Электронная библиотека » Алексей Варламов » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 03:30


Автор книги: Алексей Варламов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Воспоминание

Закрыть глаза и снова увидеть этот город, его светлые весенние сумерки и голый лес на высоком берегу, почувствовать сырость реки и слабый запах дыма, вспомнить женщину в черном пальто и серой вязаной шапочке, размытую дорогу и расставание на пустыре, убогую комнатку в пышном со шпилем и звездой здании и таинственно мерцающие в бескрайней чаше огни. Все это вспомнить и поймать себя на мысли, что лицо женщины меркнет в сумерках, забываются ее глаза, волосы и губы и вернуть их уже невозможно, как нельзя догнать время. Но иногда случится сон и увидишь все до мельчайших подробностей, еще явственнее, чем видел и проснешься от острой боли – Боже, Боже, неужели все это было?

Я впервые оказался тогда в Москве, в университете, и долго не мог к ни к чему привыкнуть. За день уставал, а ночью не мог уснуть и сидел возле окна до тех пор, пока не начинало светать и не проступали далекие очертания жилых кварталов за рекой. Я глядел на них и думал о своем городке на Вычегде с его деревянными мостовыми на окраинах, вспоминал друзей – здесь же не было у меня никого знакомого, и я с трудом представлял, чтобы мне удалось сойтись с кем-нибудь из холодной московской публики. Я не понимал, как можно жить и не сойти с ума в этом грязном безликом городе, и, верно, уехал бы очень скоро, так и не закончив учебу, если бы не эта женщина.

Бог знает отчего она меня выбрала! Вся до кончиков волос москвичка, она, казалось, была одной собой занята и смотрела на все, что ее окружало, отстраненно и свысока. Но ко мне она отнеслась с самого начала иначе, улыбалась и приветливо кивала головой. Приходя на кафедру, я с удовольствием думал, что ее встречу, мы поставим чаю, станем о чем-нибудь разговаривать и ее лицо сделается доверчивым и милым, как у деревенской девушки. Иногда мы уходили с работы пораньше и бродили вдоль реки или по старым улочкам и дворам. Она показывала мне ветхие трехэтажные домики с темными окнами и печально говорила, что это и есть Москва, но от той Москвы уже ничего не осталось.

Она была замужем, но в ту пору это обстоятельство меня нимало не смущало, а напротив вносило в наши отношения особую недосказанность и прелесть. По ее голосу, по изредка вспыхивающим каким-то особенным сиянием глазам, я чувствовал, что мое общество ей приятно, и однажды на втором этаже невзрачного, почти выселенного дома в переулке за Новым Арбатом, где, как уверяла она, жила некогда Цветаева, я слушал, слушал в полутьме ее таинственный шепот, а потом наклонился и поцеловал.

Она, правда, не сразу, но оттолкнула меня, однако ж не рассердилась, а изумленно произнесла:

– Вы в своем уме?

– Да, – ответил я громким шепотом и снова притянул ее к себе, но тут внизу раздались шаги.

– Кто это?

– Командор.

Шаги приблизились, на слабо освещенной стене возникла расплывчатая тень и несколько томительных мгновений спустя мы увидели перед со бой грузную седую даму с керосиновой лампой в руках.

– Что вам тут надо? – властно спросила она, поднося лампу к нашим лицам.

– Мы поглядеть пришли, – робко ответила моя спутница.

– Поглядеть? – переспросила дама с издевкой, но вдруг смягчилась и кивком головы позвала нас за собою: – Ну пойдемте.

Она повела нас в квартиру этажом ниже, где висели на стенах карандашные портреты и фотографии некрасивой худощавой женщины с большими пронзительными глазами, вырезки из старых газет и театральные программки. Хозяйка довольно скупо, но очень толково принялась рассказывать про Марину, Завадского, Антокольского и Сонечку Голлидей, про то как сидела эта чудная компания теплыми московскими вечерами на крылечке дома, а вокруг была война, голод, разруха. Она слушала этот рассказ, изумленно качая головой, и точно не верила, что здесь оказалась, дотрагивалась рукой до кресел и совсем забыла про меня. А я облизывал пересохшие от волнения губы и думал, в какой бы еще Богом забытый дом нам забрести, да чтобы не жили там бесстрашные любительницы поэзии и не помешали нам всласть нацеловаться.

– Развлекаешься? – спросила она меня в другой раз, когда мы оказались в моей комнатке, где едва умещался маленький диван и стол.

Она долго отнекивалась, прежде чем мне удалось уговорить ее зайти на полчаса и поглядеть, как я живу. Но едва закрылась за нами дверь, я кинулся к ней. Она была отчего-то печальна, не отвечала на мои поцелуи и сидела, опустив руки, на диванчике, где я мучился бессонными ночами в своем визави с Москвой. И мне вдруг тоже сделалось грустно, однако эта грусть лишь обостряла нежность. Я целовал ее лицо, шею, плечи, уже не помня себя, но она мягко отстранила меня, поднялась и пошла к двери.

Развлекаешься? Хорошо ей было так говорить, а мне каково, когда вся она притягивала меня к себе, и я мучился неизъяснимой мукой, оттого что эта женщина всякий раз уходит к другому человеку и позволяет провожать себя только до полдороги.

Я запрещал себе об этом думать, но мысли были еще сильнее, и я снова не спал ночами, курил и, глядя на мерцающие за окном огни, думал о том, что, живи мы не здесь, среди бессчетного скопления улиц, домов и площадей, а в небольшом городе, где все лица примелькались, вряд ли бы нам удалось так беспрепятственно бродить и хранить ото всех свою привязанность.

Я ничего не знал про ее другую жизнь, про отношения с мужем, ни разу она об этом не заговорила. Однако мне казалось, что эта женщина с ее гордым характером, странной смесью самолюбия, целомудрия и доходящей до жестокости прямоты, страшно одинока. Никого, кроме меня, у нее нет, но она никогда в этом не признается и в ответ на мою заботу и нежность, будет более насмешливой и едкой, чтобы не дай Бог не обнаружить свою беззащитность. Но именно всем этим она была мне дорога, и очень скоро я стал уговаривать ее развестись с мужем и выйти за меня замуж. Разговор этот получился скомканным и нелепым. Я говорил, боясь встретиться с ней глазами и увидеть в них холод, прежде чем успею высказать все до конца, но она меня не перебивала. А потом тихо, с укором сказала:

– Ну что ты еще придумал? Ты наутро проснешься и сам ужаснешься тому, что наговорил. Вдруг, – она улыбнулась, и в ее голосе зазвучали смущение и нежность, – я соглашусь и сяду тебе с дитем на шею?

– Буду очень рад, – буркнул я.

– Нет, – покачала она головой, – ты просто устал, оттого что мыкаешься без угла, и тебе хочется тепла, заботы, но это совсем не то… Ты не сердись, но это просто у тебя блажь.

Действительно ли она так думала или хотела меня в том убедить, но моя блажь никуда не делась, а стала угрюмой решимостью, и я уже ни о чем другом не мог думать и говорить, кроме как о нашей будущей жизни. Она меня слушала внимательно и недоверчиво, как ту даму в цветаевском доме. Но потом мы доходили до пустыря возле Черемушкинского рынка, за которым начиналась чужая для меня земля, и все рушилось в одночасье.

Она брала из моих рук свою сумку, и я отчетливо понимал, что вот сейчас она уйдет и никто и ничто не сможет ее остановить, потому что если я хочу, чтобы наши отношения сохранились, я должен все это принимать. И я принимал, но в моих глазах всякий раз проскальзывала, как я ее ни скрывал, такая боль, что однажды она сама не выдержала и, дотронувшись до моего лица, проговорила:

– Ты думаешь, мне туда хочется? – она кивнула в сторону домов с освещенными окнами. – Если бы я могла уйти, ничего не прося у мужа и не деля с ним, просто взять ребенка и уйти, я сделала бы это тотчас же. Но так у нас не получится, а иначе я не могу.

Она сказала это и медленно побрела через пустырь, и в тот момент показалась мне маленькой, растерянной и беззащитной. И в душе возникла не обида, как обычно, когда она уходила скорыми шагами прочь, а жалость и впервые за все это время мысль, что ведь ей-то, быть может, все дается еще тяжелее.

С того дня моя жизнь, и без того муторная и тревожная, стала походить на дурной сон. Я судорожно пытался найти какой-нибудь выход, но никакого выхода не было и не могло быть – пройдут два года и меня выкинут вон из этого города как никому не нужную вещь. Однако мысль, что любимая мною женщина вынуждена жить с человеком, которого она не любит, делала мою жизнь невыносимой. В душе поднималась злость ко всему, что меня окружало, – и к этому городу, и к равнодушным лицам его обитателей, полюбивших в тот год шествовать и митинговать. Боже, Боже, до какой же степени я был раздавлен и унижен, и бессмысленно было на что-то надеяться, моя судьба здесь никого не волновала, но и не зависела от меня нисколько.

Я слишком хорошо понимал, что, как бы ни были мы привязаны друг к другу, наши отношения, дойдя до верхней точки, за которой надо либо начинать жить вместе, либо расставаться, сойдут на нет, не выдержат этой бесприютности, и она к этому давно готова, быть может поняла это еще в самые первые недели наших блужданий по Москве, может быть, еще в том цветаевском домике, уже тогда все это предвидела и знала, не позволяла себе отнестись к этой истории всерьез, и меня неприятно поразила женская точность этого расчета.

На лето я уехал к себе на родину и прожил с полмесяца в избушке на Вычегде, где был мой привычный мир с белами ночами, тяжелой сонной водой, плотами и всплесками рыб, но тоска по оставшейся в далеком городе женщине не проходила. Мне не хватало ее и чудилось, что каким-то неведомым образом она окажется сейчас рядом, сядет у костра или войдет в зимовье. Ее отсутствие томило и угнетало меня, и очень скоро я все бросил и поехал в Москву.

– А я думала, вы меня уже забыли, – сказала она, улыбаясь и протягивая обе руки.

Мы поехали на следующий день в Мелихово, и были одни во всей усадьбе. Бродили по маленькому дому, рвали яблоки в саду, а потом шли пешком до трассы и вернулись в город счастливые, как дети.

Но затем потянулась эта нелепая разорванная жизнь, у нее пошел в школу ребенок, и мы стали видеться реже. Когда же встречались, то больше не бродили по Москве, а сидели вечерами в моей комнатке. Она готовила ужин, и можно было подумать, что это и есть наш дом и наша совместная жизнь. Но как бы ни было нам хорошо, я всегда помнил, что осталось два часа, час, десять минут и сейчас она поднимется и уйдет в сырую мглу этого города, а я, проводив ее до пустыря, поплетусь грязными проходными дворами к высотному зданию над рекой и буду долго глядеть на далекие огни. Мне было неприятно, что она уходит слишком беззаботно и легко, приглашая меня вести себя точно так же. А мне раз от раза все давалось тяжелее.

– Ну что с тобой? Хочешь я не буду больше приходить? – сказала она однажды. – Ты же сам говорил, что тебе здесь не нравится. Ты скоро поедешь домой, и тебе там сразу дадут лекции читать, защитишься, книжки умные напишешь. Студентки будут от тебя без ума. Выбери самую хорошенькую и женись. Она тебя боготворить станет за твою ученость, детей нарожает. Представляю, – и она вдруг засмеялась, – как ты важный такой, упитанный, отправишься после обеда дрыхнуть, а она станет шепотом кричать на детей: «Тс-с, коровы, папа работает! А меня в гости позовешь, поглядишь и подумаешь: вот и хорошо что я на ней тогда не женился. Я уже старая буду, некрасивая. А я, знаешь, – прибавила она вдруг, – так хочу поскорее состариться».

И такая тоска, такая усталость была в этой последней фразе, вырвавшейся откуда-то изнутри! Так и себе иной раз не скажешь. И мне сделалось жутко, я физически почувствовал, как я связан с этой женщиной и не могу больше вынести того, что она уходит. Но она встала и пошла к двери.

– Ты не пойдешь меня проводить? Да что с тобой такое сегодня?

Я лежал на диване, а она остановилась в растерянности, потом подошла ко мне и села рядом.

– Ну хоть раз ты можешь не уходить?

– Что же мне с тобой делать-то? – она беспомощно сложила руки на колени.

Она подошла к шкафу, выключила свет, разделась и легла рядом. В полумраке комнаты я видел ее лицо с заострившимися чертами, смуглые на фоне простыни плечи, рассыпавшиеся по подушке волосы, и вся она, колючая, независимая лежала возле меня в оцепенении точно невольница. И вместо радости было мучение и стыд.

Потом, когда, ничего не понимая, я приподнялся и сел, она легонько гладя мои волосы, сказала:

– Мне очень стыдно перед тобой, но мне это совсем не нужно.

Она подошла к окну, и я поглядел следом за нею на пустынную площадь перед университетом, на редкие огни и туман за рекой, в котором тонул и этот громадный город, и шпиль со звездой над нашими головами. Мы оба молчали, но мне вдруг сделалось покойно и тепло, точно нечто страшное, вроде топляка на Вычегде, на который иной раз налетает и разбивается лодка, осталось позади.

Я, наверное, ничего в ней не понимал, и эта туманная ночь ушла от нас, словно ее и не было. Она отдалилась от меня, стала задумчива, печальна и однажды, глядя на меня, намотала на палец волос, порвала его и проговорила:

– Вот и жизнь моя так порвалась.

И больше уже не приходила в нашу комнатку, не улыбалась мне и одна уходила домой. Я понял, что сделать что-либо я уже не смогу.

Странное дело, но тогда же я вдруг полюбил этот город. Я часто гулял, но только поздними вечерами, когда улицы пустынны, и на лицах прохожих проступает теплое, человеческое выражение.

И еще я полюбил старые московские кладбища и часами бродил между могилами, читая трогательные надписи на памятниках и крестах, смотрел, как приходят люди навестить своих близких и ухаживают за могилами. Я находился тогда в странном раздвоенном состоянии, когда одновременно живешь и смотришь на свою жизнь со стороны, как из сна. Во мне не было больше злости или обиды, и я не печалился оттого, что меня скоро выкинут отсюда и не будет больше туманов над Москвой-рекой, сияния куполов Новодевичьего монастыря, птичьих криков в университетском парке и ровных еловых аллей.

Когда же я думал о ней, мне становилось ее жаль. Жаль, что у нее не достает силы или любви, чтобы изменить свою жизнь и ради холодного покоя она ото всего отказывается. Однако я не винил ее за это.

Мы не избегали друг друга, но виделись редко и, встречаясь, не знали, о чем говорить. Но однажды когда до моего отъезда оставалось чуть меньше месяца, мы вышли вместе с ней с факультета, и она сказала:

– Я знаю, я была холодна к тебе все это время. Но мне трудно очень было. Я с мужем развелась.

Я дико на нее поглядел, а она печально кивнула головой и стала говорить о том, как это было тяжело: какие-то собеседования в суде, уговоры родни, потом суд, три месяца на раздумье. Но теперь все кончено, муж оставил ей квартиру и уехал к матери.

Я слушал ее, еще ничего не понимая, и странно было, как она об этом рассказывала, с каким-то даже сожалением. Но первая и самая главная моя мысль в тот момент была та, что теперь наконец я смогу перейти с нею через этот пустырь, где прежде мы всегда расставались.

Однако она как обычно остановилась и, ясно и открыто на меня глядя, сказала:

– Ты только подожди пока. Я устала очень и хочу одна пожить. Ты поезжай к себе, а потом, если захочешь, приедешь.

Дул сильный, с порывами ветер. Она шла, придерживая полы черного пальто, а я смотрел ей вслед, и вдруг невыносимая обида за три года недомолвок и расставаний меня захлестнула, и я почувствовал острое желание уехать прочь из этого города, где даже самые лучшие люди не умеют понимать других.

Я сел в автобус и долго ехал темными закоулками, потом вылез и пошел наугад, пока не остановился возле знакомого двухэтажного домика. Но теперь все тут переменилось – были наглухо заколочены двери, пусты и темны окна, зато стоял в переулке автобус, и молодой парень с бородой рассказывал про Цветаеву и Сонечку Голлидей, а тридцать человек его слушали и глядели на истертое крылечко.

И все это осталось в моей памяти: пустырь, полы черного пальто, заколоченный дом и экскурсионный автобус, чудом уместившийся в переулке. Не было только ее. Но два года спустя, когда в голодную и вьюжную зиму в нашем нищем северном городе у меня родился ребенок и с сбился с ног, пытаясь раздобыть хоть немного детского питания, мне пришла посылка с сухим молоком и крупой. В ту ночь меня разбудил ее голос, и я проснулся в тоске от непонятно как случившейся в моей жизни ошибки.

Присяга

– Если к сосне поднести горящую спичку, она вспыхнет, как свеча.

– От одной спички?

– У нас тоже никто не верил. А потом весь лес спалили.

– Слушай, а как ты думаешь, нам бром в чай подсыпают?

– Да хер его знает.

– А то ко мне в воскресенье жена приезжает.

– Везет…

Мы лежали на сухой земле, глядели, как уходят в небо, сближаясь верхушками, высокие деревья, и курили. Сосны раскалились от зноя, насыщая воздух смолой, и слабо шумели. По устланному ветками небу бежали облака, где-то далеко стучал дятел и скакала с дерева на дерево рыжая белка. Хотелось лежать и лежать. Глаза слипались, земля куда-то проваливалась, а деревья клонились и падали.

– Кончай перекур! Рота-а! Стройсь.

Толстый человек с тонкими ногами, одутловатым брюзгливо лицом, но еще энергичный и свежий, в щегольских хромовых сапогах намеренно на нас не смотрел. Рядом с ним надрывался щуплый паренек со старательными и злыми глазами. Три дня назад он был назначен старшиной. Избравший его для этой должности толстяк с двумя звездами на погонах находился на той роковой стадии военной карьеры, когда офицер либо получает звание полковника, либо остается навсегда подполковником, и из кожи вон лез, чтобы случилось первое, а не второе. Старшина – единственный, кто знал службу, – как бы по ошибке обращался к нему «товарищ полковник». Мы не обращались никак, а старшину презирали. От подполковника зависело наше настоящее, а от нас – его будущее. Точнее, от того, как пройдет наша рота на плацу в день принятия присяги, когда в воинскую часть прибудет декан, парторг и главный университетский генерал.

По лицу Жудина было видно, что ему все осточертело. Он приезжал в это место каждый год много лет подряд и наперед знал, что будет. Студенты будут натирать ноги, пить водку, ходить ночью купаться на Клязьму, лазить по огородам, острить над названиями двух соседних деревень Федулово и Пакино, меняя местами первые буквы, и полагать, что они первые до этой шутки додумались. Командиры рот поначалу поиграют в настоящую армию, для чего поделят студентов на сержантов и рядовых. Сержантами будут те, кто служил до университета в армии, их назначат командирами взводов и отделений, соберут всех вместе и поставят задачу устроить молодым настоящую службу, но из этой затеи ничего не получится. Трудно вместе четыре года учиться, ездить на картошку и в стройотряды, сдавать сессии и пьянствовать, а потом начать друг друга гнобить. Все равно все сдадут экзамены, получат свои звездочки и забудут, чему их здесь учили, потому что никогда им это не потребуется.

Но пройти по плацу мы были должны. Один раз. Четко, красиво, с пением строевой песни.

– Рота! Слушай мою команду. С левой ноги шаго-ом марш!

Подмышки у подполковника потемнели от пота, а лицо блестело и вопреки всем законам физики отказывалось загорать, оставаясь розовым, как у младенца. Зато мы побурели, три дня ходили прихрамывая, а через неделю половина перешла на кроссовки. Мозоли, как и предполагал Жудин, натерли не только молодые бойцы, но и старослужащие. На первых подполковник орал, вторых стыдил, но кроссовок не отменял: если заставить разгильдяев носить сапоги, то кто тогда выйдет в день присяги на плац? Он только уводил роту подальше от части, чтобы она не попадалась никому на глаза.

Но что там кроссовки: если бы солдаты из ковровской учебки увидели, что строевой подготовкой с нами занимается подполковник, вероятно, решили б, что он рехнулся. Близко настоящего подполковника настоящие солдаты за все время службы видят раза два или три. Так рассказывали нам те, кто служил. А у нас в глазах рябило от офицерских звездочек: одни учили нас ходить строем, другие – чистить, разбирать и собирать автомат, а третьи – писать листовки, призывающие врага сдаваться.

Последнее было нашей военной профессией – спецпропагандой – и казалось самым абсурдным во всей военно-полевой затее. Можно с песней идти по владимирским проселкам, мыть полночи посуду на четыре роты и стоять всю ночь под грибком, охраняя спящих товарищей и автоматы Калашникова с просверленными дулами, но предположить, что наши войска войдут в Испанию и где-нибудь в Гвадалахаре мы будем убеждать испанских солдат переходить на сторону освободителей – даже для оруэлловского 1984 года было чересчур.

А между тем усилия Жудина не были напрасными: постепенно нам стало что-то удаваться, и из толпы баранов мы начали превращаться в подобие строя. Я даже вошел во вкус этого занятия и был у подполковника на хорошем счету. Мозолей у меня не было, я ходил в сапогах, которые чудом точь-в-точь попали в мой размер, тянул ногу, выпячивал грудь, держал равнение и вместе со всеми шел по лесной дороге, подымая пыль и крича во всю ширь молодой глотки:

– Так пусть же Красная…

Иногда на дороге появлялись большие военные автомобили, и мы скатывались на обочину, перекуривали, а потом становились и снова шли, глядя в стриженые затылки друг другу. А вечерами, когда после отбоя офицеры уходили к себе в общежитие, вылезали на улицу, кипятили чай без брома, наедались за весь день привезенными из дома консервами и копченой колбасой, пели свои песни, жгли костры и передразнивали наших командиров.

Беда случилась, когда за несколько дней до присяги мы стали репетировать наш маленький парад на плацу и вместо четкой офицерской команды: раз-два, левой! – зашагали под марш полкового оркестра. Именно тут-то и выяснилось, что я не чувствую ритма и сбиваю всю роту. Единственный на сто с лишним человек. Первый раз Жудин сделал мне втык, второй… я старался изо всех сил, я смотрел на ноги впереди идущего курсанта, пытаясь не отставать и не забегать вперед…

– Барабан слушай! – орал на меня Жудин. – Марш в конец строя!

В конце строя двигался как иноходец малахольный Вася Куницын, гениальный лингвист, который знал штук двадцать языков и среди них хинди, литовский и суахили и был абсолютно неприспособлен к жизни. Ни к военной, ни к мирной. Он даже не знал слов красноармейской песни, а лишь беззвучно открывал рот и что-то пришептывал. Я шел не дыша вместе с ротным аутсайдером, изо всех сил пытаясь поймать барабан, как ловят голос Америки. В моей голове играл оркестр. Самые запойные меломаны и завсегдатаи консерватории не слушали с таким трепетом и душевным волнением концерты Рихтера и Гарри Гродберга, с каким внимал я разбойничьей игре полкового оркестра ковровской танковой части. Стук барабана растворялся и смешивался с завыванием блестевшей на солнце полковой трубы. Барабан пропал. Играли лишь трубы. Нога моя беспомощно зависла над пропастью плавящегося асфальта, и в эту секунду до меня дошло, почему не могли сдерживать улыбок факультетские девицы, когда я танцевал быстрые танцы.

Но Жудин не засмеялся. Он рассвирепел, выдернул меня из строя и заорал:

– До конца сборов будешь на кухню в наряд ходить!

Рота посмотрела на меня как на покойника и унеслась вперед. Оркестр наяривал «Прощание славянки», Вася одиноко ковылял сзади, но в ногу, и я ощутил, как тяжело оказаться вне коллектива, выброшенным на обочину военной дороги. Однако никаких внеочередных нарядов на кухню я не получил. У Жудина были куда более важные задачи, чем сводить счеты с неритмичным студентом. Он просто меня не замечал, как ненужную вещь, и в то время, покуда все маршировали по асфальтовому плацу, я сидел на скамейке запасных и курил, ловя на себе возмущенные и завистливые взоры. Я дурашливо поднимал вверх сжатый кулак, но горькое чувство царило в моей оскорбленной душе.

Быть может, именно оно помешало мне ощутить всю торжественность того момента, когда солнечным воскресным днем, стоя перед пузатым подполковником, я в свой черед прочитал заранее выученный наизусть текст военной присяги, а потом поставил на листе неразборчивую подпись. Больше всего я переживал оттого, что на церемонию приехал из Москвы на ночном поезде мой папа, который никуда не выезжал из дома уже много лет. В его сознании присяга сына была жизненной вехой, может быть, даже более важной, чем для меня, и теперь, когда из своего укрытия я видел, как, вытягивая голову, он ищет меня среди марширующих лингвистов, мне сделалось ужасно неловко. Каково ему будет узнать, что его чадо не умеет ходить строем.

– Вы отлично прошли, – сказал мне папа с легкой примесью неуверенности, когда после парада сияющий от прилюдной генеральской похвалы Жудин отпустил нас до вечера в увольнение.

Я не стал разочаровывать своего родителя, хотя так и не узнал, от него или от мамы унаследовал полное отсутствие чувства ритма. Скорее все-таки не от него, папа в армии служил и никогда на проблемы со строевой подготовкой не жаловался.

Он вообще ни на что в жизни не жаловался и, по-моему, хотел еще что-то сказать такое, что должен сказать отец сыну в торжественный день, но я не был расположен слушать скупые мужские поздравления. Принятие присяги не произвело на меня никакого впечатления. И вообще скорей бы все закончилось.

После присяги военно-лагерная жизнь переменилась. Офицеры как будто вспомнили, что местечко, в котором находится воинская часть, окружено со всех сторон лесами, а недалеко протекает очистившаяся от грязных подмосковных вод Клязьма с песчаными пляжами и заливными озерами с отличной рыбалкой. Они выписали из Москвы семейные обозы и, хорошо выспавшиеся, забегали в лагерь часов в десять утра по дороге в сосновый бор или на пляж, давали нам задания на самоподготовку и исчезали. Однажды нам устроили обкатку танками, которые мы закидали деревянными гранатами и получили благодарность от командования за то, что танк не проехал ни по чьей голове; пару раз нас водили на стрельбище и давали стрелять сначала из «калашникова», а потом из «макарова», причем рядом с каждым стреляющим стоял офицер, готовый в любую минуту выбить из рук студента оружие, если бы тот, задумавшись, вдруг случаем направил его на соседа. Еще мы изучали громоздкую машину, оборудованную матюгальником, и зачитывали составленные каждым из нас послания, адресованные окруженным врагам, на разнообразных европейских языках и изощрялись, как могли, в искусстве агитации и пропаганды, а в остальное время народ покуривал, рассказывал анекдоты и разрисовывал топографические карты военными значками.

Так было во всех ротах, кроме нашей. Виной тому был вовсе не подполковник Жудин, которого мы видели теперь очень редко, а державшийся до этого в их тени майор Мамыкин, преподававший у нас тактику. То был невысокий суховатый человек очень нездорового вида, с пыльным загорелым лицом. Физиономия его чаще всего выражала раздражение и недовольство. Известно было, что три года он пробыл военным советником в Анголе, а до этого служил в Казахстане. Ходили слухи, будто бы в Африке он потерял жену и ребенка. Он редко смеялся и носил черные очки, как Абадонна. Но когда Мамыкин снимал очки, то глаза у него оказывались вовсе не страшные и не злые, а мечтательные. И вот именно этот блаженный романтик отравлял нашу молодую жизнь так, как никакому Жудину не снилось. Он был единственным офицером, который приходил в лагерь к шести утра и проводил с нами зарядку. Мы бежали за ним следом по пересеченной местности, голые по пояс, в сапогах, по пять-шесть километров, а потом подтягивались вслед за ним на перекладине. Вместе с нами в просторной, похожей на московский олимпийский объект столовой он завтракал, съедая без аппетита и без отвращения резиновую перловую кашу, а потом уводил голодных, так и не привыкших к солдатской еде юнкеров далеко в поля и там проводил занятия на местности.

Июль взбирался к макушке лета, к комарам прибавились мошка и овода, стала поспевать первая черника, и пошли колосовики, днем нещадно палило солнце, а Мамыкин, еще более сухой, похожий уже не на Абадонну, а на Марка Крысобоя, гнал нас по сухим проселочным дорогам.

В роте зрело недовольство. В отношении Жудина к нам было и нечто пренебрежительное, и просительное одновременно, он не слишком уважал нас, а мы его, но это была чистой воды сделка: пройдите, как надо, – и я оставлю вас в покое. Мамыкин таких обещаний не давал и задачи перед нами ставил куда более значительные: этот двужильный человек-механизм с африканским загаром и обожженным сердцем пытался сделать из нас солдат. Хотя бы чуть-чуть. Не из вредности и не из прагматических соображений, что, дескать, мужчинам это не повредит. Иные помыслы владели нашим майором.

Это было начало восьмидесятых. Умер Брежнев, Андропов прервал все переговоры с американцами, и мы видели, как воспряли наши офицеры. Скоро будет война, когда начнется война, в случае войны, вероятный противник – эти присказки то и дело раздавались и в душных подземных аудиториях старого корпуса университета, где располагалась военная кафедра, и в вольном сосновом бору у широкой речной долины. Трудно сказать, что они думали на самом деле: запугивали нас, набивали себе цену или действительно у них чесались руки повоевать, может быть, у них иначе устроены мозги – кто разберет, но ни один из них не сомневался в своей победе. И если Жудин на вопрос, зачем армейскому политсоставу строевая подготовка, невнятно отвечал – дескать, призовут вас в армию, а вы и пройти как следует не сможете, и солдаты вас уважать не станут, то Мамыкин подобного вздора не говорил никогда.

– Вы должны уметь защищать свою Родину.

Но, помилуй Бог, кому охота совершать марш-броски, окапываться и изучать тактику ближнего боя в то время, покуда твои товарищи из других рот валяются на песочке, купаются, ловят рыбу и собирают ягоды да грибы! А если война, какая разница, умеешь ты воевать или нет, когда всех накроет ядерным зонтиком, грибом или как он там называется?

На этот прямо заданный вопрос Мамыкин ничего не отвечал. Только губа у него обиженно выпячивалась. Он поднимал нас после обеда и тащил в лес, где мы строили какие-то укрепления, разбивались на группы, устраивали засады и надевали на себя комплекты защитной одежды, в которых выглядели как инопланетяне. По нескольку часов мы отрабатывали в палатках команду отбой – подъем, чтобы научиться одеваться за сорок секунд. Никогда прежде я не догадывался, что любовь к Родине может выражаться подобным образом, но, странное дело, Мамыкину верил и единственной девушке, которая не смеялась над моими танцами, я писал красными чернилами письмо о том, что скоро случится конец света, а посему нам надо непременно пожениться.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации