Текст книги "Основы теории литературно-художественного творчества"
Автор книги: Анатолий Андреев
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
1.13. Людмила Улицкая, писательница
Какую литературу сегодня читают?
Какую литературу сегодня профессионалам взять в руки не стыдно, а читателям, рядовым потребителям литературы, интересно?
Одним из знаковых имен в ряду востребованной литературы сегодня является, несомненно, имя Людмилы Улицкой. Ее последний роман «Даниэль Штайн, переводчик», вышедший в 2007 году, уже наделал много шума и наделает еще больше.
В принципе рецепт успеха достаточно прост. Талант? Нет, не о таланте идет речь; талант не мешало бы иметь, более того – он должен быть, но он должен быть не слишком большим, чтобы не мешал нравиться просвещенной и непросвещенной публике. Талант должен быть умеренным, автор – умеренно скромным, иначе прослывешь выскочкой, что публику, обожающую нагловатых чемпионов, отчего-то раздражает.
Но талант – это не рецепт успеха. Гораздо важнее другое: во-первых, надо уметь рассказывать простые истории, которые непросто понять, истории «с двойным смысловым дном» (а искусство творить притчи – это в большей степени ремесло, нежели талант); во-вторых, это должны быть истории о том, как добро тщится победить зло, истории о странных людях, обреченных брести по жизни корявой тропой милосердия. Чем хуже и горестнее становится таким персонажам, тем приятнее и комфортнее читателю. Катарсис.
И тут уже дело не в Улицкой. Она не только не изобрела рецепт успеха, она стала его заложницей, практически рабыней и наложницей (так же, как, скажем, суперуспешный Коэльо). Коллективное бессознательное требует сегодня темноватых историй о милосердии. Почему?
Во-первых, потому, что мир (читай – человек) безнадежно жесток. От литературы сегодня требуется не изощренное искусство многомерно отражать жизнь (именно в этом специализируется подлинный талант), а витиеватое искусство ее не замечать. Улицкая в своем новом романе так долго и безнадежно говорит о милосердии, что становится ясно: завтра снова война. Перед нами, собственно, еще одна вариация на вечную тему: хочется верить в то, что вера спасет мир.
И во-вторых… Сам факт безнадежной веры есть верное свидетельство того, что люди перестали верить в разум. «Путь разума завел меня в беду; теперь путем безумия пойду…» Поэтический культ безумия – это новая стратегия нового и новейшего времени. Успех романов Улицкой является косвенным доказательством того, что многомиллионные массы читателей, бессознательные потребности которых она бессознательно выражает, перестали делать ставку на разум.
Что же тогда спасет, если не разум?
Милосердие. Чудо. Что-нибудь неразумное и нерациональное, неизвестно откуда взявшееся. Что же еще?
Именно поэтому современное искусство так часто делает своим героем если не человека с болезнью дауна, то с характерно дауновской симптоматикой. Люди, страдающие этим заболеванием, совершенно неагрессивны, абсолютно непосредственны и по определению не способны причинить другому боль. Их окружает миф о том, что они не могут быть плохими людьми. Иными словами, хороший человек – это добрый человек. Думающий он или не думающий, разумный или неразумный – это уже становится неважным. И литература, ориентированная на тотальное милосердие, фактически призывает подражать даунам. Поменьше думать. Верить. Любить ближнего. Такова литература с синдромом дауна.
Роман Улицкой «Даниэль Штайн, переводчик» подкупает не железной логикой, а стремлением сломать всякую объективную (читай: насильственную) логику, железную и не очень, оставив на ее месте некую уверенность в том, что следует искать «другую» логику. Надо как-то «по-другому» смотреть на вещи. В художественном мире, который «монтирует» писательница (композиция романа безумно сложна, что, очевидно, отражает сложность и запутанность мира), все правые фатально виноваты, а виноватые правы уж тем, что не настаивают ни на какой правоте… Хаос?
Хочется сказать, милосердный хаос. Одним из элементов романа являются письма самой писательницы. В одном из писем читаем: «Наше сознание так устроено, что отрицает нерешимые задачи. (…) Но если нет решения, то хорошо бы хоть увидеть саму проблему, обойти ее с заду, с переду, с боков, с верху, с низу. Она вот такая. Решить невозможно. (…) Очень хочется понять, но никакая логика не дает ответа. И христианство тоже не дает. И иудаизм не дает. И буддизм. Смиритесь, господа, есть множество неразрешимых вопросов. Есть вещи, с которыми надо научиться жить и их изживать, а не решать». Вот писательница и показывает нам неразрешимые проблемы жизни в разных ракурсах: с заду, с переду, с боков… Герои ее книги, евреи, попадают из гетто в лагеря, из лагерей – в Израиль, из Израиля – в Америку… Мелькают Польша, Литва, Россия. Множество героев, множество историй, изложенных в письмах, разговорах, воспоминаниях, документах, дневниках, беседах. Большая политика, частная жизнь, любовь, ненависть. Католики превращаются в иудеев, иудеи – в католиков. Все пестрит и клубится. Улицкая не решает, а буквально «изживает» так называемый «еврейский вопрос» – делает это честно, деликатно и впечатляюще. Постепенно читатель понимает, что книга вовсе не о евреях, не о национальных проблемах, а о людях, которые запутались, пытаясь решить для себя вечные, «неразрешимые вопросы». И главный ответ на все фундаментальные вызовы и вопросы – судьба Даниэля Штайна, еврея-кармелита, солдата милосердия.
Милосердие – вот ответ и христианам, и иудеям, и буддистам, и мусульманам, и атеистам. С этим ответом можно не соглашаться, однако с ним трудно спорить. В пространстве вечных вопросов не существует однозначных ответов, но существуют ответы убедительные.
«Даниэль Штайн, переводчик» – вполне убедительный ответ (в рамках «другой» логики).
Культурологическая проблема милосердия еще глубже. Почему именно сегодня, в век расцвета демократии и во времена экономического процветания, мы вдруг хором заговорили о кризисе разумного отношения к жизни и актуальности веры?
Иными словами, почему милосердие как система ценностей (трогательное производное от веры в добро) связано с демократией как типом общественного устройства?
Да потому что субъект демократии – маленький человек с большими потребностями – оказался существом принципиально не думающим. Ему бы пожрать и поспать, и все права такого человека сводятся к двум простеньким заповедям: хлеба и зрелищ. Сделать хорошим маленького человека можно только одним способом (кстати говоря, экономическим выгодным, приносящим большие барыши): загипнотизировать добром, опираясь на иррациональную технологию. Вот откуда бесчисленные мантры о милосердии, заполонившие литературу, столь же лицемерные, сколь и безнадежные. Кажется, что уже сама демократия освящена милосердием. Тут вполне уместно вспомнить притчу о курице и яйце. Демократия и милосердие: что появилось раньше?
В таком случае следует назвать вещи своими именами: под разговоры о милосердии неспособность думать становится «способностью не думать» – самым расчудесным образом превращается в достоинство. Мыслящий, разумеется, превращается в неверующего. Милосердная литература легализует право демократа не думать и объявляет горе заслуженной карой уму (безо всякой иронии: милосердие трудно уживается с чувством юмора). Да что там! Думать, размышлять становится формой сопротивления демократии. Мыслишь, следовательно, борешься против тоталитаризма демократии. Умный – следовательно, не демократ. Ужас неописуемый.
Милосердие, якобы, призвано уравновешивать жестокость, являясь единственной альтернативой, пусть и мифической. Либо жестокость – либо милосердие. Что должен выбрать добрый человек?
Добрый человек спешит выбрать милосердие, не подозревая, что оно является оборотной стороной «отвергаемой» жестокости. Добрый не видит этой диалектической взаимосвязи, ибо сама крамольная мысль о единстве противоположностей просто не может прийти ему в голову.
Таким образом, милосердие, будучи в данном контексте модусом зла, «позиционирует» себя как великая культурная ценность. Именно подобное милосердие, производное от желания не думать, погубит людей. Эта дорога в рай непременно приведет в ад. Такое милосердие кокетливо считает своей «дьявольской» противоположностью ненависть и жестокость; на самом деле полярной противоположностью милосердию, фактически покрывающему и провоцирующему жестокость, выступает способность мыслить ответственно, диалектически, не поддаваясь на провокации быть милосердным по отношению к глупости; полярной противоположностью сиропному милосердию выступает умное милосердие, которое всегда сурово.
Сиропное милосердие есть самая настоящая угроза жизни на земле сегодня. Безобидная и, казалось бы, надрывно, по-бурлацки тянущая воз с добром литература, сопровождающая свои милые перформансы характерными заунывными рефренами типа «ну, давайте жить дружно», «ну, давайте встанем в круг», «ну, давайте возьмемся за руки», плоха только одним: она не видит ничего плохого в том, чтобы человек не думал, не стремился быть личностью. Зло в том, что милосердие не видит истинных причин зла.
Сверхзадача такой литературы: человек должен читать книги, чтобы быть милосердным. Демократичным. Добрым. Верующим. Равнодушным к философии. Потребление книг становится формой невежества.
Сверхзадача литературы как языка культуры: человек должен читать книги, чтобы научиться мыслить. Познавать себя. Тогда только его просвещенной душе откроется милосердие, которое должно реально защищать жизнь, а не делать вид, что делает все возможное в этой безнадежной и бессмысленной затее.
Скажи мне, какую литературу читают сегодня, и я скажу, есть ли у читателей завтра.
II. Поэтическое творчество
2.1. Поэзия как язык культуры
Поэзия (греч. poiesis, от poieo – делаю, творю) – 1) художественное творчество в стихах (в отличие от прозы); 2) лирика как род литературы (в отличие от эпоса и драмы); 3) в значении «художественная литература» (в отличие от научной); 4) высокий, одухотворенный строй чувств (в отличие от прагматически-утилитарного, умозрительного отношения). Поэзия не изучается как единое художественное явление.
В последнем значении поэзия выступает как особое качество человеческого отношения, характеристика способа освоения мира (в основном психологически-приспособительного, а не аналитически-познавательного). Возвышенное умонастроение, свойственное поэзии, может проявляться в стихах и прозе, музыке и живописи, отношениях к природе, друзьям, родине, любви, творчеству и т. д. Поэтичность растворена в отношениях человека с миром, а потому объектов поэтического отношения может быть сколько угодно. Иное дело, что в «изящной словесности», с которой прежде всего связывают поэзию, есть роды и жанры, где поэтичность достигает особой концентрации, поэтому стихи (или лирику) отождествляют с собственно поэзией. Уже сам факт того, что поэзия наиболее органично «живет» в стихах, говорит о многом. Поэзия как гамма лирически взволнованных переживаний не нуждается в стилевых компонентах, способных передавать «идеи», концептуальный смысл (в ситуации, сюжете, предметной и психологической детали, речи персонажей и др. – всего того, что характерно для прозы); для передачи поэзии актуальны наименее «смыслозагруженные» компоненты: аллитерация, ассонанс, ритм, метафора и др. – собственно «стихи». В акте поэтизации (эмоционально-психологической оценки в гуманистическом ключе) рациональное, аналитическое начало присутствует в минимальной степени. Пафос объяснения чужд поэзии, которая, по словам Пушкина, «должна быть глуповата». Поэзия как квинтэссенция приспособительного отношения может существовать только в чувственно воспринимаемых образах, но не в абстрактно-логических системах понятий. Это феномен художественной, психоидеологической, а не научно-теоретической культуры.
Важно отметить, что далеко не каждый объект поддается поэтизации. Так, например, невозможно опоэтизировать переживания киллера, скряги, оплакивающего потерю денег, смерти как таковой, садизма, расизма и т. д. Это свидетельствует о том, что функции поэзии, как, впрочем, функции искусства вообще, – заставлять «полюблять жизнь» (Л. Толстой). Вот почему поэтичность можно определить как бессознательное утверждение витального через ментальное или как возвеличивание культурного начала в детище природы, человеке. Сама попытка дать объективное определение поэзии считается в высшей степени непоэтическим, бесстрастно-познавательным, едва ли не варварским (по меркам высокой поэзии) занятием, убивающем сам дух поэзии. Вот почему именно поэты взяли на себя миссию давать поэтические определения поэзии (напр., «Определение поэзии» Б. Пастернака), не подпуская непосвященных к тайнам этого «священного ремесла» (А. Ахматова).
Поэзия есть результат и одновременно сверхзадача бессознательного освоения мира. Но бессознательное еще не значит поэтическое. Строго говоря, антиподом поэтического отношения в рамках психологического приспособления можно считать отношение сугубо утилитарное, неодухотворенное, ставящее во главу угла мерило пользы и выгоды. Таково отношение высших животных или непоэтических, «прозаических» натур. Поэтическое приспособление как бы бескорыстно, ибо не извлекает непосредственной пользы. Недоходное это дело.
Если отвлечься от мифов о поэзии, то следует иметь в виду, что высокий строй души, являющийся источником поэзии, возможен только за счет привнесения мысли в психический хаос. Благородные чувства – это чувства, обработанные, ограненные мыслью. Облагороженные, человечные, ажурные переживания, вопреки мифам, получаются только в результате «грубой» работы мысли. Если поэтические хляби не структурированы неким высоким смыслом, то мы будем иметь дело с шизофренией, поэтическим бредом. Поэтому поэзия, строго говоря, появляется там, где обнаруживает себя невидимый труд души, подспудная аналитическая рефлексия. Почему же тогда поэзия «глуповата»?
Потому что в ней реально ощутим дефицит мысли по сравнению с иными формами духовной деятельности, прежде всего научно-философской. Отсюда амбивалентность поэзии: она рождена смутной мыслью и в то же время пренебрегает идеями, ибо чувствует, что в них сокрыта гибель ея. Поэзия рождена мыслью – но избыток мысли губит поэзию. Поэзию можно определить как некую бессознательную деятельность, в результате которой появляется нечто осмысленное, сотворенное как бы в соответствии с неслучайным умыслом и планом. Мышление «во сне», «умы в тумане» – поэтому с чистой совестью поэты открещиваются от мысли как таковой.
Не удивительно, что их то и дело сравнивают с детьми: детская мысль не закрепощает чувства, напротив, синтезирует некий «свежий» взгляд, по-новому называет давно известные предметы, заново узнает мир. Поэзия в равной мере дитя культуры и мифотворчества. Недодуманность, непродуманность рождает иллюзии. Поэзия и есть язык иллюзий.
Иногда кажется, что выражение «поэтическое мастерство» или «поэтическое ремесло» подразумевают рациональность, сознательность отношения. «Отделано четко и строго. По чувству – цыганская грусть,» – продуманно обронил великий поэт Есенин по поводу собственного цикла «Москва кабацкая». Чувство – отделано, мастерски доведено до предельной выразительности, с соблюдением пропорций, чувства меры, такта, ритма, композиционной структуры. Словом, «по уму» сделано, при умственной поддержке.
Все верно: «отделано». Но ведь не «придумано» же! Отделано то, что непосредственно выплеснулось, бессознательно излилось, а мастерство понадобилось только при отделке, шлифовке того, что объявилось, не сообразуясь ни с каким мастерством и ремеслом. Вот эта поверхностно-рациональная, прикладная сторона дела поэзии не может всерьез рассматриваться как составляющая собственно поэтического акта. Умением и навыками поэзию не создашь, разве что «отделаешь».
Поэзия, с одной стороны, развивает личность (особенно на ранней стадии), а с другой – мешает ей развиваться. Одной поэзией полноценную личность не создашь, разве что «отделаешь». Культ моделирующего взгляда на мир приводит к поэтическому идиотизму, рассеянности, отрешенности от мира сего как следствию неумения думать, мысленно концентрироваться. Витать в облаках – значит пребывать в состоянии психической эйфории. Становиться все более и более культурным отнюдь не означает становиться все более и более поэтичным. Суть культуры прозаична: становиться культурным – значит учиться мыслить, а это, в свою очередь, предполагает критическое отношение к мифопоэтическому творчеству. Поэтическое отношение должно уравновешиваться познавательным, тогда складывается гармоническое мироощущение. В противном случае «поэт» может так и остаться не от мира сего, специализируясь в том, чтобы давать новые имена привычным вещам, но не умея называть вещи своими именами.
И все же отдадим должное поэтическому миросозерцанию: приукрашивание мира – это единственный способ облагородить реального человека. Поэтому поэтическая миссия, если она не претендует на универсальное познание человека, становится в буквальном смысле миссией. Мастера, озабоченные репутацией своего «священного ремесла», отдают себе отчет: допустить критическое отношение – значит ослабить и развеять чары, вывернуть комической изнанкой поэтический экстаз. Вот почему поэты всех мастей склонны кучковаться, культивировать дух сектантства, избранничества, выделенности и богоотмеченности. Поэты – это светские священники, идеологи самой человеческой идеологии: жизнелюбия.
Поэзия как антипод бизнеса «оживляет» душу, актуализирует склонность к игре, ребячеству и несерьезности, чем, между прочим, приносит большую пользу делу, бизнесу. Поэтическая терапия души держит в человеческом тонусе. Не бизнес, в конце концов, делает человека человеком, а поэтическое отношение и его разумное преодоление (понимаемое как развитие в сторону мысли, но не уничтожение поэзии).
В заключение несколько слов по поводу научно-аналитического (непоэтического) отношения к поэзии. Художественный текст – это способ упаковки организованных смыслов. Поскольку смыслы организованы, они упорядочены, подчинены определенной (сквозной, вездесущей в рамках данного поэтического космоса) системе ценностей. Художественный текст, иначе говоря, обладает собственно смысловой ценностью, помимо собственно эстетической.
Часто главная проблема заключается в том, насколько осознанно писатели или поэты оперируют смыслами. Смыслы есть – а понимание смыслов может отсутствовать. Так сказать, не ведают, что творят.
Поскольку смыслы объективно наличествуют, становится неважно, в какой степени отдавал (и отдавал ли вообще) себе писатель отчет в их значимости. Смыслы живут сами по себе, независимо от породившего их писателя. И задача исследователя заключается в том, чтобы увязать смысл конкретного художественного текста с универсальной иерархией смыслов, с высшими культурными ценностями, с мерой всех мер. Писателя может понять всесторонне только философ, хотя создать художественный текст может только писатель.
В реальной исследовательской практике получается парадоксальное «наоборот»: исследователь бессознательно (по-писательски) сопрягает бессознательные вложенные в художественный текст смыслы с собственным бессознательно существующим смысловым багажом (духовным измерением). И это называется «сознательным», а то и «научным» постижением. Эффект совмещения духовных парадигм творца и аналитика является условием «понимания» первого и знаком квалификации второго.
По сути, это художественный способ постижения художественного. В таком подходе нет и не может быть объективной (научной) оценки. А если писатель «чужд» исследователю, «не нравится» или «непонятен»? Остается ждать своего поклонника-исследователя, заинтересованного именно этими смыслами. Вот такими толмачами, не понимающими себя, но уверенными, что они разобрались с Л. Толстым (или наоборот: с молитвенно вознесенными руками перед «непостижимым гением Пушкина») и укомплектован штат нынешней литературоведческой науки. За поэзию обидно. Толмачи всячески оберегают художественные тайны, избегают «покушения» на смыслы, культивируют эзотеризм «Красоты». Словом, делают все, чтобы облегчить себе жизнь: не думать. В такой «науке с человеческим лицом» принято «чувствовать» и «любить», но не думать; думать, относиться сознательно, означает неуважение к художественному тексту и памяти его гениального создателя, обнаруживает дерзость и наглость. Думающий исследователь, философ, становится «плохим человеком». А хороший исследователь должен неутомимо демонстрировать лучшие человеческие качества, как-то: скромность, смирение, уважение к старшим, неспособность мыслить, способность чувствовать поэзию. Вот в такое человеческое измерение попадают гиганты духа, виноватые только в том, что они художники, умеющие создавать шедевры.
У поэтоведов в почете трогательно-умилительный императив: «не трожьте музыку (в смысле – красоту) руками» (в смысле – аналитическими щупальцами концепций). Для поэтов – это несомненное руководство к действию, их первая заповедь из неписаного поэтического кодекса. Что касается теоретиков искусства, то им предписано куда более прозаическое требование: думайте головой, понимайте разницу между сознанием художественным и научно-теоретическим.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.