Текст книги "Через Москву проездом"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
– Ладно, – перебил ее Тугунин, – ничего.
– Когда возвращаешься?
– Не знаю пока, – ответил он. – Пока здесь. Ну, неделю – самое большее, больше-то не пробуду.
– Спасибо тебе, Сережа, такое спасибо… – вместо прощания еще раз принялась благодарить мать.
В трубке щелкнуло, надпись на табло – «до конца разговора осталось 30 секунд» – погасла.
– Пойдем, Шехерезада, – повесив трубку, притиснул Тугунин на мгновение Юлю к себе.
Они вытолкались из набитой до вокзальной тесноты маленькой комнатушки переговорного пункта и вышли в полукруглый, сбегавший к входным дверям двумя лестницами вестибюль.
– А красивая женщина, да? – спросила Юля.
– Кто?
– Ну, которой ты духи купил.
– Да это мать, – сказал Тугунин, усмехаясь. – Ты ж слышала, как я с ней разговаривал.
– Мало ли как разговаривал. – Юля засмеялась своим коротким, как бы глуповатым смешком. – Ну скажи, чего ты боишься?
– А я не боюсь, – улыбаясь вслед ей, пожал плечами Тугунин. – Я тебе сказал.
– Ну и таись, раз так хочешь, – демонстративно отвернулась она от него, заложив руки за спину, и тут же вновь повернулась, взяла его обеими руками за локоть и прижалась к нему. – А у тебя много было женщин, да? – спросила она, заглядывая ему в лицо сбоку вверх, щуря свои рысьи глаза с выжидательностью и любопытством.
Они миновали тамбур, открыли тяжелую, массивную дверь с большой круглой бронзовой ручкой и вышли на крыльцо. День выдался холодный, как все предыдущие, но спокойный, безветренный, и глубокая осенняя синева многочисленных прогалин в пепельно-белых облаках слепила глаза.
– Много, да? – снова спросила Юля, все так же прижимаясь к нему и заглядывая в лицо.
– Были… ну что ж ты думаешь… конечно, были, – усмехаясь, пробормотал Тугунин, косясь на нее сверху вниз. – А у тебя, а? – врастяжку произнес он, освободил свою руку из ее и крепко притиснул Юлю к себе. – У тебя много было мужчин, а, ну-ка говори.
– А сколько это – много? – снова закидывая нему наверх лицо, спросила она.
– Ну, сколько… ну двадцать, тридцать…
– А-а!.. – запнувшись, протянула она. – Ты знаешь, я вообще нравлюсь мужчинам. Ага. Со мной все время знакомятся. У меня, знаешь, одна история была – прямо как в какой-нибудь книге старой. От жены уходил, травился из-за меня, в больнице лежал… Умолял, чтобы я с ним была, а мне это не нужно было. Совершенно не нужно, ну вот совсем.
Тугунин не ожидал, что эти ее бездумным, легкомысленным тоном произнесенные слова отзовутся в нем такой саднящей, такой острой болью.
– Ну, еще б на такую не зариться, как можно более веселым голосом произнес он, опустив руку и похлопав ее по бедру. – О-го-го, сколько огня в тебе. Мертвого разбудишь.
Они шли по Горького вверх, обратно в сторону «Галантереи», в которой купили духи. «Ой, а ты знаешь, я тебе достану!» – воскликнула она, когда он сказал, что ему нужны французские духи, а их нигде нет. – Мне моя подруга записку к одной продавщице дала, если что дефицитное купить. Они на юге в прошлом году познакомились. Я не обращалась, мне не нужно было, а сейчас попробую, а?»
– Давай снова в «Галантерею» зайдем, – сказал Тугунин.
– Зачем? – спросила она.
– Ну, ну… – не сразу нашелся он, как сказать. Мгновение назад он осознал с отчетливой ясностью, что в понедельник, послезавтра, ни дня не задерживаясь, вероятно, уедет, и ему захотелось что-нибудь подарить ей.
Но она поняла и так.
– Нет, нечего нам больше заходить, – сказала она с такой холодностью и резкостью, что он больше не настаивал.
Время приближалось к двум, у продовольственных магазинов накапливались очереди.
Они проводили вместе уже третий день. И Тугунин вовсе не тяготился этим ее постоянным ежечасным присутствием рядом, наоборот: казалось, вовсе не страдая от жажды – но уж коль попался на пути! – он нагнулся над бьющим из земли ключом и вот все пьет и пьет и никак не напьется.
Сосед по случаю субботы сидел сегодня в номере, но в четыре часа он собирался уйти в гости к какому-то своему старому приятелю, и им, выходило, оставалось убить всего лишь уже два часа.
– Давай накупим всякой всячины, чтобы потом из номера не выходить, – предложил Тугунин. У него имелся в чемодане электрокипятильник, и можно было вскипятить воду для чая прямо в стаканах.
– Давай! – с обычной своей радостно-возбужденной улыбкой глянула на него Юля.
Они купили ветчины, хлеба, сыра, каких-то детских сырков, яблок, пачку чая, бутылку вина и поехали в гостиницу.
– Я тебя вызову, как можно будет, – поцеловал ее на подходе к гостинице Тугунин, остановился, покурил с минуту в одиночестве и пошел следом.
Старик был в номере. И он не одевался, и, кажется, вообще не собирался никуда уходить – он лежал в своей постели, натянув одеяло на подбородок, с закрытыми глазами, и его широкий толстый нос с торчащими из ноздрей сухими соломинами седых волос острился на обтекшем вниз лице с мертвой безжизненностью.
Тугунин этого не ожидал. Он вообще надеялся, что старика уже нет, и сказал Юле, чтобы она ждала его вызова, лишь на всякий случай.
– Что с вами? – наклонился он над стариком, тронув его за плечо через одеяло.
– А? – трудно открыл глаза старик. – Пришли, да? Ничего, уже все. Поесть я вовремя с этими буфетами не успел. Сейчас уже все. Не беспокойтесь, только не тревожьте меня – мне полежать нужно.
– В гости-то что ж, не поедете? – спросил Тугунин.
– Нет, какие гости, – уже с закрытыми глазами отозвался старик. – Не говорите больше со мной.
Тугунин швырнул авоську с продуктами к себе на кровать и шепотом, сквозь стиснутые зубы, выругался:
– Ч-черт!..
Он снял плащ, переобулся и вышел в коридор.
На всхлоп двери выбежала из служебной комнаты с надкусанным бутербродом у рта коридорная.
– Свалилось чего? – строго спросила она Тугунина.
– Господь бог с неба, – ответил он, проходя мимо.
На Юлином этаже коридорная проводила его до номера долгим подозрительным взглядом. Прошлые дни Тугунин не позволял себе подниматься сюда; он выходил на улицу и, позвонив из автомата, просил позвать ему Юлию из пятьсот пятнадцатой.
Юля выскочила к нему на стук уже переодетая, со светящейся на лице улыбкой готовности.
– Ну, и это причина, чтобы расстраиваться?! – блестя глазами, весело сказала она, когда он сообщил ей, что старик никуда не уезжает. – Ну и пусть не уезжает. Доставай в кино три билета. На ближайший сеанс.
Тугунин спустился к себе в номер, оделся и вновь вышел на улицу. В «Космосе», кинотеатре поблизости от метро, только что начали продавать броню. Он встал в очередь, и ему досталось – какие-то последние билеты, хороший ряд, боковые места.
Коридорная на Юлином этаже быстро оглядела его и увела глаза в сторону.
Тугунин отдал Юле билеты и хотел уйти.
– Зачем? – схватила она его за руку. – Нечего. Прямо и заходи.
Тугунин зашел. Юлины соседки все сидели наготове и тут же поднялись, стали одеваться, кидая в его сторону снисходительно-смешливые взгляды, и спустя минуты полторы в номере никого из них уже не было.
– Ну вот, часа два, по крайней мере, у нас с тобой есть, а? – сказала Юля, забрасывая ему на шею руки.
– И как тебе удалось? – спросил он.
– Ловкость рук – и никакого мошенства, – сказала она с видом послушной, примерной ученицы, довольной похвалой за отлично выполненное домашнее задание.
– И ничего… стыдно не было? – Он запнулся, подумал было – не надо, и все же задал этот вопрос.
– Не-а, – помотала она головой, все так же не размыкая рук у него на шее. – А чего стыдиться? – И пустила свой короткий смешок: – Что естественно, то прекрасно.
– А мимо дежурной я тут фланировал туда-сюда?
– Тоже все в порядке, – тем же горделивым тоном примерной ученицы ответила она. – Ты же меня учил.
– Что, в самом деле? – спросил он, вспоминая взгляд коридорной.
– В самом деле! – отозвалась она.
«Оторва, ну, однако, оторва!.. – с изумлением, с тою же мозжащей, режущей болью где-то над ложечкой, что тогда на Горького, когда вышли из Центрального телеграфа и она принялась рассказывать ему о какой-то своей, как в книгах, истории. – Оторва, ну, однако, оторва!..» – обдало Тугунина и долго, не затухая, отдавалось и отдавалось в нем.
Но и опять, несмотря на эту боль, было ему головокружительно, бестелесно и пронзительно с ней.
6
– Ну все, все тип-топ, я ж говорил, – сказал начальник отдела, встречая Тугунина. Он пожал ему руку и, похлопывая по плечу, усадил на стул возле своего стола. – Вот! – поднял он со стола и перекинул Тугунину его бумаги. В левом углу докладной была торопливым, неразборчивым почерком начертана резолюция заместителя начальника главка.
– Да я у него ничего тут не разберу, – сказал Тугунин. Однако то, что резолюция положительная, – это он уловил.
– Не разбираете – тогда возвращайте, – протянул руку за бумагами начальник отдела. – А нам, подчиненным, разбирать положено, мы разбираем. В общем, все, никаких дополнительных встреч-разговоров не нужно, можете возвращаться, мы тут соответствующий приказик доработаем, подпишем – и через месяц получите. Довольны?
– Доволен, как же не доволен. – Тугунин, улыбаясь, даже потер в азарте руки. – Теперь наша лаборатория завернет…
– Смотрите, заворот кишок не получите, – пошутил начальник.
– Наоборот. Теперь уж вот, со средствами, не получим, – радостно отшутился Тугунин.
И, однако же, радость была какая-то вялая. Словно бы он перетерпел в ожидании ее – переждал, и потерял уже к ней всякий интерес и вкус.
Он понял, в чем дело, придя в кассы «Метрополя» покупать билет. В кассах «Метрополя» продавали билеты за сутки и более, и билет можно было взять и на завтрашний вечер, и на послезавтрашний, командировку ему отметили бы по билету – на какое число сумел достать.
Но он не знал, на какое же число брать. Юле оставалось еще четыре дня; если задержаться на четыре, у него выходил с командировочным сроком перерасход в двое суток – но это было не страшно, никто с ним за этот перерасход ничего не сделал бы, накинули бы эти двое суток, и все. Дело было в другом – Тугунин никак не мог решить, задерживаться ли на эти четыре дня, или нет. И вообще не мог он решить, как ему быть, как ему поступить с Юлей, не мог понять себя, весь словно рассыпался на груду винтиков, болтов и прочих железяк, и ни чертежа, ни схемы, ни приблизительного эскиза, чтобы собрать. И все подавливало, подсасывало в груди – боль не боль, черт знает что такое, но орать временами хотелось от этого.
Очередь его подошла, он уже сунулся с головой в окно – и извинился, пробормотал какую-то невнятицу в оправдание, быстро пошел к широким стеклянным дверям и вышел.
Проспект Маркса, бывший Охотный ряд, с видневшимся на холме впереди, на площади Дзержинского памятником Дзержинскому, ревел моторами, шелестел тысячами голосов, шаркал тысячами подошв и производил сотни и сотни других, по отдельности неразличимых, сливавшихся в один общий гул, шумов, – у всех вокруг была своя жизнь, и никто не мог ничего ему подсказать.
Тугунин сунул руки в карманы и побрел по проспекту вверх, к памятнику Дзержинскому.
Он жил один уже много лет и привык к такой жизни, но то, что упоительно и желанно было в молодости, а особенно в юности, стало все тяжелее и горше с годами, и из-под привычки, как трава по весне из-под убитой осенью в плотный асфальт земли, все сильнее пробивалась тоска и томление по иной жизни; у него были стены и крыша, в защищавшее от превратностей погоды замкнутое пространство которых он приходил вечерами, а ему хотелось дома. Но уже слишком много – тридцать четыре года! – было прожито, чтобы так вот легко жилплощадь превратилась в дом, и, желая этого, Тугунин уже не надеялся.
Ч-черт!.. Зачем она пришла к нему… Зачем в ней при этом ее таком ясном простодушии все остальное… ч-черт!.. И какие глаза, скулы какие – все лицо… ч-черт!.. ч-черт!
Тугунин повернулся и быстро, крепко вколачивая каблуки в асфальт, пошел обратно к кассам. В кассах он вновь занял очередь и, когда подошел к окну, попросил с решительностью:
– На завтра, на «Урал», до Свердловска, один.
7
– Между прочим, если вдруг заболеете диабетом, – сказал старик, одной рукой укладывая шприц в футляр, а другой поддерживая брюки, – могу дать вам весьма полезный совет: забудьте о женщинах. Вы можете мне поверить. Я болею диабетом двадцать восемь лет, с тридцати шести, и как только я заболел, я тут же завязал со всеми женщинами. Должны остаться работа и болезнь. Все, и больше ничего. А женщины – это убитое время. У древних греков было поверье, будто человек в первобытные времена представлял собой шар. Потом он будто бы развалился на две части, и каждая половина, чтобы стать цельным, должна найти другую свою часть. Это, я вам скажу, сущая чепуха. Невозможно найти. А если найдешь, как ты узнаешь: та половина или не та? Так что женщины – это убитое время. Женщины – это сплошная неизвестность: пойди угадай, куда ее вместе с тобой через час потянет. А у диабетика должен быть режим, у него все силы должны быть сосредоточены на борьбе, он наперед весь свой день по часам должен знать – иначе хана.
– Типун вам на язык. С какой стати вы мне все это мелете? – Тугунин докрутил провод вокруг спирали электронагревателя и со злостью швырнул его в раскрытый чемодан. – Язык без костей, что ли?
– Просто делюсь опытом, помилуй бог, что в том плохого? – Старик пожал плечами. – Вот вы сейчас не болеете простудой, но вы же знаете: если заболели, надо этазольчику выпить, водочки принять, в постель лечь. Ну так вот так же – профилактически, С таким-то опытом, как у меня, и держать его при себе.
– Идите к черту! – зверея, заорал Тугунин. – Заткнитесь! Хватит! Я терпел вас неделю с лишним, помолчите хоть в последний день!
– А вы водите сюда в мое отсутствие бабу – я, однако, не протестую. – Старик застегнул ремень на брюках и, сняв со стула, надел пиджак. – Думаете, мне это приятно? Я тут к вам стучал в четверг, бегал вокруг двери – за шприцем вернулся: вдруг задержусь, вечером уколоться, – к дежурной я, обратите внимание, не пошел!
– Так сначала это вы стучались? – пораженно спросил Тугунин.
– Я, между прочим, – сказал старик. – Сначала или не сначала…
Он ушел, Тугунин докидал в чемодан вещи, оделся и спустился на улицу вслед за стариком.
– Юлию из пятьсот пятнадцатой позовите, будьте добры, – позвонил он из хорошо уже знакомой автоматной будки.
Он только еще снимал плащ, когда дверь открылась и вошла она.
– Прошмыгнула, как мышка! – довольная собой, радостно сказала Юля.
– Ах ты, какая мышка! – вновь чувствуя, как все в нем будто плывет и плавится от ее близости, от ее рысьих раскосых глаз, от ее острых тугих скул, обнял Юлю за плечи Тугунин.
…Она пошла его провожать. Они задержались, и, когда прибежали к его вагону, по внутренней связи просили провожающих покинуть поезд.
– Ну, – сказал Тугунин, беря ее за отвороты куртки и притягивая к себе. – Ну, ну что ж… – Он не попросил у нее никаких ее координат, не дал своих, и она тоже не заговаривала об этом. – Ну что ж… – повторил он, – нам здесь было хорошо… так уж это давай и запомним… и чтобы так это в памяти и осталось, чтобы не испортить… пусть это в нашей памяти. Ага?
– Ага, – послушно и радостно закивала она.
«Ну вот. Вот. Все правильно», – сказал голос внутри Тугунина.
Поезд за спиной тронул.
– Ой! – странным каким-то, как оборвавшимся, голосом выговорила Юля.
– Садитесь, гражданин! – крикнула Тугунину из двери проводница.
Он нагнулся, быстро и торопливо поцеловал Юлю в расползшиеся вдруг, как кисель, губы, похлопал по плечу – и побежал, вскочил в вагон, крепко примяв проводницу.
– Идите давайте! – с досадой, грубо сказала проводница, отталкивая его плечом за спину.
Выставив руку в дверной проем, Тугунин помахал, но махал он вслепую – Юлю ему видно уже не было.
* * *
Поезд ушел. Последний вагон его некоторое время виднелся в переплетеньях привокзальных путей, потом исчез, втянулся за какое-то складское здание, уныло серевшее вдали обпылившейся весенней побелкой.
Юля сунула руки в карманы куртки и пошла по перрону к вокзалу. Вокруг никого уже не было – никто не стоял так долго, все уже ушли. Юля нагнулась, подобрала обмусоленную, затоптанную обертку от мороженого и стала рвать ее – с крепко сжатыми губами, с затвердевшим, неподвижным лицом.
– Фу, какая мерзость, фу! – недорвав, бросила она клочки обертки и судорожными скорыми движениями стала отряхивать руки. – Какая мерзость!..
Выйдя с вокзала, она вошла в подкативший к остановке автобус, оторвала билет и, сев к окну, обхватила себя за плечи, согнувшись и глядя вниз, на колени.
Потом она оказалась в парке за Выставкой, напротив нечеловеческим деянием взметнувшейся ввысь гигантской стрелы Останкинской телевышки, – в этом парке они гуляли в воскресенье. Начал накрапывать дождичек – она все кружила, кружила по дорожкам, шурша палым листом, подставляя лицо каплям и не вытирая их, потом капли стали срываться у нее с ресниц, она крепилась некоторое время – и разрыдалась, и села, зажимая лицо руками, на подвернувшуюся скамейку.
– О господи! О господи!.. – стонала она.
К скамейке подошла и села рядом с Юлей пожилая женщина с добрым, хорошим лицом.
– Детка! – сказала она, осторожно касаясь Юлиного плеча. – Что с тобой? Тебе нужна какая-то помощь?
– Нет, – с закушенной губой, вытирая слезы ладонью, помотала головой Юля. – Нет, уже не помочь, уже все… да я сама дура…
– Ты расскажи, ты расскажи, – попросила женщина. – Расскажи, я тебе незнакомая – канет как в воду. Расскажи – легче будет.
– Я несчастливая, – сказала Юля, швыркая носом. – Я несчастливая, и сама виновата, я знаю… Вот посмотрите на меня: я ведь ничего себе?
– Ничего, – внимательно посмотрела на нее женщина. – Весьма ничего. А для определенного вкуса – даже красива. И вообще у тебя очень славное лицо – у тебя хорошая душа.
– Об этом не мне судить, – сказала Юля. – Какая есть. Но я ведь ему тоже не просто приглянулась, я это видела. Я здесь на ВДНХ по путевке, в гостинице, мы утром пошли в буфет, я зашла, а на меня откуда-то взгляд, я посмотрела – и меня, знаете, как тряхануло. Я раньше монтажницей работала, меня иногда током било – вот так же. Мне всегда такой тип нравился. Светлые, их белобрысыми называют, ну блондины, и глаза при этом – явно монгольская кровь намешалась, азиатские такие. Нравился, а никого у меня такого не было, я уж и забыла, что он мне нравится. Но и не в этом дело… не в этом только… я не знаю точно… я голову потеряла, совсем, напрочь, я к нему сразу пошла, позвал – и пошла, а ведь до этого у меня сколько никого не было…
– Измучил тот-то? – мягко спросила женщина.
– Ужасно, ужасно. Измучил – я свету белого не видела, я уж думала – все, ни на одного мужчину смотреть не смогу… Какие у меня двадцать, какие тридцать, историю какую-то про мужика, будто травился, выдумала… И ведь я видела – он не просто так ко мне, я все ждала… ждала все, дура, а он даже фамилию не спросил!..
Юля снова заревела, размазывая слезы по лицу вместе с тушью, и когда очнулась – вокруг были уже глубокие сумерки, вдали, в пролете аллеи, обвязывал стволы деревьев ватою сизый туман.
– Ой, – простонала Юля, затихая, – ой, господи!..
Она еще посидела немного, с горечью исповедуясь бесплотной своей собеседнице, что вот уже ей скоро двадцать семь, вовсе не маленький для женщины возраст, и как-то все не так идет в жизни, все по-другому, чем загадывалось в юности… потом вдруг испугалась, что сидит здесь, в темноте почти, одна, и вскочила, и быстро пошла по аллее к выходу.
Сзади что-то неприятно холодило. Она провела рукой – это влажные листья пристали к юбке, когда сидела. Они были осклизло-противные на ощупь, и она вытерла руку после них платком.
Хозяйка кооперативной квартиры
1
На станции Лось, что последняя в черте Москвы по Ярославской железной дороге, кончила жизнь самоубийством молодая женщина лет тридцати. Она пряталась под платформой, высоко поднятой над землей на прямоугольных железобетонных столбах, а когда электричка стала подходить, легла шеей на рельсы, руки подобрала под себя, и голову ей отрезало.
Элла Бухметкова, хозяйка двухкомнатной кооперативной квартиры в 14-этажной блочной башне, товаровед на меховой фабрике, стояла в это время на платформе, намереваясь сесть в подходящую электричку, чтобы ехать на работу, и все видела. Машинист, когда женщина легла на рельсы, затормозил, но до платформы оставалось мало метров, и тормоза оказались бессильны. Потом машинист сдал поезд назад, и Элла увидела, что тело женщины в черном пальто из жеваного кожзаменителя лежит с одной стороны рельса, а голова в красном, с синими цветами платочке – с другой, лицом вниз, платочком вверх, ржавая щебенка вокруг рельса залита кровью, а от шеи у женщины в выстуженный за ночь, знобящий мартовский воздух струится парок.
Машинист вылез из кабины весь белый и даже матом не мог ругаться, он только спрыгнул вниз, посмотрел – и его вывернуло. Потом он сел на рельс с другой стороны пути, перегнулся в пояснице и, икая, стал раскачиваться из стороны в сторону.
На платформу сразу же натекло любопытных со всего, кажется, микрорайона, расталкивая любопытных, прибежал милиционер, выхватил из толпы двух мужчин, и втроем они оттащили женщину от рельса, не меняя положения ее тела, а голову милиционер осторожно положил так, как она должна быть, и теперь с первого взгляда можно было подумать, что у женщины просто очень длинная шея.
– Ой, а я стою здесь, жду электричку… Я на работу опаздываю – не знаю, что и будет теперь, сколько теперь стоять-то… – говорила Элла соседям по толпе. – Стою – вдруг вижу: вылезает оттуда, из-под низу… я и не поняла сначала. Ой, ужас, прямо ужас! – прикладывала она руку к груди и качала головой. Унее была такая привычка – говоря о чем-нибудь, что ее поразило, прикладывать руку к груди и качать головой, подаваясь вперед всем телом. – У меня прямо сердце заболело. Молодая, господи! Лет тридцати, мой возраст. Жить бы да жить, чего случилось…
– Недовольная, видно, была жизнью, – сказала пригородного вида бабка в шали на груди крест-накрест, с двойным мешком купленных уже с утра продуктов через плечо.
– Видимо, – сказала Элла. – Мой возраст. Подумать только!
Машинист встал, взобрался на платформу, милиционер записал его показания, машинист подогнал электричку к платформе и раскрыл двери. Элла не стала садиться в электричку – что-то после всего случившегося ей расхотелось ехать на работу. Она дождалась санитарной машины, которая приехала забрать тело женщины, посмотрела, как два дюжих мужика в пузырящихся белых халатах вытащили из-под платформы носилки с белым простынным горбом на них, и пошла к дому.
Возле дома, толкая перед собой коляску, гуляла соседка из двенадцатой квартиры – Таня.
– Ой, слушай! – сказала Элла, подходя и прикладывая руку к сердцу. – Что сейчас было-то, вот я нарвалась! Электричка стояла, видела? Женщина, наших с тобой лет, я стою, прямо подо мной, вылазит на рельсы – и насмерть ее. Такой ужас, господи!.. прямо и не знаю даже…
– А я думаю, что там произошло? А это вон что! – сказала Таня, тряся коляску и утирая пальцем свободной руки нос. Она была маленькая, толстобокая, толстогрудая; против высокой, хоть и в теле, с жирком даже по всем местам, но фигуристой от природы Эллы – как оплывший свечной огарок перед мало-мало, с вершинки только тронутой огнем свечой.
– Прямо не могу, дурно стало, на работу не поехала. – Элла вздохнула и подперлась на мгновение в бедре рукой. – Ой, господи!.. Ладно, пойду, – махнула она рукой.
– Элла! – робким голосом, в спину уже, позвала ее Таня. – Ты о деньгах-то не забыла?
– Ой, Танечка, ну что ты, нет. – Элла, каясь, приложила руку к груди. – Я уже тебе и несла, у меня уж приготовлены были, а тут Валька домой заявляется – машину разбил. Столько денег отдать пришлось! Тому дай, этому дай, а не дай – так бы еще и стояли металлоломом.
– Ты уж поторопись, – смущенно улыбаясь всем своим толстым лицом с тусклыми белесыми глазами, попросила Таня. – Ладно? А то мы без денег сидим.
– Не сомневайся, Танечка, ну что ты! – сказала Элла. – Валька на неделе зарплату получит – и сразу к тебе стучусь.
Она скорым шагом пошла к подъезду, а когда отошла от Тани немного, ругнулась:
– Телка бесчувственная!
Она ей про то, что человека электричка зарезала, а та ей про деньги свои несчастные…
Дома нянька собирала Эллиного сына на улицу.
Петьке было три с половиной, няньке, старухе из соседнего дома, у которой старик пропивал всю пенсию, а старший сын сидел за драку и надо было слать ему посылки, шестьдесят три, и когда Элла вошла, сын верещал на коленях у няньки, выворачиваясь из ее рук: «Иди отсюда! Иди! Я маме скажу, иди, не пойду с тобой!..» – а нянька лупила его сморщенной, в коричневых пигментных разводах пятерней по попе и ругалась: «У, ирод! У, напасть на меня! У, проклятущий! Мне с тобой больно идти охота, а и не пойду!..»
Элла, увидев это все из прихожей, влетела в комнату, не сняв сапог, в пальто, с сумкой на локте.
– Ты как обращаешься?! – закричала она няньке, выхватила у нее сына и прижала его к себе. – Ой, мой хороший!.. Вот как, да? Ты еще, может, голодом его моришь? Я за восемьдесят-то рублей кликну только – двух старух найду.
– Ой, да пропади оно пропадом все, – оправившись от первого стыда, визгливо подхватила Эллин крик нянька. – Я его луплю! А он меня? Эдак-то рукой – да по щеке, карга, говорит, старая, ты у нас здесь колбасу из холодильника таскаешь, когда я таскала-то?
– Вот что, теть Маш: застану еще – руку подняла, прости-прощай – и весь разговор. – Элла отдала сына няньке на колени и отмахнулась от его рук, которые он тянул к ней: – Одевайся давай! Чтоб два часа отгуляли, не меньше, – сказала она няньке, – я дома буду, прослежу, воздух какой – самый полезный для ребенка.
Нянькой этой она дорожила и, стала бы та уходить, еще б ей десятку накинула: других у нее перебывало уж шесть или семь, и никто еще с сыном не слаживал, эта первая.
– А на работу-то не пошла? – заискивающе уже, напяливая на Петьку сапоги, спросила нянька. Элла платила ей восемьдесят рублей, сколько никто б ей не дал в округе, и она тоже держалась за нее.
– А! Расстроилась я, – проходя к двухместной, собранной сейчас для дня тахте и ложась на нее, сказала Элла. – Женщину сейчас зарезало, моих лет, на глазах прямо – не работник из меня сегодня.
– Этта сейчас-то вот, толпа-то была? – перестав одевать Петьку, всполошенно спросила нянька.
– Сейчас вот, – сказала Элла с тахты. – Прямо на глазах.
– Что делается на белом свете, о-хо-хо, что делается! – забормотала нянька. – Твоих лет – молодая! Что делается…
И, одевая Петьку, так она все и бормотала, приохивая:
– Что делается, что делается, о-хо-хо…
2
Нянька ушла с сыном на улицу, хлопнув дверью. Элла полежала еще немного, потом встала, принесла на тахту из коридора красный польский телефон и стала звонить в поликлинику. Она сказала регистраторше, что у нее температура тридцать семь и восемь, кашель и насморк, и ей ответили, что в течение дня врач придет.
Вызвав врача, Элла стала звонить по делам. У нее дома скопилось уже восемь шапок, она их неделю уже не могла сбыть и решила заняться этим сегодня – как раз подходящий день, коли дома.
– Свет! – сказала она своей приятельнице, когда та сняла трубку. И засмеялась, играя голосом: – Что-то давно я тебя не видела, увидеть хочется.
Приятельница поняла.
– А что у тебя? – спросила она.
– Мужское счастье, двести двадцать штука, первый сорт.
– Две, – сказал. приятельница, – больше не осилю.
– Обнищала у вас контора, что ли?
– А я их что, на углу продавать буду?
– Ладно, подъезжай давай, – сказала Элла. – Я дома, когда подъедешь?
– Я не могу сегодня, – сказала приятельница. – Завтра, может?
– Ну вот, завтра. До завтра, может, у меня и не останется ничего. Мужа пришли.
– Точно! – обрадовалась приятельница. – Вот контора у человека – пришел, отметился и хоть день гуляй потом.
– Пусть прямо сейчас и приезжает, – сказала Элла. – А то потом нянька с Петькой с улицы придут – будет она носом своим нюхать.
– Ага! – сказала приятельница.
Элла положила трубку и от удовольствия потерла руки. Мало, что две шапки устроила, а и с Эдиком сейчас увидится, жена же его к ней и пошлет. Приятельница была еще школьная, работала в СУ нормировщицей, вышла замуж три года назад, и Элла еще тогда, на свадьбе, положила глаз на Эдика – ну, парень! Усы – как смоль, плечи – косая сажень, рост – баскетбольный, смотрит – как жжет. Эдик работал по ремонту мебели, имел «Запорожца», ходил в дубленке и голландских костюмах.
– Але, красавица! – позвонил он через минуту, Элла даже не успела еще допереодеться: из красных кримпленовых брюк, желтой мохеровой кофты, хлопчатой цветной блузочки под ней – в легкий, до пола, воланами от бедер японский шелковый халат с розовыми павлинами. – Нам с тобой что, свиданьице сорганизовали?
– Точно, красавец, – сказала Элла, затаивая невольно дыхание. – Я дома, сын с нянькой свежим воздухом дышит – такой случай. Садись в свой самокат – и давай на всю железку.
– Готовь водку, чтоб все как положено, – сказал Эдик.
– Я тебе получше кой-что приготовила, – посмеиваясь, сказала Элла, согнутой рукой расстегивая на голой спине лифчик и стряхивая его на стул.
Пока Эдик ехал, она договорилась еще о пяти шапках, размахнулась звонить о последней и тут вспомнила, что в начале зимы, несколько уж месяцев назад, обещала такую председателю кооператива, шапки потом два раза были – а забывала. Вот, голова осиновая, ругнула она себя, взяла с мужниного стола в маленькой комнате, с полочкой его учебников на стене, лист чистой бумаги, накарябала на нем: «Сходить вечером к Овчинникову», – и положила лист на темную, стеклянно блещущую полированную поверхность обеденного стола.
Стол и четыре стула к нему были из румынского гарнитура, но сам гарнитур Элле не нравился, она переплатила за стол со стульями сорок рублей, и ей продали из всего гарнитура только их. На обстановку она купила другой гарнитур, с креслами и тахтой на колесиках, входил в него и хлипковатый стол со стульями – их она брать не стала, договорилась. Достала еще по паласу в каждую комнату – черно-желтые, расцветкой под леопарда, «леопардовые», в магазинах таких никогда не бывает, в большую комнату повесила хрустальную люстру, цветной телевизор купила, «Рубин-738». Устраиваться так уж устраиваться, чтобы в самом деле хозяйкой кооперативной квартиры себя чувствовать, а не съемщицей какой.
В ожидании Эдика, чтобы убить время, Элла сходила на кухню (кухня у нее была отделана кафелем), достала из холодильника пакет со свежими помидорами, вымыла под краном три штуки и съела их, стоя у окна, глядя, когда на дороге к дому появится знакомый желтый «Запорожец». «Запорожец» скоро появился, минутой спустя, с улыбочкой, крутя вверх кончик своего смоляного уса, появился и сам Эдик, и они с ним тут же легли в постель.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.