Текст книги "Через Москву проездом"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
– Они оба ушли.
Гаврилов вернул голову в нормальное положение и, пригнув ее к столу, стал водить грязным обломавшимся ногтем по клеенке, вырисовывая невидимую многоконечную звезду. Улица, дождичек, затем стремительная езда в машине через весь город с рвавшимся в кабину через приоткрытое окно острым сырым ветерком повторно проветрили его, и воздух перед глазами вновь потерял свою зыбкую текучесть.
– Может, пойдем? – шепотом предложила жена.
– Сейчас, сейчас, погоди, – не сразу, через паузу, боясь взглянуть на нее, пробормотал Гаврилов.
Дверь из комнаты распахнулась, и Шамурин, ступая мягким, неслышным шагом, быстро вошел на кухню.
– Все. Все в полном порядке, – потряс он рукой с выставленной вперед ладонью. И пошуршал ею по бороде: – Значит, так… Ага! – Он сгреб со стола детские бутылки, перевалил их на разделочный стол возле раковины и обмахнул клеенку почавкивавшей у него в руках мокрой тряпкой. – Сейчас все будет в порядке…
Он достал из холодильника початую наполовину пол-литровую банку грибов и, не перекладывая ни во что, прямо так, поставил на стол. Пошебуршал потом в холодильнике какими-то бумагами, но больше ничего не вынул – закрыл и полез в полки, рядком висящие на противоположной стене.
Дверь из комнаты снова открылась, и на кухню вошла, в том же красном байковом халатике до колен, только подвязанном поясом, и в косынке на волосах, жена Шамурина.
– Здравствуйте, – поздоровалась она на этот раз.
И Гаврилов с женой тоже вынуждены были запоздало поздороваться:
– Здравствуйте. Добрый вечер.
– Садись, – сказала Шамурину жена. Он сел за стол, между Гавриловым и Люсей, она подала рюмки, блюдца, вилки, а на середину поставила початую, как и грибы, четвертинку «Столичной».
Все это она проделала молча, закрыла затем полки и по-прежнему молча, так что Гаврилов не успел даже ничего сообразить и остановить ее, ушла в комнаты.
Шамурин открыл заткнутую полиэтиленовой пробкой четушку и, тоже молча, стал разливать. Рюмок на столе было три, блюдец три, вилок три.
– Ну, значит, – потирая и оглаживая ладонью бороду, сказал Шамурин, берясь за рюмку, – за… знакомство, значит…
– А-а… прости, Ген, – в растерянности спросил Гаврилов. – А-а что же… втроем?
– Втроем, ну, втроем, – с собранными к переносью бровями, глядя куда-то на плечо Гаврилову, ответил Шамурин.
– А-а… это… – взглядывая на жену и от стыда тут же отводя глаза, совершенно уже потерянно сказал Гаврилов, – это-то… ехали-то… ну, песни-то?
Шамурин снова стал оглаживатъ бороду и еще пропускать ее между пальцами.
– Песни, видишь ты… Петя… я тебе так… сегодня, Петя… не торопи, знаешь, событий… не сегодня.
Гаврилова так всего и передернуло.
– А где же у вас мать? – со странной улыбкой спросила Люся. – Может, ее вовсе и нет?
– Ну! Как это нет! – вскинул на нее глаза Шамурин. – Здесь! Где еще. У меня. У меня двое, старший – пацан, десять исполнилось, теперь дочка родилась. Ухайдакаешься с ними за день – свалишься, ног не чуешь. И тесно. Ужас, теснотища какая. Сейчас квартиру жду. Мать прописал, все чин-чинарем, пятеро нас – дадут. А вас, Петь, – перевел он глаза на Гаврилова, – сколько вас?
– А мать-то хоть поет? – не дала Гаврилову ответить жена. – Русские народные?
– Ну, это вы бросьте! – повысив голос, взмахнул рукой Шамурин. – А как же! Мальчишкой еще был, с мальчишества еще помню – голос какой, ого! Куда Зыкиной.
– Понятно, – сказала жена. – Понятно. С мальчишества еще, значит, помните…
– А что же ты звал-то? – глухо спросил Гаврилов, опять выцарапывая ногтем на клеенке невидимую многоконечную звезду. – Знал ведь, зачем звал?
Шамурин не ответил.
– Зачем? – повторил Гаврилов и поднял на Шамурина глаза.
Шамурин со стоическим выражением лица глядел на Гаврилова и молчал.
– Выпьем, Петя! – сказал он затем с отчаянной решимостью. – Нравишься мне. С удовольствием провел с тобой вечер. Что не так – прости. Трехкомнатную скоро получу – там развернемся.
– Понятно, – как жена до того, крепко сжав губы, отводя глаза от Шамурина, сказал Гаврилов. И не Щамурина перед собой, а себя перед ним чувствовал почему-то виноватым. – Понятно… Мы не трогали, – показал он затем на рюмки, – можно обратно слить. – И встал. – Пока.
Жена встала следом за ним. Гаврилов, бухая сапогами, прошел в прихожую, стал надевать ватник, увидел себя в зеркале – в старой мятой кепке, в заношенном, продранном на локтях ватнике – и представил, как обалдела от их появления среди ночи жена Шамурина.
* * *
На улице все так же висела в воздухе мягкая водяная взвесь дождя, и асфальт пролегавшей возле дома дороги в зеленовато-желтом свете ртутных светильников жирно и лоснисто блестел, как шкура гигантского, дремлющего в сытости и довольстве животного. Не было слышно вокруг ни голосов, ни каких других звуков человеческой жизни – стояла глухая, полная ночная тишина, лишь лес на противоположной стороне дороги шумел, невидимо раскачиваясь в темноте кронами, как отдаленный океанский прибой.
Гаврилов с женой стояли под бетонным козырьком подъезда – как вышли, так и остановились, не зная, что делать, куда идти, чтобы выбраться отсюда, Гаврилов все собирался с духом, чтобы сказать ей что-нибудь, и все не получалось, и он лишь старательно отводил от нее глаза.
Жена вдруг засмеялась. Она смеялась, переламываясь в пояснице, хватая себя за грудь и мотая в изнеможении головой.
– Ой, – стонала она. – О-ой, помру!.. Русские народные песни… ой!..
– Да… к черту! – отмякая сердцем от ее смеха, с веселостью почти выругался Гаврилов. – Придумал, идиот, тоже.
– Ой, помру!.. – стонала, не могла остановиться жена. – Поехали, говорит, на ночь-то глядя!
– А чего ж и поехала? – не в силах сдержаться, будто от щекотки, тоже хохотнул Гаврилов.
– Чего, чего! – отирая глаза ладонью, сказала жена. – За тебя испугалась. Говорил, говорил – вдруг на, чей-то голос: «А не поедете, так Петя и без вас может».
– Фу, дуреха, – совсем с легким сердцем сказал Гаврилов.
Жена обняла его, крепко взяв за плечи сквозь ватник, и потерлась щекой о его небритый нынче, щетинистый подбородок.
– Сам дурачина.
Где-то далеко, притушенный толщей воды, висящей в воздухе, глухо проревел мощным своим голосом поезд, и порыв ветра донес затем на миг гулкий перестук его колес.
– А ведь где-то здесь станция должна быть? – отстраняя жену, сказал Гаврилов.
Они сошли из-под подъездного козырька на асфальт, прошли вдоль дома, завернули за него – и в просвет между другими домами микрорайона увидели далекое мелькание желтых оконных квадратов мчащейся сквозь ночь электрички.
– Ну вот, считай и дома, – сказала жена и снова обняла Гаврилова, обхватив его теперь за голову, дотянувшись щекой до его щеки. – Слушай, а может, на машину копить будем? – проговорила она, водя своей щекой по его.
– Ну, перец с луком! – припомнил ей ее слова Гаврилов. – Ты ж раньше против была.
– А теперь не против.
– Хо! – вновь отстранил он жену. – Да мне на заводе… да через два года спокойно иметь будем.
– А я б на полторы ставки снова устроилась, – веселым голосом сказала жена.
– Давай-ка пойдем, – взял ее под руку Гаврилов. – Обсудим по дороге.
И они пошли по незнакомой, чужой им темноте, стараясь не терять из виду того проема между домами, в который увидели бегущие желтые квадраты, спеша быстрей выйти к. знакомому и надежному. И Гаврилов при этом думал почему-то о том, что вот ему тридцать семь лет, жене тридцать пять – середина жизни, и им еще жить и жить, жить и жить – полно еще впереди жизни.
Филимонов
– Мать! – позвал Филимонов жену. – Мать! Завтрак-то где?
Жена не отозвалась.
Большие, темного дерева напольные часы в углу, хрипло зашипев, начали отбивать восемь ударов. За окном было темно, падал снег, штрихуя черноту зимнего утра белыми строчками, по стеклу неслышно елозила ветка акации, росшей подле самой стены. «Бе-ело-ой ака-ци-и гро-оздья ду-ши-истые-е…» – была такая песня, потом на ее мотив «Молодую гвардию» стали петь: «Слу-уша-ай, рабо-очи-ий, вой-на на-ачала-ася…»
Часы отбили последний восьмой удар и смолкли.
– Мать! – снова крикнул Филимонов, напрягая горло. – Завтрак, говорю, неси!
Он сидел за покрытым белой скатертью столом, сложив перед собой одна на другую руки, в черных костюмных брюках и белой сорочке с галстуком, кожу на щеках еще приятно стягивало «Шипром» после бритья.
В коридорчике, отделявшем кухню от жилых комнат, тяжело проскрипели половицы, и жена появилась на пороге.
– Ой, уж готов! – сказала она с ласковой озабоченностью, собирая в улыбке морщины у глаз. Лицо у нее было овальное, широкое в челюстях, с туго натянутой кирпично-блестящей кожей, и морщин у нее, кроме как у глаз, больше не имелось. – Слышу, вроде зовешь меня, или не зовешь – не пойму. Как глухня там последняя – шипит, скворчит все. Посиди еще, я сейчас, не управилась. Газетку почитай.
– Газетку! – поджимая губы, в упреке качнул головой Филимонов. – Когда я газету на завтра оставлял?
– Так «Здоровье» тогда, – тоном повинилась жена, взяла с телевизора журнал и подала его Филимонову. – А вроде я и не видела, как ты читал вчера.
– Не видела! – сказал Филимонов, беря журнал и не глядя на нее. – Не видела если – так и не читал! Будто не знаешь: не прочитал – так и спать не лягу.
– Ну вот это почитай пока, – снова тоном повинилась она и, протиснувши в дверь свое большое, тяжелое тело с трясущимся на бедрах жиром, ушла на кухню.
В журнале писали про атеросклероз, про цирроз печени, про вред алкоголизма и случайных половых связей, а также про катаракту и душевные болезни. Про душевные болезни было самое интересное в журнале – все равно это как про марсиан каких-нибудь. Жил-жил человек – и вдруг на: оказывается, в нем этот марсианин сидел, зелененький, с антеннками вместо ушей, раз – и высунул головку: я-де сегодня на работу не пойду, а лягу на кровать, отвернусь к стене и буду лежать, пока конец света не наступит. Катаракта была у друга Филимонова, председателя потребсоюза Селиверстова Петра Анисьмыча. То есть бывшего председателя, конечно. Все они теперь пенсионеры. Откуда и взялось что? Раз – и говорит, не вижу ничего, операцию делать будут, очки сейчас плюс четырнадцать диоптрий носит; совсем развалина, кстати, по улице идет – стыдно смотреть: трясется весь, дергается, ноги от тулова отстают. А казак был – по полтора литра усиживали, трех любовниц разом имел: завшу Дуську со свинофермы, Люську, продавщицу из магазина у станции, и секретаршу свою. Тьфу!.. Его вот, Филимонова, минуло: и водочку позволить может, и двести грамм, и триста, и вес еще в теле есть, и поступь та еще, и осанка; в зеркало иногда поглядеть тянет: а как глаз, тот же, нет? Тот же: сверкнет из-под бровей – как стальным клинком, есть еще сила в жилах! На пенсию отправили, в дом сослали, к садику-огородику, – сиди в земле пурхайся. А столько бы еще поворочать мог, столько бы еще потащить на холке – только грузи. Ладно, что ж, можно и на другом поприще, старая закалка ничего не боится, за любое дело берется смело…
Половицы в коридорчике снова тяжело заскрипели, и жена вошла в комнату с тарелками в руках и эмалированной миской, доверху наполненной салатом – огурцами вперемешку с мелко покрошенным салатным листом. От салата шел крепкий запах свежего укропа.
– Сметанкой заправила, – сказала жена, ставя миску на стол. – Вроде бы с постным-то маслом тебе последнее время не очень.
– Хорошо со сметанкой, – сказал Филимонов, откладывая журнал. – Луку не положила? Молодец. С людьми буду разговаривать – чтоб не воротило.
– Так уж учена, знаю уж, – довольная его похвалой, улыбнулась жена. – Первый год вместе живем, что ли.
Она ушла обратно на кухню, а Филимонов положил себе в тарелку вкусно пахнущего укропом салата и аккуратно, неторопливо стал есть, подставляя под вилку, когда нес ко рту, кусочек черного хлеба, чтобы капающая с вилки сметана не запачкала бы белой сорочки с галстуком.
Ах, какой он ел салат, ах, какое чудо, прелесть – душа таяла от такого салата, и все ведь свое, не купленное, с грядочки прямо, да это зимой, в январе месяце! Э-эх, придется, поди, скоро – может, со следующей зимы прямо – прекращать это дело, отключать теплицу от системы: угля идет черт те сколько, раньше-то незаметно было, топи да топи знай, начальником райтопа работаешь, так чего заботиться, на три вон года, как ушел, запаса хватило, и еще на год хватит верняком, дальше-то уж покупать придется, с теплицей если – так не напасешься…
Жена вошла, поставила перед Филимоновым тарелку с двумя котлетами и картофельным пюре, золотисто посвечивающим в середине холма озерцом растопившегосямасла, поставила тарелку с котлетами для себя, а посередине стола – блюдце с мелко порезанными укропом и петрушкой.
– Бери, посыпай сверху, – сказала она, устраиваясь своим большим тяжелым телом на заскрипевшем под нею стуле.
Филимонов закончил с салатом, придвинул тарелку с котлетами и, запустив щепоть в зелень, посыпал котлеты.
– Ворошилу летом приезжать запретим, так я думаю, – сказал он, отваливая от котлеты дымящийся кусок и взглядывая на жену. – Нечего. Родительский дом – не трактир. Жди, бойся: а вдруг с бабой какой прикатит! А без бабы – так потом дрожи: типов подзаборных с собой притащит – ходи отец с матерью по одной половице, они под гитару петь станут!.. Нечего.
Вчера к вечеру пришло письмо от сына, и до самой ночи они с женой думали о том, разрешить сыну приехать в отпуск или нет. У Филимонова вроде сразу всколыхнулось в груди – нечего; но все же окончательно он решить не мог.
– А может, пусть? – сказала жена, просительно глядя на Филимонова. – Пусть уж, бог с ним…
– Ну да, пусть! – отозвался Филимонов мычаще, жуя горячую, обжегшую нёбо котлету. – За сердце с тобой хвататься будем, по полу пройдет – ботинок не снимет: ползай, мать, за ним с тряпкой.
У них было двое детей – дочь и сын, оба в честь Ворошилова названные, Ворошил и Климентина. Дочь – та радовала: за военного вышла, зять уж подполковником, на полковничьем месте, командиром части служил, двоих детей родила, председателем совета офицерских жен при части на общественных началах состояла, а сын не удался: и в институте восемь лет вместо пяти учился, справки для него всякие, академические отпуска выправлять пришлось, и два уж раза женат был, и пил, по работе не рос – как распределили после диплома под Харьков куда-то, так и сидел там все в той же должности, десять уж, считай, лет.
– Нечего, мать! – повторил Филимонов, постукивая вилкой о краешек тарелки. – Я всю ночь думал, хотя мне к нынешнему дню вовсе и не о том думать бы надо, я с бухты-барахты не скажу. Наше дело перед ними теперь маленькое. Вырастили, что положено было – дали, теперь своим умом живут, вот и пусть обходятся. У нас, стариков, тоже еще дел много, сделать все – жизни не хватит. Нечего мне свои нервы на него тратить.
За окном начало светать, снегопад прекратился, ветка акации все так же неслышно толкалась в стекло. Фигурные, затейливо изогнутые пузатые стрелки на черном циферблате часов в углу показывали половину девятого. Часы были дореволюционные, швейцарские. Филимонов купил их еще в начале тридцатых на распродаже обстановки какой-то незнакомой, одиноко умершей старухи и очень ими дорожил.
– Тебе к какому часу-то? – спросила жена, послушно оглядываясь на часы вслед его взгляду.
– На одиннадцать тридцать назначено. На девять тридцать две выеду – как раз и получится. – Филимонов поджал губы, недолго посидел так и снова стал есть. – Чай еще не заваривала? – спросил он потом, кидая в пустую тарелку верхнюю, подгоревшую хлебную корку. – Давай кофе с лимоном тогда. Растворимый, тот, что я третьего дня достал.
Он попил кофе, встал, взял из шкафа пиджак и, надевая его, смотрел на себя в зеркало на растворенной дверце. Из зеркала ощупывал его небольшими твердыми глазками хоть и уезженный годами, с блеклой, одрябшей кожей, но вполне, вполне еще крепкий, жесткий такой мужик с гладким, тяжелым черепом и мохнатыми бровями, сразу видно – крутого, властного нрава, попробуй пойди кто поперек – перемелет, муки не останется.
– Журнальчик я тебе в папочку положу? – взяла жена со стола «Здоровье» и показала его Филимонову. – Почитаешь в дороге.
– Положи, – согласился он. – Полистаю.
Понимающая у него была жена, настоящий товарищ, как нитка за иголкой за ним, всю жизнь положила – служить ему, почетные работы подворачивались – не шла: о доме заботилась, чтобы все чисто-убрано было, приготовлено-разогрето, и Клавку-парикмахершу, к которой по дурости не ушел чуть, никогда не поминала ему; нитка в иголке – во, точно, лучше не скажешь.
Жена ушла в соседнюю комнату – положить журнал в приготовленную Филимоновым с вечера папку с необходимыми бумагами, а он закрыл дверцу шкафа и пошел в прихожую, к вешалке и обувному ящику – одеваться.
Он уже всунул ноги в ботинки и надевал пальто, когда жена, с папкой в руках, вышла из комнаты. Папку она держала на вытянутых руках, за верхние углы, и шла как-то неуверенно и кособоко. В глазах у нее Филимонов увидел… испуг не испуг, а… вот что-то такое…
– Ты чего? – спросил он, останавливаясь надевать пальто.
– Может, ну его, Прош, – сказала жена, замерла поодаль и с опаской поглядела на папку у себя в руках. – Может, не надо лучше, чего там… Чего тебе за всех других надо, стоит ли?..
– Не поднимай разговора. – Филимонов надел пальто, наклонился, провизжал молниями на ботинках, застегнув их, и разогнулся. – Говорено – и будет. Иначе не могу – и все. Точка. Надо, не надо – надо! У меня горит. У меня от всех мыслей об этом голова пухнет. Действовать надо, работать надо, а иначе какой смысл: подумать – и забыть? А? – Он поднял указательный палец, подержал его так мгновение и опустил вниз: – Во!
До станции было двадцать минут ходу. Уже совсем рассвело, морозец стоял градуса четыре, и идти по этому бодрящему, пахнущему свежевыпавшим снегом воздуху было хорошо и приятно.
На станции возле касс работал газетный киоск. Покупать газеты не имело смысла – к вечеру почту принесет на дом почтальон, Филимонов потоптался-потоптался у киоска, раздумывая – может быть, купить все-таки в дорогу какую-нибудь из тех, что не получает, и решил не покупать: если купить, то тогда выходило, что вечером газеты ему принесут попусту – все важное-то во всех газетах одно, и оно уже будет им прочитано.
К зданию в Москве, в котором размещалась нужная му редакция газеты, Филимонов подошел ровно в двадцать пять минут двенадцатого. Пропуск ему был заказан, он разделся внизу в гардеробе и пошел по лестнице наверх, на указанный этаж.
В приемной заместителя главного, к которому Филимонову было назначено, кроме секретарши на стуле рядом с ее столом сидел еще, любезничал с ней мужчина лет тридцати. Сидел он, забросив ногу на ногу, покачивая этой висящей в воздухе ногой, и ботинок на ноге был такой же, как у Филимонова, – из коричневой замши, с молнией. Филимонов вошел и доложил секретарше о себе, мужчина тут же вскочил со стула и, улыбаясь, назвал его по имени-отчеству:
– Прохор Дементьич! Здравствуйте!
– Да! Слушаю вас! – полуповернул к нему голову Филимонов, недовольный, что не дают досказать секретарю все необходимое.
– Здравствуйте, Прохор Дементьич! – повторил мужчина, протягивая руку, и Филимонову пришлось протянуть свою. – Александра Борисыча, к сожалению, срочно вызвали, – сказал мужчина, разводя руками и по-прежнему улыбаясь, – он очень огорчился, но ничего не мог поделать и поручил принять вас мне. Я член редколлегии, редактор того как раз отдела, в котором находилось ваше письмо, меня зовут Валерием Зиновьичем. Валерий Зиновьевич Сухородов.
– Ага, – сказал Филимонов, разглядывая Валерия Зиновьича, и инстинктивно следом за тем посмотрел на обитую черным дерматином, всю в серебристых мебельных гвоздиках, дверь кабинета, в которую мгновение назад еще собирался войти. «Сидит там, поди, притаился, как мышь, – с неприязнью подумал он. – Вызвали его, ага, огорчился… Знаем мы – огорчился…» – Ну что ж, на нет и суда нет, – специально скрипучим голосом, чтобы показать свое неудовольствие, сказал он. – Давайте принимайте вы, что ж… посмотрим, давайте.
У Валерия Зиновьича были туго зачесанные назад и немного вбок, масляно блестевшие черные волосы, гладко выбритое упитанное лицо – Филимонову нравились такие лица.
– Пойдемте, – тронул Валерий Зиновьич Филимонова за локоть.
Он привел Филимонова в свой кабинет, подвел к небольшому журнальному столику, стоявшему поодаль от письменного стола, отодвинул от него кресло, жестом пригласил Филимонова садиться и в другое сел сам.
– Водички, а? «Боржоми». Не против? – улыбаясь, спросил он, беря в руки стоявшую на столике одну из двух бутылок и приготовясь открывать ее.
– Чего ж… можно, – сказал Филимонов, кладя папку на край стола и поближе пододвигая к себе стакан.
Валерий Зиновьич ловко, с одного нажатия ключа открыл бутылку и налил в оба приготовленных стакана до половины.
– Славная водичка «Боржоми», – сказал он, поднимая свой стакан и глядя его на свет – пузырьки газа на стенках были словно серебряные застывшие капли. Отпил глоток, поставил стакан и, все так же улыбаясь, наклонился, облокотился о стол. – Ну, Прохор Дементьич… я вас слушаю.
Улыбка у него была учтивая, любезная, и Филимонову это тоже нравилось.
– Что меня слушать… – все так же скрипуче сказал он. – Александр Борисыч вам поручил… суть дела в чем, вы знаете? Статью мою читали?
– Читал, – кивнув, сказал Валерий Зиновьич.
– Ну вот. Что мне говорить. Все, что в статье, то и повторю – все то. Вот здесь в папке, – Филимонов нагнулся и постучал пальцами о мягко-твердую крышку папки, обтянутую поверху голубым пластиком, с положенным на жесткий картон поролоном внутри, – здесь я всякий фактический матерьялец припас, я вам докажу, как я прав, насколько это необходимо – то, что я предлагаю. Но только сначала вы мне скажете, что вы по этому поводу думаете, а уж тогда и я.
– М-да! – сказал Валерий Зиновьич, откинулся в кресле и забросил ногу на ногу. – Что мы думаем… Как я понимаю, вас не устроил ответ работника нашего отдела?
– Это, знаете, не ответ! – Филимонов отпил из стакана, поставил его, взял папку, неторопливо раскрыл и достал из вклеенного в нее прозрачного пластмассового складня бумагу с редакционным грифом наверху. – Это что за ответ, извиняюсь, это на дурака рассчитано, а я, знаете, не дурак. – Он вынул из нагрудного кармана пиджака чехол с очками, извлек из него очки, надел и зачитал: – «Уважаемый Прохор Дементьевич! Ваше письмо получено редакцией и внимательно изучено. К сожалению, предложения, высказанные в нем, не представляются нам заслуживающими внимания, и, кроме того, вопросы, поднятые в нем, вообще находятся вне компетенции редакции. Младший литсотрудник В. Терентьев». – Филимонов снял очки, положил их в футляр и вместе с бланком ответа опустил на стол. Читая, он тяжело налился кровью, в груди сделалось тесно, и губы ему стало подергивать. – Это что? Это ответ?! – спросил он прерывающимся голосом, поправляя узел галстука и ворочая шеей в узком вороте севшей после стирки сорочки. – Я, извиняюсь, десять страниц исписываю, а мне на трех строчках отвечают! Кто он такой, В. Терентьев?! Младший литсотрудник! Какое право какой-то младший литсотрудник смеет решать – заслуживают внимания мои предложения или нет? А? Это, извиняюсь…
Филимонов задохнулся, горло ему схватило, и он закашлялся. Валерий Зиновьич приподнялся с кресла и, перегнувшись через стол, подал ему его стакан.
– Благодарю! – сквозь кашель выговорил Филимонов, откашлялся и отпил из стакана.
Валерий Зиновьич вновь сидел в кресле, все так же пригнувшись и облокотившись о стол, но уже не улыбаясь.
– В общем, Прохор Дементьич… – начал он медленно, когда Филимонов поставил стакан на стол и тылом ладони обтер губы, – в общем, я должен согласиться с вами… это, конечно, неправильно, это ошибка наша, что по такому вопросу… такому человеку, как вы, отвечал младший литсотрудник… Я от лица редколлегии приношу вам извинения… и благодарю за внимание к нашей газете, что вы обратились именно в нашу, а не в другую…
«Благодарен он… счастлив прямо! – со злорадством подумал Филимонов. – Ишь! Слов прямо от благодарности-то найти не может».
– Что ж! – сказал он, всовываясь в паузу в речи Валерия Зиновьича. – Если благодарны и ошибку свою признаете, давайте, что ж, я забуду, давайте все сначала начнем: вот я, вот мои предложения – выношенные и аргументированные, давайте помещать их на страницах газеты.
Он успокоился, губы ему больше не дергало, и голосу вернулась его прежняя медлительная сиплость.
– Да, но… видите ли, Прохор Дементьич… – Валерий Зиновьич, не отрывая от стола, покрутил в руках свой стакан и отодвинул его. – Видите ли… ведь это действительно вопрос не нашей компетенции. Ведь мы не даем, скажем, названия улицам, городам, поселкам, этим занимаются соответствующие учреждения – исполкомы в данном случае… и вопрос, который вы поднимаете, – это компетенция тоже соответствующего учреждения… я вам даже не скажу сейчас сразу – какого… ну, может быть, Министерства кулътуры, Союза писателей…
– Да… да… да… – кивал Филимонов вслед его словам, будто соглашаясь, и, когда Валерий Зиновьич помянул Министерство культуры, выкинул перед собой вперед раскрытой ладонью, словно защищаясь, руку. – Во! – сказал он. – Во! То-то и оно! Союза писателей… Как же! Союза писателей… Захотят они! Да наоборот же! Им же это лишь на руку: слава, деньги, женщины – все к ним тогда валит. Наше это дело, дорогой Валерий Зиновьич, наше – общенародное. Каждого, у кого совесть есть, кто на эти безобразия смотреть не может, да. Потому я к вам в газету и написал – вопрос поставить, внимание обратить. Знаете такое выражение: если не я, то кто же? Вот! Если не я, то кто же? Мне, извиняюсь, наплевать, что мальчишка какой-то оскорбил меня. Но он от идеи отмахнулся, от дела – а это, знаете, я никому не прощу.
И опять Филимонов, говоря, распалился, и опять почувствовал, как налилось кровью выскобленное безопасной бритвой лицо, и опять губы в углах стало подергивать. Валерий Зиновьич собрался что-то сказать, но Филимонов остановил его, хлопнув по столу ладонью.
– Тихо! – прикрикнул он. – Тихо! Я еще не закончил. Будьте любезны выслушать и убедиться. Давайте посмотрим фактам в глаза. Давайте не будем заглядывать в статью, где я привожу точные ссылки на источники, давайте обратимся к самим источникам. – Он быстро раскрыл папку и из второго пластмассового складня достал ворох газетных вырезок. – Смотрим вместе. Пожалуйста: «Известия», шестидесятый год, Марк Чернец, народный артист, лауреат, – пьяный за рулем, обругал милиционера. Симферопольская областная газета, пятьдесят седьмой. год. Рашид Хачачов, певец знаменитый, сорвал передачу по радио, триста рублей за пять минут выступления требовал. Дальше смотрим. «Литгазета». Луков, писатель такой, опять лауреат, – сам виноват, правила нарушил, а с потерпевшего деньги на ремонт машины требовал! «Комсомольская правда»: Мамаев, тоже артист, рвачествует, Пальцев, хоккеист этот, в ресторанах с девочками пьянствует. А? Во! А почему? Да потому, что они знаменитые, о них говорят все – они, значит, не такие, как обыкновенные люди! – Филимонов остановился и двинул по столу кипу газетных вырезок к Валерию Зиновьичу. – Смотрите, смотрите!
В вежливых глазах Валерия Зиновьича было теперь изумление.
– И что же, – после некоторой паузы сказал он, не притрагиваясь к вырезкам, – вы совершенно серьезно считаете, что из-за этого… из-за того, что некоторые люди искусства, литературы, спорта оступились, может быть, даже случайно… из-за этого нужно…
– Нет, – сказал Филимонов, – нет, не поэтому. Это лишь, так сказать, яркие примеры, подтверждающие мою правоту. А дело не в этом. Дело вообще – в справедливости. Истинно человеческой справедливости, да! И я повторю, пожалуйста. – Он отпил из стакана, поставил его обратно на стол, утер губы и сел в кресло глубже. – Ильичева Валериана Ивановича знаете? – спросил он затем.
– Не знаю, – сказал Валерий Зиновьич.
– Во! – Филимонов поднял вверх указательный палец. И опустил его вниз. – Не знаете! А это, между прочим, заслуженнейший человек, председатель нашего горисполкома. Но вы его не знаете. Вы просто знаете, что в таком-то городе есть горисполком и есть в нем, значит, председатель. Так? Так. Он для вас просто председатель. Несет где-то там свою службу. А теперь смотрите, теперь слушайте, я вам все доказываю по законам логики: почему это писателю или артисту такое – вот их все по именам знать должны? А?! Другой трудится всю жизнь, сколько чего доброго сделает, пользы принесет, а о нем? О нем – ни-че-го! Ничего никому не известно, идет по улице – кто такой? Никто! А певички там всякие, песенку выучила, глазки подвела, платье такое, что глядеть срам, надела – ее объявляют: такая-то там Сидорова, предположим, тогда-то родилась, так-то училась, те-то се-то у нее родители и муж композитор такой-то… Вылезает на экран, глядите – знаменитость! А на ней пробы ставить негде, на морде у нее, извиняюсь, одни похотливые желания написаны, – это какой же молодежи пример? Или писателей возьмем. Стишок он сочинил, пропечатался, и вот о нем губерния трезвонить пошла: Иванов такой-то и сякой-то, Иванов на БАМ поехал, Иванов во Францию поехал, Иванов новое стихотворение сочинил. А начальник, предположим, ЖЭКа чистоты и порядка во вверенном ему жилом массиве добился, людям жить приятнее стало – о начальнике этого ЖЭКа, извиняюсь, не пишут, куда он в свой отпуск поехал и что он при этом думал – нет!..
– Но это же не так! – громко перебивая Филимонова, сказал Валерий Зиновьич. – Подождите, Прохор Дементьич, подождите! – решительным жестом остановил он Филимонова, и из-под рукава его пиджака далеко вперед выскочила на миг манжета цветной полосатой рубашки, скрепленная большой, с каким-то дорогим камнем, золотой запонкой. – Это же не так, как вы говорите! Если тот же начальник ЖЭКа прославился своими делами или какой-нибудь председатель горисполкома, ткачиха, тракторист, инженер и так далее – наоборот, именно что о них-то и пишут, рассказывают о них и называют их фамилии!
Филимонов слушал его, поджав губы, и смотрел в окно. Из окна был виден в кучах невывезенного бурого снега там-сям какой-то фабричный двор, дымила черная труба котельной, выталкивая под серое, затянутое тучами небо клубы ржавого дыма, ехал беззвучно автокар, нагруженный позади водителя штабелем плоских ящиков, поодаль, через дорогу, строилось какое-то здание производственного облика, яркий оранжевый кран, разворачиваясь, тащил по воздуху раскачивающуюся на тросах белую бетонную плиту с проемом будущего окна внутри… Вдаль Филимонов видел хорошо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.