Читать книгу "Деревянные лошадки Апокалипсиса (сборник)"
Автор книги: Алексей Смирнов
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Рождественский циркуль
Ноэль
Мчатся олени. Разметывают снежную пудру, высекают копытами искры. Снопы-фейерверки осыпаются в млечном тумане подобием звезд. Сани заносит. Свистят, рождая вихри, полозья. Дрожат дымоходы, тяжелеют чулки. Горожане уютно вздрагивают во сне. Благоухают мандарины, шуршит фольга.
Тут из небесного мешка вываливается шило. Оно летит, кувыркаясь в арктических воздушных потоках. Частично сгорает в плотных слоях. От него остается микроскопический кончик.
Время за полночь. Распахивается дверь городского морга. На мороз выходит мужчина в халате поверх толстого свитера. Он потягивается и делает глубокий вдох. Легкие, слипшиеся от смолы, хрустят и расправляются. Это доктор Секач, которого товарищи зовут Харон-Похорон. В обыденной жизни – невзрачный Иван Николаевич.
Надышавшись, Секач берется за дверную ручку, но медлит, морщится и яростно скребет в затылке. Потом встряхивает пегой гривой и скрывается внутри.
***
Шнырь окочуривается на первой подвернувшейся лавочке. И лежит, завалившись. Нога нелепо торчит. Приезжает следственная машина, высаживает стража. Тот остается караулить, наружностью вполне годясь мертвецу в собутыльники. Жильцы ходят мимо, поглядывают бегло, невозмутимо скрываются в подъезде. Подмораживает. Появляются криминалисты. Давно стемнело. Эксперт напоминает классического третьего. Правда, во лбу он имеет фонарь, будто метит в диггеры. Минут через десять уезжает и он, а часовой все стоит. Шнырь упивается вечным покоем, освободившись от тирании рубля. Он лежит три часа, покуда не отправляется на последний прием к врачу.
Доктор Секач распарывает Шныря цельнометаллическим тесаком. Рассеянно мурча, засовывает руку в разверстую грудь, заводит в горло. Выдирает язык, выделяет гортань и глотку. Включает маленькую пилу, вскрывает череп. С негромким треском стягивает лицо, отбрасывает лоскутом на зияющую пасть. Выпускает на поднос мозг. Тот будто и сам выныривает, изнемогший, словно желток на сковородку. Секач озирается в поисках тряпки. Берет трусы Шныря, промокает полость черепа и там оставляет.
Покончив с делом, моется, угощается шилом. Это, если кто-то не знает, спирт. Потом выписывает медицинское свидетельство о смерти. Личность Шныря установлена, затруднений не возникает. Смотрит на календарь. Квадратик застыл на двадцать четвертом декабря. Харон-Похорон делает ход, и тот переползает на следующую клетку.
– Двадцать четвертого рано, – бормочет нараспев Секач и воздевает палец. Качает головой: – А двадцать пятого уже поздно!
У доктора свои сочельники, святки и святцы. Революционная белиберда засела в его голове со студенческих лет. Но он помнит о Рождестве. Лучи сигнальной звезды разошлись, как ножки циркуля. Именно что небесная канцелярия. Секач машинально считает дни до отечественного праздника. Он знает, что циркульный шаг равен тринадцати, но уже поздняя ночь, Секач устал и больше ни на что не годится. Разумеется, кроме покойников. До утра привозят еще шестерых. Неизвестных нет, и это редкость. Доктор, выпустив им кишки, выписывает документы. Он называет их путевками в жизнь.
Без всякой задней мысли.
Но попадает в точку, ибо глумиться не след, и сколь веревочка не вейся, найдется конец. Проходят сутки, и Шнырь оживает в городском крематории. Он садится в дешевом гробу и тупо смотрит на бумажные туфли. Гример падает замертво. Случай мгновенно попадает в прессу, но как о нем говорить, не знает никто.
А через два дня оживают остальные шестеро.
И десять свежих, которых Секач успел выпотрошить и оформить, но еще не отправил.
Пресса умолкает, ее прикрывают на третьем мертвеце. По городу ползут слухи. Морг, как умеет, гудит. Компания скромная, но с некоторых пор поглядывает на столы. Возможно, собеседников станет больше. До Секача еще не доходит главное, но исподволь что-то уже гложет его, некие смутные подозрения. Он понимает, что очутился в эпицентре событий, но пока не догадывается, что сам и является эпицентром. Во всяком случае, он больше не напевает.
Тем временем ему говорят:
– Вот тебе и Харон-Похорон!
Секачу мерещится, будто он совершил нечто непристойное – предал профессию, что ли. Он режет, он сверлит и шьет через край. Наступает Новый год. Харон-Похорон отмечает его на дежурстве. Он наливает спирт и опасливо ждет боя курантов. Ему почему-то кажется, что сразу кто-нибудь оживет. Но нет, бой заканчивается без последствий. Секач облегченно глядит на экран портативного телевизора. На него надвигается цифра: год начался. Время пошло. Ему известно лучше, чем кому-то еще, что обратный отсчет продолжается и никогда не прекращался, хотя черт его знает теперь, но доктор все равно немного взволнован. Он живой и не чужд упований. Одно желание уже сбылось: с курантами никто не очнулся. В коридоре не шаркают. Не лезет недоуменная харя, вертящая в руках белье, побывавшее в черепушке. Звучит гимн, колышется флаг. Не едут ни полиция, ни газета, ни серьезные люди без опознавательных знаков, в последние дни зачастившие. Он допивает. Покойник приходит минутой позже, когда начинается праздничный концерт. Он ни секунды не зомби, и все у него на месте, хотя двумя часами раньше Харон-Похорон опустошил его начисто.
– А в чем, позвольте поинтересоваться, дело? – спрашивает труп, и видно, что все ему ясно и дальше начнется негодование.
Секач швыряет в стену стакан, лаконично ругается и выбегает, в чем был, на мороз.
Там его хватают и усаживают в бронированную машину.
Вокруг гремит канонада. Грохот, свист и дерзновение салютов, которые расцветают там и сям, но остаются убогим и ненужным дополнением к ледяному бархату, испещренному булавочными головками. Воет осатаневший пес, раздаются дикие возгласы. Невидимый ухарь растягивает меха, играет и сбивается гармонь. Снег падает скудно, будто выбили шапку. Ему неоткуда, небо безоблачно, однако он есть. Полное безлюдье, потерянно ликует сыра земля. Белым паром дымится люк. Парит недосягаемая и одинокая чайка.
Секача вывозят за город, где нет ничего, кроме снега и черного леса.
И забора, за которым находится якобы воинская часть, а на самом деле – кое-что похуже.
Допрос начинается безотлагательно. Все, как он читал в книжках: стол, стул, лампа в глаза.
– Иван Николаевич! – слышит Секач. – Это вы расписались?
Выкладывают бумаги, это свидетельства о смерти. Все они выписаны Секачом.
– Оживают только ваши крестнички, – струится вкрадчивая речь. – Почему так получается?
До Харона-Похорона начинает доходить. Еще не вполне осознав действительность, он разводит руками:
– Не могу знать!
Выражение не из его словаря. Секач даже не служил. Это что-то древнее, соборное.
– Не можете…
Его ударяют в ухо, а он и не понимал, что поблизости кто-то стоял. Но ухотычина настолько ожидаема, предсказуема и хрестоматийна, что Секач совершенно ошеломлен. На то и расчет.
– Давно покойников оживляете? – интересуется лампа.
Она неизменно любезна.
– Я не при чем, – скулит всклокоченный Секач.
В любой беседе он, без всякого зла и волей профессиональной деформации, имеет привычку оценивать внутреннее строение визави, воображая его на секционном столе. Но нынче все куда-то пропадает.
– Понятно.
Ему кажется, что лампа кивает. Глаза слепит, и пляшут пятна, и непонятно уже, чего не может быть.
Секача без слов подхватывают под мышки и ведут в холодный ангар. Он не сразу привыкает к тамошнему освещению. Потом распознает стрелковый тир. Но вместо картонных мишеней видит не пойми кого, каких-то неугодных с мешками на головах. Секач не имеет понятия, что это за преступники. Не иначе, натворили бед. Он, конечно, ни о чем таком не думает, как и вообще о чем-либо. Секач умаляется до бесстрастного фотоаппарата. Дородный мужчина в костюме вскидывает пистолет и сноровисто укладывает всех, человек восемь. Секача придерживают. Мужчина идет к покойникам и компостирует им мозги не глядя и на ходу. Секача волокут в какую-то каморку. Кладут на стол бланки. Это незаполненные свидетельства о смерти.
– За работу, Иван Николаевич. Посмотрим, что вы за птица.
Харон-Похорон смекает, в чем дело. Берет деревянными пальцами ручку.
– На кого писать-то? – интересуется он хрипло.
Перечисляются имена. Какие-то цыгане и молдаване. Один узбек. Когда Секач доканчивает восьмое свидетельство, из ангара доносится вопль, сопровождаемый испуганной бранью.
– Ясненько, – говорят над Секачом.
Поднимается шум, но доктора уводят, и он не видит происходящего, хотя догадывается.
Дальнейшее сливается, дни и ночи.
К Ивану Николаевичу подводят электричество, натравливают змей. Сажают к крысам. Ему колют сыворотки, облегчающие раскаяние. Лупят по ушам. Сверлят зубы. Кастрируют. Подвешивают на крюк и охаживают кнутом. Гипнотизируют. Подселяют осведомителя. Дважды ложно расстреливают и один раз топят.
Он ничем не может помочь.
К нему призывают самого Фала Пещеристого – матерого исповедника, старейшего кадрового сотрудника из черного духовенства. Тот уходит ни с чем. Правда, Секач обретает веру, но Фал таких поналепил уже сотни и только машет рукой. Это побочный эффект. Он взбешен, ибо рискует генеральскими погонами.
Харон-Похорона возвращают под лампу. Он уже привык и теперь хорошо видит все.
– Не знаю, что с вами и делать, – качает головой собеседник. – Впрочем, есть заманчивые предложения. Не исключено, что перед вами откроются блестящие перспективы.
Секач тупо смотрит на календарь. На работе такой же. Он потерял счет времени. Оказывается, прошло всего ничего – неделя. Квадратик красуется на седьмом января.
– Дайте бумагу, – просит Секач.
За столом вскидывают брови.
– Неужто припомнили что-то?
– Может быть. Дайте. Мне нужно сосредоточиться.
Чего-чего, а бумаги здесь хватает. Надежда слабая. Все же не бланк. Однако обещанные перспективы, которые вдруг постигает Харон-Похорон, настолько ужасны для человечества, что он попытается.
Секач прикрывается рукой.
– Не подглядывайте, – велит он. – Я вдруг открыл, что при свидетелях не получится.
Озарение сомнительно, но требование выполняется. Мало ли что. За столом знают еще меньше.
Секач выводит: «Свидетельство о рождении». Надежда тает. Он не имеет понятия, на кого писать. Не ведает ни фамилии, ни имени-отчества. Он слышал только звание. Приходится создавать словесный портрет: мордатая скотина с пытливым взором, лет сорока. Полковник.
Через час путь свободен.
Коридор усеян трупами.
У доктора болит кисть, он много и напряженно писал. Еще и с нажимом. На среднем пальце вздувается белесая мозоль.
Секач кое-как отключает сигнализацию и выходит на белый свет. Полдень. Он ловит попутку и едет в город. День выходной, людей на улицах немного.
Харон-Похорон взирает из-под ладони на далекие купола.
Потом переводит взгляд на газетный ларек. Присматривается к обложкам, заголовкам и первым полосам.
На губах у него появляется слабая улыбка.
© декабрь 2013
Сила империи
Но любая система стремится от упорядоченности к хаосу
Дэвид Митчелл
Уже затемно казачий разъезд натолкнулся на избу. Новенький сруб притаился за рыжим по осени косогором; дальше начинался овраг. Ладный, словно слетевший в пожухлые травы из финского журнала, домик стоял и тускло блестел, как будто его смазали лампадным маслом. В окошке оплывала свеча. Хорунжий быстро огляделся в поисках линии, но не увидел ни одного столба. Не было ни тарелки, ни даже простенькой антенны. Дом был готовый, под ключ, стоил дорого, доставлялся единым блоком. При всей патриархальности он выглядел голым и недостроенным без современных удобств – точно бросили в грязь выходной кафтан. При этом не сразу найдешь; не зная же – вовсе проедешь мимо; оно и вышло бы так, не отъедь приказный по нужде. Подозрительный дом. Одинокий, свалившийся с небо щедрым и никому не нужным подарком, впечатанный в грязь, без забора, без палисадника и огорода.
Приказный, ни звуком себя не выдав, бесшумной трусцой вернулся. Доложил хорунжему, и в скором времени отряд окружил избу, держа монолитвенные базуки наперевес. Многие креаклы продолжали аппломорфировать, превращаясь в голую, при надобности сгущавшуюся информацию; таких не брали ни плети, ни пули, ни выкидные молитвословы с наборными ручками. Только монолитвы, которые на-гора выдавали соборные казачьи бдения у костра. Здоровая психическая энергия, оформленная в молитвы державного содержания, отливалась в увесистые болванки, немного напоминавшие железнодорожные костыли. В такой упаковке она разила неотвратимо. Отряд измотался за день, выбираясь из-под креаклова арт-обстрела; били из многопиксельных музобоев; казачьим ответом стал ураганный монолитвенный огонь. Теперь за лесом лишь полыхали остаточные зеленоватые зарницы: то догорала внутренняя творческая энергия неприятеля, преображенная в кинетическую.
Хорунжий справился с навигатором: экранированный броневик «Родина-Мать» был в десяти верстах. Набив депешу с приглашением выдвинуться и ждать до поры, он расправил усы и грузно спешился. Базуку не снял; кошачьей поступью взошел на крыльцо, размахнулся, ударил в дверь кнутовищем. Теперь, уже не таясь, он затопотал в сени, далее – в горницу. Казаки хлынули следом, и вскоре стало не протолкнуться.
За свежим столом чинно сидел упитанный бородач. Пахло сосной, дубом и кленом. Полки, лавки, шкафчики будто только распаковали. Все было чистое, покрытое лаком, натурального древесного цвета. Одна свеча горела при окне, другая стояла посреди стола. Перед хозяином высился настоящий самовар, в керамической миске громоздились баранки. Из банки с медом стоймя торчала расписная ложка. До появления отряда бородач читал областную газету. Хорунжий привычно оглядел помещение в поисках техники и не нашел ничего – ни даже утюга. Сняв папаху, он сдержанно перекрестился на закопченные образа.
– Иконы-то что ж не новые? – спросил он для начала, особо не любопытствуя.
– Бабкины, – ожидаемо отозвался хозяин.
Хорунжий присел. Перевел взгляд на притолоку, где висела плеть.
– А где твоя хозяйка?
Бородач солидно вздохнул.
– Хозяйки нема пока. Но скоро будет. Сваты поехали.
– И далеко?
– В город. К новообращенкам, в монастырь.
– Ты, стало быть, тоже из новых?
– Отож.
– А был кем?
– Да вот же самовары делал. Держал завод.
Приказный не выдержал:
– Твой самовар, отец родной, на трехмерном принтере распечатанный!
– Хула, – уперся бородач. – Ты потрогай! Какой-такой принтер?
Хорунжий покивал, украдкой всматриваясь в горницу и видя тайного креакла в каждом клочке войлока.
– Чайку? – спохватился хозяин.
– Кваску, – рассеянно возразил тот.
Бородач скрылся за цветастой сатиновой занавеской и вскоре вернулся со жбаном, который, покраснев от натуги, держал двумя руками за уши. Поставил на пол, снял с гвоздика сувенирный ковш.
– Подходите, хлопцы.
Хорунжий улыбнулся. Хозяин нацепил оскорбленную мину, откинул крышку, зачерпнул, выпил. По бороде потекла янтарная пена. Прикончив ковшик, бородач вполне натурально чихнул – должно быть, квас забирал прилично.
– Добро, – недоверчиво усмехнулся хорунжий.
Все стали пить, иные одобрительно крякали. Обстановка разрядилась. Бородач неплохо управлялся и мог, пожалуй, считаться если не своим, то попутчиком. Зажиточные люди, поставившие на казаков в самом широком смысле, довольно часто вкладывались в корни, которые пускали абы где. Война шла лютая, и мало кто успевал разобраться в особенностях поместного уклада. Сначала приходилось постараться не заработать в лоб монолитву по подозрению в пособничестве креативному элементу, а уж потом разбираться с удаленностью пажитей, и есть ли они вообще, и как их возделывать. Тем более, что кто-то же подкармливал креаклов, да так знатно, что те нисколько не голодали, изобретая все новые орудия уничтожения.
– Шрам у вас будь здоров, – серьезно заметил хозяин детине с георгиевским крестом.
– От своих попало, – поморщился тот. – Духнометом накрыли.
В сенях громыхнуло: свалился декоративный до поры хомут, приобретенный на вырост. Урядник, тайно посланный хорунжим проверить гумно, вошел, встретился взглядом со старшим и покачал головой.
– Ну, пора и честь знать! – вздохнул хорунжий. – Получается, что все у тебя в порядке, господин хороший. Живи с миром. Почитай мать сыру землицу. Славный у тебя квас!
– Вы этого достойны, – вырвалось у переволновавшегося хозяина.
Отряд, потянувшийся было на выход, застыл. Хорунжий опять улыбнулся, но теперь нехорошо. Он посмотрел исподлобья, и взор его был так страшен, что вздыбились жгучие брови.
– Опаньки, – прошелестел он. – Реклама!
Бородач начал пятиться. Приказный же, заметив вдруг что-то меж половиц, метнулся на середину горницы и повалился на колени. Поддел одну, и помещение залило ослепительным голубым светом. Под половицей змеились провода, поблескивали разъемы. Он дернул вторую, и обнажились микросхемы, похожие на грибницу, которая стелется на многие версты окрест и сплетается в тайную сеть, враждебную человеческому разуму.
Внезапно бородач замерцал и как бы раздвоился. Все стало прозрачным – атласная рубаха, портки, борода и щеки. Под ними зловеще прищурился пузатый очкарик в несвежем и вытянутом свитере. Он крутанул запястьями; в одной руке сверкнул лазерный вдохнорез, в другой – лазерный вдохноруб.
– Шельма! – крикнул хорунжий. – Кончай его, ребята!
Креакл облизнулся и нанес удар. Приказный, которому досталось прямо по черепу, остался стоять на коленях. Отведав лазера, он шепотом процитировал нобелевского поэта, несовместимого с жизнью, и рухнул замертво. Опасно шелестя, полетел вдохноруб. Он десять раз перевернулся в воздухе и угодил в лоб казаку, пострадавшему от своих. Тот хрипло отрекламировал шампунь от перхоти и тоже умер.
Хорунжий уже упал на колено и целился из базуки. Но монолитва не вылетела. Креакл сделал движение, словно резко опускал некий полог. Половина потолка отвалилась, как удивленная челюсть. Чердак ощетинился музобоями, уложенными в ряд и готовыми к ковровому арт-обстрелу. Хорунжий в отчаянии глянул на темное окно и вдруг гаркнул:
– Все наружу, хлопцы!
Креакл успел свалить еще пятерых, которые скончались в творческих корчах. Но остальные выкатились наружу, где навалившуюся ночь озаряли красные звезды броневика. «Родина-Мать» развернула башню и ударила из тупого и толстого орудия. Духовный снаряд, начиненный суверенно-самобытными кассетами, влетел в избу и там разорвался. На месте дома забил болотистый гнойный луч, доставший до самой луны и скоро в нее втянувшийся.
Хорунжий сворачивал самокрутку. Руки мелко тряслись.
– Когда же это кончится, командир? – прошептал рядом молодой казак, срывая с себя выпавший белоснежно-белый, отравленный серпантин.
Хорунжий помолчал.
– Нас в Академии учили, – заговорил он наконец. – Чем больше автономии, тем сложнее система, тем неизбежнее хаос. Крепкая держава требует принудительной деградации. Но неприятель силен соблазном. Я вот даже с тобой нарушаю, объясняю тебе, повышаю сложность. Ступай-ка ты, фигурально выражаясь, к корыту. Пресвятая Богородица, прости мне фигуральное выражение.
© февраль 2014
Субботник
– Ну, я пошел, – посуровел Хоркотин.
Он фальшиво вздохнул и сдернул с крючка пальто. Ничего не попишешь!
Бигуди насторожились.
– Куда это?
– На субботник! – оскорбился тот.
Быстро, быстро! Между делом, в режиме обыденности, пока бигуди не проснулись.
– Нажрешься! – завыли бигуди. – Нажрешься!
Хоркотин кубарем летел с лестницы.
Внизу он посмотрел на часы. Сорок минут до начала.
Снаружи заливались уличные динамики, исполнявшие песни настолько нейтральные, что почти государственные. Светило солнце, намечалась зеленая дымка. Хоркотин припустил по дворам. На бегу он петлял и пригибался. Вооруженные активисты уже занимали места. Правила писаны не для всех. Из года в год находились энтузиасты благоустройства, не дожидавшиеся гудка, после которого проспекты пустели.
Инвентарь выдавали в РЭУ.
Едва Хоркотин переступил порог, уличный репертуар изменился. Так переключается светофор – на желтый с красного. Уже звучали «Ребята с нашего двора» и «Комбат». Взволнованная баба в ватнике вынула из пирамиды винтовку. Хоркотин криво расписался. Одинокая баба кружила, румяная от бестолкового возбуждения. На рукаве у нее алела повязка. Бант украшал фундаментальную грудь.
– А каска?
– Вон ведро возьми, – ощерилась баба.
Хоркотин прицелился в нее, надул щеки. Та присела на удивление проворно. Из-под стола, за которым она укрылась, потекла обстоятельная брань. Хоркотин подбросил винтовку, поймал и вышел. Проверил время: двадцать минут.
Теперь он спешил с оружием наперевес. Бежит солдат, бежит матрос – такое он вспоминал стихотворение. У водочного подвальчика притормозил. Нынче продавали с десяти, что совпадало с гудком. Во избежание. Хоркотин лихо перекрестился и нырнул. Ашот его знал. Впрочем, Ашот продавал всем и всегда, он ничего не боялся.
Хоркотин вышел с чекушкой, скользнул за угол. Ему стал виден дворовый люд, уже гревшийся на скамейках. Хоркотина заметили, помахали ему. Он отсалютовал винтовкой, свернул чекушке башку. Показательно вылил в себя до капли. Выдохнул, почавкал, утерся. Приметил далекое тело в траве, пожал плечами. Перевел взгляд на часы. Тут взвыла сирена, Хоркотин сделал шаг и моментально поймал пулю. Она пробила ему висок и вырвала щеку. Стреляли с чердака.
Хоркотин повалился в лужу, где змеилась ядовитая радуга.
– Опа! – крикнули со скамейки.
– Целкий! – Дядя Костя приложил козырьком ладонь и запрокинул голову, надеясь обнаружить стрелка.
– Данилыч сам дурак, – Денис Михайлович разлил вино по пластиковым стаканам.
– Ни хрена, – возразил Петя. – Еще гудело, а его уже сняли. Это не по понятиям.
Петя вскинул винтовку – тоже казенную, но давно им присвоенную. Петя оборудовал ее оптикой и теперь высматривал снайпера, водил стволом по верхним этажам супротивного дома, задерживался на крыше и полукруглом чердачном окне.
– Крышу нельзя, – напомнил Тихонов, принимая стакан. – Только пешеходов.
– Херня, – сказал Петя, не отлипая от прицела. – Он ходит там? Ходит. Значит, пешеход.
Пете было лет тридцать – может быть, сорок пять. Острая макушка переходила в скат, и череп Пети напоминал детскую горку. Скат беспрепятственно продолжался в переносицу и дальше – в квадратную пасть.
– Дворник тоже дурак? – спросил дядя Костя, неприлично наглаживая ствол.
Денис Михайлович выпил, вытер рот, посмотрел на газон.
– Давай, Михалыч, – подхватил Петя. – Признавайся – ты его грохнул?
Денис Михайлович смущенно потупился.
– Ай да Михалыч, – Петя быстро нацелился в печную трубу.
– Да хер с ним, пусть лежит, – сказал Тихонов.
Средняя дверь распахнулась, на крыльцо вышли бигуди. Теперь им был полностью очевиден неподвижный Хоркотин. Бигуди схватились за голову и заголосили; еще они слегка приседали на вдохе, но сойти на тротуар не решались. С каждым приседанием халат расходился, так что показывалась мерзость.
– Этот дворник был одно название, – говорил Тихонов. – Михалыч правильно сделал. Дворник, а ссал в подъезде. Я ему твержу, а он ни слова не понимает.
– Их в городе два миллиона, – Пете надоело выслеживать стрелка, и он повесил винтовку на плечо.
– Вообще людей много, да, – Денис Михайлович вдруг взял и выпил из горлышка.
Тем временем отзвучал «Комбат». «Ребята с нашего двора» пошли на третий круг. В бигудях они обрели особенный отклик, и вой сменился визгом.
– Потому что войны давно не было, – сказал Тихонов и расстегнулся. Из куртки вывалился на брюки огромный живот. Тихонову было тесно на скамейке. Он сидел с расставленными ногами, ширинка провисала до колен.
– Природу всю отравили, – Денис Михайлович харкнул себе под ноги. – Она и не справляется. Раньше бывало как? Много народу – на тебе эпидемию. Готово дело. А теперь ее изгадили.
– Мы сами природа, – возразил дядя Костя. – Что, не так?
– Природа, – подтвердил Тихонов. – Вот, стреляем. Самосокращаемся.
Денис Михайлович поморщился.
– Разве это сокращение? Чурка и Данилыч.
– Ну, иди и пройдись, если тебе не хватает.
Денис Михайлович никуда не пошел и налил еще. Бигуди пошли домой. Дядя Костя блаженно вытянул ноги. Петя сунулся в пакет, позвенел посудой, отхлебнул.
– Зажуй, – Тихонов разжал горсть. Там, в грязи, лежали орешки, четыре.
Петя замотал головой.
– Правильно ты дворника, – он сдавленным голосом похвалил Дениса Михайловича.
Тот знай себе скромничал:
– Да ну он вышел, а чего?
– Потому что людей вообще до хера, – объяснял ему Петя. – Понимаешь?
– Потому что смотри, – Тихонов стал загибать пальцы. – У нас какое население? Сто миллионов.
– Сто пятьдесят, – сказал дядя Костя.
– Да иди ты. Ты чурок, что ли, считаешь? С ними весь миллиард, – Тихонов сопел. – Два. Три, – продолжил он.
– Погоди – что два-то?
– Не перебивай.
– Да, пусть он скажет! – Петя навис над дядей Костей. – Что ты не даешь человеку сказать?
– Просто это не по-соседски, – Тихонов щелкнул затвором. – Не по-нашему.
– А по-какому? Ну, скажи.
– Не по-людски.
– Нет, ты скажи, по-какому.
– У меня тост, – вмешался Денис Михайлович. – Давайте, вот чтобы всегда так, обычным манером, что мы во дворе, без этого вот без ничего, – он обвел окрестности жестом. – То есть чтобы все у нас было, но обязательно по-людски, как полагается, потому что нормально все будет – я правильно говорю?
– Точно, – кивнул Петя. – Давай.
В луже барахтались воробьи. Прошла сосредоточенная ворона; далеко за домами шуршали машины – шоссе. В остальном было безлюдно.
Скоро дядя Костя лег. Его перенесли на соседнюю лавочку. Никто не выстрелил. Потом Петя помочился в урну. Для этого существовала старая-престарая ива, но он туда не пошел, опасаясь стать пешеходом.
– Я за пять лет никого не подбил, – признался Тихонов.
– Так некого бить, все сидят по дворам, – Денис Михайлович опустился на четвереньки.
– Ты куда? – спросил Петя.
– Я так, постою, – ответил тот. – Имею право?
Солнце катилось на вечер. Гудок повторился в пять. Люди высыпали на улицу; вскоре явились женщины в ватниках собирать инвентарь. Ругаясь на чем свет, они вынимали винтовки из ослабевших рук. Денис Михайлович лежал на земле. Тихонов встал, качнулся и провернулся гигантской юлой. Он подтянул штаны и, не сказав ни слова, закосолапил к Ашоту. Бигуди не показывались. Петя развалился на скамейке и без устали сплевывал. Ниточка слюны свисала у него с подбородка и качалась из стороны в сторону.
© ноябрь 2012