Текст книги "Лундога. Сказки и были"
Автор книги: Алексей Завьялов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
О всяческих богатырях русских
Славно сказал свет наш Димитрий о том и этом в Календарях своих многомудренных. Всем достойным сестрам по серьгам раздал, а недостойным шиш с маслицем[1]1
См. Быков Д. В. Календарь. Разговоры о главном. М., 2010.
[Закрыть]. Я бы так не сумел покалякати, оных слов многих не знаючи, тем более их смысла мудрёного, но меня, со товарищами, как и его, подташнивает, подташнивает да выворачивает от утомлённых солнцем во второй-то раз уже. Димитрий-свет, как зритель добросовестный, знать, высидел да высмотрел всю кинокартинушку, чтоб молвить нам слово своё да сужденьице, мне хватило и двух частей первых, едва успел из кинозала повыскочити, чтоб прецедент не показывати, да мнение своё народу, пришедшему на балаган сей от дел и дум невесёлых позабытися, не навязывати.
Толковать обо всём, как толкует Димитрий-свет, не хватит моего ума-разума невеликого, да неначитанности многоумной. Он умнее кратненько. Умнее многих нас со товарищами, кроме, разве что, Алёши Гущина из соседней деревни, из Никитинской. Тот левой рученькой двухпудовую гирьку пятьсот раз жмёт, мог бы и дальше жать, да счёт забыл, а больше считать некому – один он в деревне, одинёшенек, нету у него уж и отца с матерью, сам-то он тракторист без трактора, вот и мается день-деньской без занятьица, то поспит, а то рыбки покушает, али вот гирьку жмёт двухпудовую, а воровать да разбойничать и не думает, помня завет отца, матери.
Мы, друзья его, сотоварищи, говорим ему порой, в шуточку, – шёл бы ты, богатырь наш, Алёша, да свет Иванович, народ разнославный потешать да бабло злато-серебро огребать. А он как схватит гирьку свою двухпудовую и давай нас гоняти по полю непахану, да гирькой своею помахивати, словно палицей. – Вы что, – кричит грозным он голосом, – потешаться надо мной, окаянные, вздумали, чтоб я, как дурень какой безродный, гирю без дела тягал да народ праздный потешал-развлекал бессмысленно! Я её тут от дум тяжких потягиваю, чтоб дровушек не наломать немалоти, а не для потехи таких, как сам я бездельников да кручинников. Я богатырь русский, потомственный, а не шут вам гороховый. – А мы и молвим ему, задыхаючись, порожняком по полю непахану, да по не кошену убегаючи, за кусты ракитовы запинаючись, – а что мешает-то, брат ты наш сердешный, делом-то заняться тебе, да не бездельничать? – Смысла, орёт, не видят очи мои ясные, тоской заволоченные, – рявкнет так и остановится, – верните, говорит, смысл на Русь-матушку. – Сами знаем, – пыхтим мы ему, ответствуем, – что смысла нет на Руси нашей матушке, но кто его вернёт-то, как не ты, богатырь наш да оратаюшко? – А дайте, говорит, мне трактор Т-40, хоть подержанный, да плуг двухкорпусный с сошничками калёными, спопробую воротить смысл на Русь-матушку. В Мать Сыру Землю схоронился он от воров да от разбойников, а прорасти может только спелым колосом. – А сам-то ты трактор Т-40 подержанный да плуг двухкорпусный взять не можешь легонечко? Богатырь ведь ты силы немереной, не сосчитанной. – Богатырь я, то правда, силы не мереной, несосчитанной, но не вор какой, не разбойничек, а злата-серебра не скопил на коня нового, на железного, да на плуг двухкорпусный с сошничками калёными. – Так молвил нам оратай, богатырь Алексей Гущин, да свет Иванович, из рода славного Микулы Селяниновича, а может и Ильи ещё Муромца, тот тоже Гущина роду племени.
Хочется тут мне прерваться и рассказать Димитрию со товарищами историйку простую, бесхитростную, хоть и кто я такой для них, многоумных-то? Но всё равно расскажу, мы ж с ними одного роду-племени, да отечества, и выходит, что братья родные, и за державу нам с ними всем обидненько.
Есть за КАДами страна – Русь Непаханая (ну, вы сами знаете), непаханая, да некошеная, вороватая да спившаяся наша матушка Родина (кто скажет, что это не так, пусть первый бросит… или начнёт).
Вот, Никита-то, свет (Господь с ним), ведь мог бы и поделиться сорока пятью миллионами-то с отчей сторонушкой, с народом малограмотным, земляк ведь он наш кровненький, головы Тотемского, Михалки праправнук прямой, как он сам на ярмарке Преображенской клялся-божился при скоплении народа посадского да уездного годков десяток тому назад, хотя за язык его никто и не потягивал.
Колёсико для трактора купил бы хоть кому-нибудь, ради Христа хоть, не пожадничав, а то вот беседовал намедни я с одним россиянином, оратаем Тотемским, яму силосную тот топтал на «Кировце» многосильном для своих коровушек из «ОАО Бывший Колхоз». Остановился он покурить со мной по-товарищески. Стоим, беседуем о том, о сём ладненько, малограмотно, я не курю отравушку и говорю ему со своим пониманьицем: а что это, брат, у тебя так свистит сзади Кировца-то твоего многосильного, рычанье двигателя твоего дизельного заглушает, будто Соловей-разбойник, что на Русь возвернулся, куражится.
– Это, – говорит, – не Соловей-разбойник, что на Русь возвернулся, куражится, а колёсико моё заднее, протёртое, да проколотое фурчит, вот-вот на разрыв пойдёт, я его, как уповодок поезжу, так и подкачиваю.
И показывает мне щель, с кардан тоётовский, в покрышке своей задней, соловенькой, и грыжу свистящую с арбуз шамаханский.
– А что, говорю, пятясь смутившися, но виду не подаваючи, ежли рванёт вот-вот колёсико твоё заднее, делать-то будешь, коли жив ненароком останешься? Как коровушкам силос-то топтать будешь на зимушку?
– А у меня, – бает, – запасное имеется, – и кажет мне перстами неотмытыми, корявыми на колесико своё запасное, к раме проволочкой калёной прикрученное. В нём, говорит, тоже дыра, даже две, но поменее и не свистят пока по-соловьиному. Оно новее того колёсика будет, вот и берегу на случай предвиденный.
– А что, – говорю, – не приобресть бы тебе у купцов губернских колёсико совсем новое, не соловое, чтобы топтал ты, не оборачиваясь, силос для своих коровушек?
– Злата-серебра, – ответствует, – нету в казне нашего «ОАО Бывший Колхоз», пуста казна, и председатель в бегах, от дружинников княжеских хоронится в делянке стовёрстной, что степью половецкой за деревней простёрлася, рябков да серых уток для пропитания постреливает. Солярушки на три четверти сверх меры отпущенной сожгли трактора наши на пашне нонешной, вот к ответу его и требуют пред очи государевы. А сами мы с братушками всё одно на страх свой робим-оратаем, коровушек жалеючи. Да и за землю свою отцовскую, горемычную обидушка нас берёт.
– А вы, – говорю, – у государя-губернатора попросите казну пополнити. Вон, Никита-посадник, что с горы Николиной, да с Рублевской волости, попросил на балаган свой, так аж сорок пять миллионов чистым золотом отсыпали. Дюжину новых «Кировцев» многосильных купить можно было бы, всю Тотемскую земелюшку переоратали бы, силосу коровушкам насилосовали бы, сена напрессовали бы, маслом вологодским с купцами заморскими торг вести стали бы.
Мужик-оратаюшко посмотрел на меня, как на идиота пустоголового, будто это я дал Никите посаднику сорок пять миллионов на балаган чистым золотом, сплюнул, ухмыльнулся по-богатырски кривенько, молча докурил окурок свой многоразовый, да и молвил умнёхонько, – мол, дадут нам злата-серебра премногонько, потом догонят, да ещё добавят малёхонько, чтоб маловато нам не показалося, – молвил так и полез на своего Бурушку… фу ты, заговорился, в «Кировец» он свой полез, топтать дальше силос для коровушек.
А мне так угрюмо, угрюмо стало, а потом спокойно так. Не перевелись ещё, думаю, настоящие (без гмо) богатыри на земле русской, что сами посеют, пожнут, тем и поедят-покормятся, а воровать да разбойничать и не подумают. Помыслил я так, закинул на плечо, что пёрышки, пяток грабелек дедовских, да вилы четырёхзубые, калёные, чтобы стожки метать играючи, да и пошёл к своей оравушке сено грести для коровушки да для овечек с телятушками за деревней своей, за Шильниковым, что сгорела лонись нечаянно от окурка добра молодца залётного, праздно на джипе ненашенском проезжавшего серых уток пострелять, позабавиться.
День рождения Пушкина
Женился я, деревенский житель, на девушке городской, кончившей школу с золотой медалью, а институт Герцена (русский язык и литература) с красным дипломом. Было это на заре девяностых. Мы уже ждали первенца и решили переехать из голодного тогда Питера в мою деревню, которая представляла собой в те поры десяток развалившихся срубов и четыре жилых дома, наш стал пятым. Когда родилась Аня, то вместе с нами насчитывалось там девять жителей.
Жену мою молодую, городскую, стройотрядницу, вид деревни не смутил, так как всё это восполнялось молоком от соседских коров, зеленью с огорода, рыбой из озера, свежим воздухом, чистой водой, лесом вокруг с грибами-ягодами и молодостью. Стали мы жить-поживать.
Когда дочке исполнился год, летом, приехала нас навестить и посмотреть на внучку, которую ещё не видала, и глянуть на наш шалаш мама жены, моя тёща. Мама жены была тоже филолог с красным дипломом, и из той же, понятно, среды.
Маму вид деревни и нашего жилья, думаю, что смутил, но виду она, как интеллигентная женщина, к тому же филолог, знавшая русскую жизнь по русской литературе, не подала. Опять же молоко, зелень, ягоды, воздух, вода и рыба были как всегда свежие и в изобилии. Да и внучка радовала, и собака наша, лайка Альма, её полюбила, и она её. Словом, всё вроде бы примирилось.
И вот, где-то через неделю после маминого приезда, утром под окнами затрещали и остановились два мотоцикла, и к нам в избу ввалились трое весёлых ребят из соседнего лесопункта, моих, скажем так, хороших знакомых.
Прибыли они с дружеским визитом, привезли рыбы не на одну уху и много водки. Весь день на лужайке под нашими окнами варилась уха, разливалась водка (я, кстати, тогда уже не пил), гремела не классическая музыка, исполнялись не народные танцы, звучала непечатная речь этих гуннов и тосты за здоровье моё, жены, мамы жены и нашей дочки.
Когда стихия схлынула, на маму мы боялись взглянуть. Она села на кровать в своей комнатке, посерела лицом, замкнулась, отказалась от еды и не проронила ни слова до самой ночи. Ночь она не спала, всё ворочалась и вздыхала. Плохо спали и мы. Думаю, что она искала выход, как тайно вывезти из этого вертепа дочь и внучку. Утро было мрачное. Тёща не вышла к завтраку и всё сидела на кровати с серым лицом. Мы с женой уж не знали, что и делать. Семья наша была под угрозой.
К обеду она всё же вышла, не сказав ни слова, выпила чаю и села в угол на лавку, на лице её застыла мука. На неё было жалко смотреть. Мы были в крайнем смятении.
И тут, часа в три пополудни, под окнами снова взуркал мотор – к дому подрулил и остановился «Москвич». Через минуту в избу зашёл мужик вчерашнего вида, Саша Непеин, мой приятель, начальник того же самого лесопункта, поздоровался и уверенным жестом поставил на стол бутылку водки. Мы с женой со страхом переглянулись и покосились на маму. Лучше было бы нам на неё не коситься!.. Даже сейчас страшно вспомнить.
Жена моя была уже знакома с Сашей и робко спросила у него, стараясь не глядеть на маму: – Саша, а в честь чего водка-то, что ты отмечать собрался? – Саша, не моргнув глазом, уверенно так, удивлённо даже, ответил:
– Как что? День рожденья Пушкина!
Боковым зрением я увидел, как встрепенулась тёща.
– А какое сегодня число? – спросила ошарашенно жена.
– Шестое июня, – просто и обыденно так ответил Непеин.
Да! Да! На проклятом острове нет календаря… Мои филологини обе забыли, да и как тут не забыть, но это было шестое июня, и этот день они, ясно же, ежегодно отмечали.
В углу, где сидела тёща, взошло солнце и запели птицы. Она вдруг преобразилась, встала, подошла к столу и сказала: «Я тоже выпью».
Пушкин, Пушкин! Вы с Непеиным спасли нашу семью! Тёща, видимо, поняла, что если тут знают и помнят Пушкина, то всё в порядке. И не только знают, но и отмечают день его рождения, уж как умеют, водкой. Что тут тоже люди, а не враждебные марсиане. Мир стал един! Она выпила, поела, ещё выпила, порозовела, весело полюбезничала с приосанившимся Непеиным (а надо сказать, что тёща у меня – красавица) и повела гулять в зелёно поле Аню и Альму.
Саша Непеин с этого дня стал её лучшим другом, и нашим тоже. Те гунны, навещавшие нас в последующие её приезды, больше её не волновали. Она полюбила нашу деревню, как свою родину. И как-то сказала мне, что хотела бы, чтобы её там похоронили… Она ещё жива, и дай ей Бог здоровья.
У Саши я потом спросил, откуда он узнал про день рождения Пушкина-то (я, признаюсь, не знал)? Оказалось всё просто (хотя, конечно, всё не просто): когда он ехал к нам, по радиоприёмнику передали, и у него сработало в нужный момент. Думаю, что тут без каких-то высших сил не обошлось. Сашу, кстати, зовут Александр Сергеевич. Про тёщу мою он всегда вспоминает с каким-то особым чувством и вздыхает как-то так мечтательно, и называет её статуэткой, имея в виду, наверное, какую-нибудь фотографию статуи античной красотки из журнала «Огонёк».
3. Параллельные миры
Семья и школа
За детство счастливое наше…Родители наши днями работали, детского сада в деревне не было, поэтому следила за нами, тремя братьями-погодками, бабушка. Она так и говорила: «если б я за ними не следила, то они и деревню-то бы сожгли». А ведь так бы оно и было.
У бабушки с нашим рождением обострился нюх и слух, а одним зрячим глазом она видела, сколько нас и кто именно прошёл по полю в километре от деревни. Если мы разводили костер в гумне или подвале брошенного дома, то бабушка появлялась всегда вовремя, как раз перед тем, как заняться стене. Топтала огонь, ловила, если удавалось, кого-нибудь из нас за ухо и вела домой.
Она слышала и видела, как мы взбираемся на чердаки и крыши истлевших домов, и мы с конька слышали её умоляющий голос слезть сейчас же, что все тут прогнило и что мы себе шею свернём. Словом, в том, что мы с братьями и округа более или менее без потерь пережили наше детство, основная заслуга нашей терпеливой и бдительной бабушки.
Бабушка опекала не только нас, но и наших друзей. Как-то зимой, когда снегу намело вровень с огородами, мы со сверстниками усердно обминали окрестные сугробы, кто на лыжах, кто так. Но пар валил от всех. И вот Лёнька Фомин не устоял на лыжах, завалился в снег и исчез там, только валенки торчат. Как-то глубоко он провалился. Яма, что ли, была под снегом. Можно представить наш ужас: Лёнька вверх ногами погребён, задыхается там, мы его вытащить не можем. Затоптав, вытаскивая, ещё больше Лёньку в снег, мы с рёвом наконец побежали за бабушкой. Выслушав наши рыданья, она быстро оделась, взяла лопату и минут через пять мы вели всхлипывающего Лёньку к нам домой обогреваться у печи.
А как-то летом соревновались мы, кто дальше выстрелит носом ягоду рябины. Опять же Лёнька Фомин, как старший, учил нас, как правильно заряжать рябинину в нос, как целиться и стрелять. Но, засунув очередной заряд в свой «ствол», вечно сопливый Лёня сделал нечаянно обычное, можно сказать – инстинктивное, движение воздуха в носу не из себя, а в себя. Ягода куда-то там проскочила и застряла. Не хотела вылетать, как Лёня ни старался. И решив, что всё, что это если и не смертельно, то навечно, Лёня горько заплакал, и мы, испугавшись за друга, тоже чуть не завыли и повели рыдающего чемпиона к нашей бабушке. Та каким-то замысловатым крючком, выгнутым из шпильки, выковыряла снаряд из Лёниного носа.
Усвоив, таким образом, очередной опыт, мы беспечно понеслись навстречу новым.
Был ещё один случай с рябиной и тоже с Лёней, но уже с Талашёвым. Тот решил убедить нас, что рябина в их огороде – самая сладкая рябина в деревне, и демонстрировал нам, какое удовольствие он получает, съедая ветку за веткой, ничуть не морщась. Надо отдать должное его выдержке – рябина была обычная, от которой сводит скулы. Съев несколько гроздей и этим бесспорно доказав преимущества их рябины, Лёня поиграл с нами полдня, ну и, обычное дело, решил справить большую нужду, но не смог. Долго он так просидел в лопухах и вышел озабоченный, ещё раз сходил, но, увы, рябина не выходила. Тут и он, видимо, понял, что это конец, и мы снова повели очередного рыдающего пациента к нашей бабушке. Та выслушала историю его болезни, достала с полки банку с какой-то тёмной жидкостью, налила немного этой касторки в стакан, разбавила водой, дала несчастному Лёне выпить и послала его во двор.
Долго ли, коротко ли сидел в лопухах Лёня, но снадобье бабушкино подействовало – «сладка ягода» вышла.
Первый классВ 60-ые годы прошлого века, когда я пошел в первый класс, сознание русского северного крестьянина было уже абсолютно советско-колхозным, не поддались разве что «дореволюционные» старики. Крестьянин-колхозник тех лет уже не раздумывал, в отличие, например, от крестьянина времен писателя Глеба Успенского, жившего в середине 19-го века, надо ли отдавать своё дитя в светскую школу (других, правда, и не было). После многолетней обработки мозгов и насилия со стороны новой власти иного мнения быть не могло.
Во-первых, как говорилось, все дети страны Советов должны были учиться грамоте, наукам ради процветания и счастья всего советского народа. А во-вторых (и это было тайной надеждой самих колхозников), выучившись, дитя их смогло бы вырваться из навоза колхозных скотных дворов, от вечного ремонта ржавых колхозных тракторов, уехать от всего этого проклятого подневольного труда в город, где тоже не сахар, но больше возможностей пристроиться посытнее и потеплее.
Так и вышло: большинство северных деревень опустели, исчезли, как говорится, с лица земли.
Конфликта между жителями деревни и учителем, конечно же, не было никакого. Учитель в наше время человек был уже государственный, а не какой-нибудь энтузиаст девятнадцатого века, вздумавший учить «тёмных» крестьян и их детей всему тому, чем была забита его собственная голова, по поводу чего Достоевский тогда заметил, что «всем этим господам самим бы поучиться у мужика»; потом вопрос, кому у кого учиться и дерзкий ответ прозвучит у Толстого: «…нам у крестьянских детей».
В годы моего детства учитель уже был сам «из народа», из соседней даже деревни. Учил нас грамоте. Наивный сам – дитя советской власти – учил нас, наивных, что Бога нет, что человек – царь, венец и покоритель природы, и произошёл он от обезьяны, что живем мы в самой счастливой и справедливой стране мира. И мы в это свято верили и радовались, что нам крупно повезло с родиной.
Учителя в деревне уважали (грамоту знал!), не задумываясь, чему он, кроме письма и арифметики, учит детей. Задумываться всех отучили годах, этак, в 1930-х. Задумываться было вредно для жизни и здоровья. (Сейчас можно стало, но оказалось, что нечем. Орган задумывания атрофирован, зато развиты мышцы, желудок и привычки «брать от жизни всё», и скоро на месте России – «Руси-лесной стороны» останется одна большая вырубка со множеством помоек и нефтяных пятен).
Я, однако, при всем при том, с самыми нежными чувствами вспоминаю свою первую учительницу – Козлову Галину Васильевну. Это была добрая деревенская девушка. И если она порой и учила нас не тому, так не её вина, главное, что она не отучила нас быть простыми и добрыми людьми, а наоборот, сама имея добрую и чистую душу, и нас утвердила в ценности этих человеческих качеств. Она была родом из соседней волости.
Моему брату Саше с учителем повезло меньше: он учился у товарища старой закалки по имени Клавдия Леонидовна, которая била моего брата Сашу и его одноклассников указкой по головам. Но при этом ничему плохому и она Сашу не научила. Натуру человека трудно переделать, думаю, что невозможно. Можно поставить его в определённые обстоятельства, и он, если слаб в коленках, возможно, поведёт себя вопреки своим представлениям о справедливости и против совести, но это не значит, что изменится его натура. Страх, злость, и другое могут временно быть руководителями человека, но натура его от этого не меняется и, попав в привычную среду, становится прежней, с ужасом вспоминая свои похождения по воле обстоятельств.
Теперь и мы уже начали седеть, и чем дальше, тем с большим теплом вспоминаем своих первых учителей и начальную сельскую школу. Было в ней, значит, много и хорошего, а самое главное, что была она в детстве, а человек, хотя и маленький, это всё-таки не «чистая доска» (tabula rasa), и он сам, по-моему, может разобраться в том, что есть что.
«Власть земли»Когда-то писатели-народники Н. Н. Златовратский и Г. И. Успенский пытались понять, откуда в крестьянине столько сил и терпения, чтобы выносить этот, кажущийся со стороны каторжным, ежедневный, ежеминутный труд.
Почему мужик века живёт, почти не пытаясь изменить заведённый порядок. Изменить и облегчить свою жизнь. И оба они приходят к простому и точному выводу: крестьяне в труде своем находят красоту и радость, они свободные творцы, художники. Крестьянин через труд общается напрямую с Богом. Он живет по законам Божьим, взращенным в глубине своей всем строем своей жизни. Вот этот-то лад с Божественным промыслом и есть тот источник сил и вдохновения для творца-крестьянина.
Сила эта – «власть земли», как определил её Г. И. Успенский.
Поэтому же не было проблем переходного возраста у крестьянских детей. И даже в наш век переход этот значительно менее болезнен у сельских подростков. Они все ещё питаются отчасти из того самого источника, что и их деды – от «матери сырой земли».
Деревенское дитя подрастало среди нравственно здоровых, совестливых людей. На такой почве трудно вырасти сорному плоду. В 13–15 лет, когда современные городские ребята начинают «маяться дурью», их деревенские сверстники были уже вполне зрелыми личностями. Сама деревенская жизнь, строго выверенные обязанности всех её участников, не допускала возможности вырасти в её среде нравственному уроду, бездельнику. В деревне нет времени для праздности – матери всех грехов.
День крестьянина заполнен творческим, приносящим радость трудом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.