревенчатой стене, подкова над притолокой. Кисть чиркает слева направо, снизу вверх; справа налево, сверху вниз. Хижины нет, черная краска стекает с перекладин кое-как намалеванного креста. Женщина не успела выйти, ей предстоитломать ногти взаперти, питаться седельной кожей, грызть древесину. Пусть она истлеет. Ее и не было, Герман живет анахоретом. У него есть ручной ящер по имени Чех, скорее всего – варан. Чехом он назван в сокращение от «чехла», на который Герман грозится пустить его, когда сердится. Вараны водятся в жарких широтах, и Чеху не место в холодной Ингерманландии, но он отлично вписывается в каменистый пейзаж, где тоже водятся мелкие ящерки, охочие до редкого солнца.

Герман берет на поводок Чеха и отправляется на охоту. Чех больше мешает, за ним нужен глаз. Он постоянно норовит смыться. Не выдержав, Герман отпускает его побегать, и Чех питается милостью северных богов. Хозяин снимает дробовик и бьет немногочисленную живность, суровую и сдержанную, как все вокруг. Биение в груди подсказывает, что в Ингерманландии водятся кролики и барсуки.

Герман скачет с камня на камень. Его сапоги с подковками негромко постукивают. Дробовик наготове, шляпа сдвинута на затылок, руки греются в шерстяных перчатках без пальцев. Никто не боится его, Герман один. Он жалуется на что-то, ведя бесконечный монолог – скорее, отчет, предлагаемый неизвестно кому. Речь его монотонна. Он рассказывает о далекой стране, в которой каким-то образом живет параллельно.

У нас хоронят в санях, сетует Герман. Это величественно. У нас есть кратер, где вечная мерзлота, и там на дне за многие столетия сбились в кучу резные дредноуты и бедняцкие саночки с невского льда, к которым примотан упакованный в дерюгу покойник. Наши сани – аналог похоронной ладьи, объятой пламенем, но ничто не горит. Церемония выливается в народное гуляние. Сумерки. Собирается стар и млад, приезжает начальство. Распорядитель пьет чарку водки. Ослепленные соколы готовы взлететь с замшевых рукавов, шапки заломлены, зреет кулачный бой. В небе парят бронированные вóроны, дымится сбитень, маячит масляный шест с кирзовыми сапогами. Распорядитель опускает красный флажок, подручные наваливаются на сани с усопшим. Те нехотя снимаются с места и сперва медленно, а дальше все быстрее сползают в яму. Свист полозьев, далекий тупой удар. «Оп!» – восклицает распорядитель и кланяется по розе ветров. Поголовное ликование, возбужденное нелепым финалом. Общество раздевается до исподнего и наступает стенка на стенку.

Иначе – здесь, заканчивает Герман и свистом подзывает Чеха. Мне бы вырезать эту местность консервным ножом, и она поднялась бы, как на магнитной подушке, охваченная северным сиянием.

Он сбивается с шага, понимая, что говорит что-то не то и вроде как не отсюда.

Герман приходит в чувство и видит себя отраженным в зеркале ванной. Он сплошь покрыт материками, среди которых особенным цветом выделяется Ингерманландия, пульсирующая над левым соском.

Он пролежал весь день, попеременно воспоминая Ингерманландию и Лизу, произносящую гадкие слова. Лиза краснела и застенчиво улыбалась, но выпаливала свой текст решительно. Германа охватывал такой позор, что он бежал в горы не ради приятного отшельничества вообще, а чтобы не находиться рядом с разгоряченной Лизой. Ему представлялось, что она при этом еще и что-то ест. Или только собирается – например, жарит картошку и тушит капусту. Он прыгал с камня на камень, и Чех трусил следом, постреливая языком.

Ингерманландия не была безлюдной. Герман спускался в долину пополнить припасы, там стояла бакалейная лавка. Тянулись булыжные улочки, торчали башенки с флюгерами, волновались редкие флаги. Герман не мог избавиться от стереотипного представления о маленьком европейском городе. Чех его выручал. Он был не местный. Цепляясь за эту соломинку, Герман старался чаще втягивать его в разные городские ситуации. Покупал ему яйца и даже мышей в зоологическом магазине; под это меню мгновенно переписались цивилизованные законы, которые предусматривали наказание за грубое обращение с животными. Вернее, написались другие, неписаные. Наказание, может быть, и осталось, но владелец магазина, человек бывалый и знавший, что почем, относился к пристрастиям Чеха с ледяным спокойствием. Лиза перетаптывалась на пороге, ей не терпелось произнести свою фразу. Герман негромко командовал Чеху, и варан разворачивался, всем видом выказывая желание атаковать. Лиза скрывалась. Герман шел в рюмочную. В Ингерманландии не было ни пабов, ни баров; работали кафе, рюмочные и столовые. Там его, разумеется, хорошо знали и наливали, не спрашивая чего и сколько. Заглядывал полицейский, одетый в форму эстонского батальона СС. Герман выходил через пять минут, когда выглядывало солнце. Вмиг прояснялось до стратосферы, где парил одинокий орел. Герман щурился на него, отворачивался на Чеха, и небо снова затягивало. По улице маршировала троица: трубочист в цилиндре, инвалид с костылем и разносчица зелени в черепашьем капоре. Издалека доносились звуки оркестра, тот наигрывал финскую польку. Герман решал, что с него достаточно впечатлений, и поворачивал к дому. Жил он не в хижине, а в простеньком дачном домике с верандой, каких полно в средней полосе.

Утром он пришел в офис, и там сидели Паша и Лиза. Германа передернуло. От стыда за Лизу он был готов провалиться. Он перевел взгляд на Пашу и понял, что и тот заразился. Теперь Герман слышал, как ту же фразу произносит Паша.

Лиза вышла и скоро вернулась. Позади шумела вода.

– С облегчением, – оскалился Паша.

Лиза скатала бумажный шарик, положила на ладонь и послала в него щелчком. Паша увернулся в преувеличенной панике.

Герман сидел, глядя в стол. Потом поднялся, вышел во двор, где оставил машину. Вынул канистру, захватил монтировку. Поставил канистру в дверях, а монтировкой, не делая никаких предупреждений, с первого же удара выбил Лизе половину зубов. Паша, ошеломленный до ступора, отъехал в своем кресле на колесиках. Под ударами Германа он продолжил движение, и, кода кресло уперлось в стену, от пашиного лица остался один распахнутой рот. Выше образовалась мясная каша. Лиза взялась подвывать, и Герман схватил ее за руку, и стал заталкивать ее пальцы в дырокол, но щель была узкая, пальцы не помещались, ногти крошились, поэтому Герман схватил Лизу за ухо и несколько раз приложил лбом о стол. Та затихла, и он пошел за канистрой. Окатил помещение, поджег и вышел. Монтировку он бросил, но в багажнике был еще бензин и вдобавок топорик.

Фраза, навязанная во сне, не исчезла. Теперь она звучала отовсюду. Каждый прохожий мог запросто ее повторить.

Настало время бестолкового свирепого пляса. Герман вышел на площадь. Люди вокруг шевелились, и он опрокинул канистру на ближайший лоток, потом на соседний. Щелкнул зажигалкой, занялось пламя. Герман взмахнул топориком и разрубил лицо какой-то замешкавшейся тетке. Ударил мужчину, располовинил ему очки. Его схватили за руки, но Герман вывернулся и описал топориком полукруг, разя стар и млад. Дуга обозначилась в воздухе кровавой росой. Тут на нем вспыхнула одежда, и кто-то сзади ударил по голове. Герман заметался на опустевшем пятачке. Другой отважный, не побоявшийся огня, подскочил к нему и добавил так, что проломился висок.

Германа отвезли в ближайшую больницу, где к палате приставили полицейского, и тот дежурил, пока не стало понятно, что Герман не жилец.

Но сердце у него было приличное. Его вырезали и поместили в лед. Хирург, который выкраивал Ингерманландию, предпочитал широкие разрезы. Он писанул по столице и чуть дальше. Сердце легло в дымящийся контейнер, саквояж небесного цвета, похожий на корзину мороженщика.

Хотя Герман был мертв, он все это видел. Ингерманландия отделилась и поднялась. Герман стоял на холме и смотрел на Луну. Он различал там двоих.

Те тоже стояли, не двигаясь, и смотрели на далекого зеленого Германа. Они не мерзли и не дышали. Вокруг раскинулось белое на черном. Белые скалы, гладкие кратеры, ровный песок. Герман стоял на Луне. Рядом замер такой же статуей Чех. Он вывалил язык и очень старался походить на собаку.

© март 2012

Марш

Семилетний Сережа проснулся за полчаса до события.

Предвкушая зрелище, он долго не мог заснуть и провертелся до полуночи, когда в доме все уже спали. Первой утренней мыслью было: проворонил!

Он выкатился из-под тощего одеяла и босиком побежал в гостиную, где дымилась каша. Рядом с тарелкой на блюдечке с нарисованной ягодкой лежал сухарь.

Балконная дверь была распахнута; мама стояла, свесившись через перила.

– Идут? – крикнул Сережа.

Та обернулась:

– Уже скоро. Посмотри, сколько народа.

Сережа вышел к ней и увидел, что весь тротуар заполнен людьми, чей напор сдерживался праздничными милиционерами. Эти милиционеры стояли с широко вытянутыми руками и чуть отставив зады, образуя две длинные цепи. Почти все окна были распахнуты настежь, зеваки собирались гроздьями. Бинокли сверкали солнцем. Те, кому не досталось места, вставали на цыпочки, заглядывали через плечи, терялись во мраке дематериализовавшихся комнат и коридоров.

Репродуктор с квадратным раструбом, прикрученный прямо над сережиной головой, откашливался и готовился петь.

– Быстро за стол, – скомандовала мама. – Не выйдешь, пока не съешь.

Сережу никогда не приходилось упрашивать поесть. Он быстро покончил с кашей и даже вылизал тарелку, благо мама стояла отвернувшись. Потом, как был – в трусах и майке – вернулся на балкон, и мама не сказала ему ни слова, потому что июльский день едва начался, а солнце уже припекало.

Время текло нестерпимо медленно. В репродукторе кто-то ворочался и кряхтел.

– А вдруг не поведут? – обеспокоенно спросил Сережа.

Мама усмехнулась и погладила его по бритой макушке.

– Никуда не денутся, – прошептала она и потемнела лицом. Вышло неприятно, даже страшно, и Сереже почти расхотелось любоваться шествием. Наверное, полагалось прижаться к маме, но он почему-то отошел подальше.

Удивленный воробей присел на перила, покрутил головой, пискнул и сорвался в бездну.

Сережа попытался просунуть голову сквозь решетку: бесполезно слишком частая. Тем временем сам воздух отяжелел от многотысячного ожидания. Когда прошелестело: «Ведут! Ведут!» – Сережа вытянул шею и разглядел в конце главной улицы подвижное пятно, в котором пока не угадывались отдельные марширующие.

В репродукторе уже похрупывала патефонная игла. Шипение поползло над мостовой, и оттого сразу сделалось очень тихо. Зрители, теснимые милицией и глухо гудевшие, мгновенно смолкли и сделали равнение направо: не по-военному четко, но вполне единодушно.

Пятно приближалось.

Из репродуктора стали падать ужасные, леденящие кровь аккорды.

Через пять минут стало видно, что приближаются немцы. По обе стороны от колонны покачивались всадники, вооруженные автоматами. В поводу – приникая к асфальту и чудом не попадая под копыта – шли кавказские овчарки с вываленными острыми языками.

Милиция, стоявшая в оцеплении, нервно заозиралась, ожидая мстительных выходок. Она опасалась камней и бутылок, но люди стояли смирно, будто парализованные.

Немцы обозначились лицами: угрюмые, вытянутые, волчьи физиономии. Многие так и шагали с закатанными рукавами, какими их взяли; офицеры со споротыми погонами сверкали моноклями из-под фуражек, украдкой разглядывая непокоренный город.

 
– Вставай, страна огромная,
– Вставай на смертный бой!…
 

В репродукторе наметился суровый хор, печатавший слово за словом.

Всадники старались оставаться безучастными и только придерживали рвавшихся собак. Улица съежилась под грохотом сотен и сотен сапог.

Сережа прикипел к прутьям и молча смотрел на людскую реку, окрашенную в мышиный цвет.

Песня закончилась, но тут же возобновилась.

– Смотри, смотри, – прошептала мама, крепко сжимая сережино плечо.

Толпа зрителей немного пришла в себя, хотя по-прежнему оставалась околдованной зрелищем. Защелкали «мыльницы»; многие подняли повыше многофункциональные сотовые телефоны.

Репродуктор с новой силой продолжил:

 
– Как два различных полюса,
Во всем враждебны мы!
За свет и мир мы боремся,
Они – за царство тьмы!
 

Немцы удалялись; их спины сутулились под гневными взглядами.

Поток изменил окраску.

Теперь под балконом проходили американцы. Некоторым удалось сохранить солнцезащитные очки, иные даже жевали резину и всячески напускали на себя непринужденный вид. Но даже Сережа понимал, что это давалось им с большим трудом. Цвета нечистой охры, в обносках, в стоптанных башмаках, они уныло топотали; у большинства на лицах читалась растерянность, непонимание случившегося и неверие в него.

 
– Не смеют крылья черные
Над родиной летать!…
Поля ее просторные
Не смеет враг топтать!…
 

Музыка и слова возбуждали, вытягивали из живота натянутую басовую струну. Мерещилось, что это не люди идут под музыку, а сама музыка разворачивается в людей, подобно черному цветку. Архетип правдоискательства столкнулся с архетипом кривдотворчества и претворился в песнь о неизбежном возмездии.

Сережа начал пускать пузыри, борясь с искушением плюнуть. Он косился на маму, гадая, удастся ли ему преподнести дело так, будто слюни капнули самостоятельно, ввиду крайней заинтересованности происходящим. Мама стояла, будто была высечена из камня. Казалось, что мир для нее перестал существовать – за исключением этих лузеров, шагавших под дулами автоматов.

Один американец нашел в себе наглость помахать женщинам, выглядывавшим из окна какой-то бухгалтерии, и ехавший рядом конный милиционер немедленно ослабил поводок. Овчарка прыгнула, американец отпрянул и втиснулся в гущу однополчан.

 
– Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна!
Идет война народная,
Священная война!
 

…За американцами сомкнутыми рядами маршировали китайцы. Создавалось впечатление, будто по улице проходит один человек, неоднократно размноженный. Такими они были, эти вояки – одинаковые, с бесстрастными лицами-блинами, в голубоватых френчах и сборчатых кепи. У многих из нагрудных карманов торчали красные книжечки, издалека похожие на партбилеты.

Китайцы двигались дисциплинированно; в них не было и тени немецкой униженности и американской растерянности. Пожатые губы, остановившиеся взгляды. Кто-то в толпе не сдержался и бросил в колонну огрызком яблока. С китайца, вышагивавшего в середке, слетело кепи, образовалась проплешина, однако это происшествие совершенно не отразилось на выражении лиц побежденных.

– Мам, а почему они одинаковые? – негромко спросил Сережа.

– Такие вот люди, – ответила мама невыразительным голосом. Она по-прежнему не сводила с колонны глаз; пальцы, стискивавшие ограждение, побелели.

 
– Вставай, страна огромная!
Вставай на смертный бой!
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
 

Израильтян, следовавших за китайцами, порой не удавалось отличить от арабов: они были укутаны почему-то в белые, крапчатые платки. Худые и толстые, длинные и низкорослые, они сосредоточенно глядели себе под ноги.

Многие шли с коробочками, закрепленными на темени.

– Что это у них? – шепотом произнес Сережа, указывая пальцем на странные коробочки. – Там патроны?

– Что ты, – мама попробовала улыбнуться, но не глазами, а только краешками губ. – Кто же им позволит патроны носить…

– А что тогда?

– Вера такая у людей, – пробормотала та.

Толпа, слишком долго томившаяся в бездействии, заволновалась.

– Собаки! – послышались голоса. – Нелюди!

Взметнулись фотографии каких-то ребят, преимущественно десантников. Милиция напряглась, ситуация грозила выйти из-под контроля. Один из конных сбавил ход, вскинул автомат и выпустил в небо длинную очередь. Толпа охнула и моментально успокоилась. Всадник, довольно улыбнувшись, погрозил зрителям пальцем и пустился сокращать образовавшуюся дистанцию.

Патефон заводили снова и снова:

 
– Гнилой фашистской нечисти
Загоним пулю в лоб!
Отребью человечества
Сколотим крепкий гроб!
 

Потянулись талибы и еще какие-то ваххабиты; эти были самые грязные, вместо одежды на них было накручено не пойми что – драные жилетки, вонючие шаровары, бесформенные чалмы. В глазах у Сережи зарябило от пыльных бород; моджахеды шли, воровато озираясь по сторонам и пронзая толпу ледяными кинжалами взоров. Они двигались в облаке пыли, что было странно, ибо улицу еще ночью щедро полили старательные машины-бочки.

Толпа, единожды позволив себе кричать, уже не сдерживалась. Вопли летели со всех сторон:

– Псы! Шакалы! Будьте вы прокляты!

Южане угрюмо опускали глаза, периодически почесываясь на ходу: их донимали разнообразные насекомые, преимущественно блохи.

Конвоиры воротили носы, собаки остервенело чихали.

Сережа устал.

Он думал, что шествию не будет конца – так оно, похоже, и выходило. Моджахедам наступали на пятки какие-то новые отряды, уже не вполне понятные: пятая колонна? Сережа что-то слышал об этой колонне, однако не понимал, какие же первые четыре.

На улицу уже вступили пришельцы. Их было много, согнанных без разбора происхождения.

 
– Не смеют крылья черные
Над родиной летать!…
Поля ее просторные
Не смеет враг топтать!…
 

Песня набиралась самодостаточности, уже никого конкретно не имея в виду, а лишь намекая.

Диковинные создания виновато ковыляли под уничтожающими взглядами зрителей. Одни переваливались наподобие уток, другие катились на кровоточащих колесиках, третьи прыгали и шлепали на лягушачий манер и разевали огромные рты, не оставлявшие места для мозгового черепа. Общими усилиями они катили большую летающую тарелку, обугленную по краям. Иные квакали и щелкали, некоторые задумчиво и разочарованно гудели.

Тут уж собаки никак не могли сдержаться. Они осатанели: рычали, рвали поводки из рук всадников, и тем стоило огромных волевых усилий не поддаться эмоциям и не спустить своих четвероногих друзей.

Толпа исступленно завыла, потрясая кулаками.

Инопланетяне реагировали по-разному: съеживались, окукливались, становились полупрозрачными, выставляли рога и бивни.

Но вот и они прошли, и наступило молчание, над которым по-прежнему парила песня.

По улице толстым слоем потекла слизь.

Сверкающая, перламутровая, она бежала, подобно неукротимой реке, но тоже не без чувства вины; конники всеми силами старались удержать ее в русле.

Слизь дыбилась горбами, стараясь попадать в такт словам.

 
– Дадим отпор душителям
Всех пламенных идей!
Насильникам, грабителям,
Мучителям людей!
 

Слизь, повинуясь окрикам, струилась дисциплинированно – сама понимала, что натворила дел.

От нее исходил удушливый смрад.

Зрители созерцали ее без слов, и смертный приговор читался в глазах у каждого.

Сережа прижался к маме, и та обняла его за плечи.

– Смотри, смотри, сынок, – бормотала она.


***


Вечером, когда улицу отмыли заново, ходили на салют, дошли до Красной площади.

Возле Мавзолея стояло оцепление; солдаты были одеты в костюмы химической защиты: противогазы, капюшоны, уродливые сапоги. Тускло поблескивали медали и ордена.

Поэтому к Мавзолею пробиться не удалось.

Возле него была свалена целая гора разнообразных знамен, а сверху торчала, косо воткнутая углом, таблица Менделеева.

© апрель 2006

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации