Текст книги "Через Москву проездом"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
* * *
Ночной мой гость больше у меня не появлялся.
В поисках почтового ящика
Мне было страшно.
Что-то происходило со мной, что – я не мог понять, но невмоготу стало удерживать сердце в груди, оно сделалось горячим и жгло мне все внутри, я едва не кричал от боли.
Словно кто-то подтолкнул меня – я сел к столу, взял бумагу и стал писать. И сердце мало-помалу успокоилось, и, когда письмо было написано и запечатано в конверт, сквозь прозрачно-тонкую бумагу конверта я ощутил форму сердца. Оно было теплым, скорее всего – горячим, и долго держать конверт в руках было невозможно. Я положил его на стол.
Сзади на меня смотрели. Я не мог видеть спиной, я только чувствовал – что смотрят, и ощущал, что это за глаза: большие, круглые, выкаченные влажным черным шаром из орбит, с красноватыми воспаленными веками, казалось, они вспухали, росли, клетки, делясь, черными огоньками шевелились в них, и вплотную уже приблизились ко мне – к согнутой моей спине, вздернутым углам плеч… а я не мог оглянуться, я одеревенел, только ощущал их спиной и сам ничего не видел: белое что-то колыхалось перед лицом – до меня долго не доходило, что это дрожит лист бумаги в моей руке.
На меня смотрела пустота.
Лист выпал у меня из руки, прошипел по столу, тронул карандаш, тот качнулся и покатился, задержался на мгновение на крае и звонко тенькнул об пол. Я хотел закричать, но губы мои не шевельнулись. Я выпрямился и обернулся.
Свет настольной лампы раздвинул темноту, она собралась в углах и плотно стояла под потолком. Она плавала под ним, словно дым, и оттого вся комната казалась погруженной в него, и стены сделались неосязаемыми, будто растворились, отступили за свои границы, только угадывались. Комната была огромна, неизмерима и, наверное, гулка, и мне стало страшно в ней.
Всю свою жизнь я положил на то, чтобы добиться этойкомнаты. С отдельным входом, собственной кухней, изолированной от внешнего мира этими толстыми крепкими стенами, толстой крепкой дверью с хитрым глубоким замком. Я устал от коммунальной жизни. Ничего мне не надо было, кроме спокойствия, тишины и одиночества. Полного покоя и устраненности от всех.
Когда я еще только мечтал об этой комнате, я любил представлять себя хозяином ее и то, как буду приходить в нее, и она будет встречать меня вздувающимися шторами над окном, которое некому закрыть, громким тиканьем будильника на столике у кровати, молчанием рассыхающихся половиц, которые начнут скрипеть когда ступишь на них. Я думал о том, как буду приходить в нее – и никто мне не сможет мешать: никто не включит свет, когда я захочу спать, никто не заговорит громко, не обращая внимания на то, устраивает это меня или нет, никто не заведет не вовремя проигрыватель и не приведет своих знакомых.
Никто не станет тревожить меня в ней (я никому не дам адреса), а если даже кто-нибудь и постучит, то можно прикинуться, что тебя нет дома и комната пуста. Почему-то я не помню, как въехал в нее, а иногда мне кажется – это я сам возвел ее стены, сам оштукатурил, сам навесил дверь и врезал замок…
Глаза опять начали следить за мной. Красноватые их веки подергивались, зрачки вспухли, фосфоресцируя, холод, исходивший от них, обдал меня ознобом. Сердце мое подступило к горлу, и я понял, что не могу больше находиться здесь, в этой комнате, что еще одна-две таких ночей, и мне останется одно: вешаться.
Я взял со стола конверт, пальцы мои ощутили вложенное в него письмо – плоскую форму сердца.
Дверь комнаты подалась с трудом – наружный воздух оказался тугим и плотным, мне пришлось входить в него, раздвигая его руками. Точно я входил в резину.
Улица оказалась пустынна, и стук моих туфель об асфальт был звонок и одинок. Белыми шарами в желтых круглых облаках света плавали фонари. Конверт лежал во внутреннем кармане пальто, и я все засовывал руку под шарф, проверяя – не потерялся ли он, и всякий раз нащупывал сквозь тонкую шелестящую бумагу плоскую форму сердца.
Так я прошел квартал, пересек площадь под монотонное мигание желтого огня светофора и вновь ступил на тротуар. Здесь, на углу дома, по моим подсчетам, висел почтовый ящик. Но я миновал весь дом – почтового ящика не было, вернулся обратно и прошел дом во второй раз – ящика не было.
Я подумал, что перепутал, что ящик укреплен на следующем доме. Наверное, я все перепутал и забыл.
Я прошел еще три дома – ящика все не было. Теперь я уже точно помнил, что дальше его быть не может и что все-таки он висел на первом от площади доме. Я повернулся и пошел обратно. Сейчас я стал внимателен, я заглядывал под арки проходов – может быть, он здесь? Так я прошел весь дом до угла, и желтый, мигающий глаз светофора выплыл на меня, – ящика не было.
Я достал из кармана конверт и посмотрел его на свет. Письмо обозначилось темным пятном.
Мне хотелось кричать.
Я сел на поребрик тротуара и положил лицо в ладони. Конверт, зажатый меж пальцев, касался щеки, и сначала было тепло, но постепенно делалось все горячее и горячее и наконец ожгло. Я отнял руки от лица – щека болела, я чувствовал, как глянцевеет и натягивается на ней кожа.
Я медленно встал и побрел по другой улице. Ночь укутывалась в туман, и дальние огни фонарей уже не просматривались, они были размыты и сливались в одно желтое облако света. Воздух стал звонче и тверже – начало подмораживать. Я поднял воротник пальто, засунул руки в карманы и шел, скособочившись, загребая правым плечом – смотрел на стены домов. Я шел сейчас уже наугад – этой улицы я не знал, – но должны же где-то быть почтовые ящики, должен же попасться хоть один!
Улицы были по-прежнему пустынны, никто не шел мне навстречу и не обгонял, и не проехал ни один автомобиль, и окна домов, мимо которых я шел, были сплошь черными. Улица кончилась – разбилась о вставший поперек ее дом. Я свернул и пошел по другой.
Я прошел и эту – она кончилась скоро; свернул еще в одну, потом еще в одну – началось кружение по улицам, но почтовых ящиков нигде не было видно. Я ходил уже давно, я забыл, когда я вышел из дому. Ноги устали, и до меня стало доноситься чье-то шарканье, словно кто-то шел рядом. Я несколько раз оглядывался – никого не было вокруг, тогда я понял: сам это я и шаркаю.
Почтовых ящиков не было.
Их не было во всем городе – я понял бессмысленность своей затеи, почтовые ящики исчезли, их не осталось ни одного.
Вдруг я почувствовал, как из темноты на меня смотрят глаза, почувствовал красноту их воспаленных век и иголочный укол блика на зрачке. Они начали набухать, приближаться ко мне, и ресницы стали похожи на щупальца, на концах у них мягкими мешочками висели присоски. Мгновенно все заледенело во мне, я растворился в этих глазах, растворился в холоде ночи, растворился – стал им.
Я закричал.
И тотчас, словно разбилось стекло и открылся за ним вход, вспыхнули окна дома, напротив которого я стоял, и высоко над землей, над головой вспыхнули красные буквы: «Главпочтамт», взревела рядом со мной машина и пронеслась, поддев меня крылом. Я упал, завизжали тормоза другой машины, рубчатое колесо замерло над моей головой, и водитель, высунувшись из окна, закричал: «Куда прешь? Ослеп? В тюрьму из-за тебя садиться?» Хлопали двери почтамта, и каблуки постукивали о цемент ступеней.
Я поднялся. Машина тронулась.
На почтамте было людно, огромный зал словно кипел от движения сотен людей. Столы, измазанные клеем и чернилами, тяжелые, обитые кожей табуреты, длинные ряды застекленных окон с бронзовыми цифрами на них… Я огляделся.
Обычных, огромных почтовых ящиков из дерева или обитых пластиком, таких, какие всегда на почтамтах, не оказалось. Одна гладкая, выложенная кафельной плиткой стена. Я подошел к окну, у которого никто не стоял. В окне за столом сидела девушка и перебирала конверты. Она сидела очень прямо, словно боясь шелохнуться, кожа у нее была очень белая, будто пропитана крахмалом, и вся она казалась накрахмаленной.
– Девушка, – сказал я. – Где мне опустить письмо?
– В ящик, у двери.
– Там его нет.
Пальцы у нее были длинные и тоже белые, с острыми, покрытыми лаком ногтями.
– Не может быть.
– Там его нет, – сказал я.
Она подняла голову.
– Что это у вас со щекой?
Я потрогал щеку пальцем – кожа натянулась и пружинила. Она уже, наверное, омертвела.
– Ожог?
– Ожог, – сказал я и вытащил конверт. – Письмом.
Она осторожно взялась за плоскую выпуклость сердца двумя пальцами.
– Горячо! – вскрикнула она и отдернула руку.
– Я не могу его больше носить, вы понимаете – не могу, я должен его отправить!
– Бросайте в ящик.
– Там его нет.
– Для всех есть, а для вас нет?
– Ну я же говорю – его там нет, вы понимаете или нет?
Она снова принялась считать конверты.
– Может быть, возьмете вы? – сказал я.
– Мы не можем. Мы продаем конверты, но не принимаем. Бросайте в ящик.
Она не поднимала головы и не смотрела на меня.
– Но его там нет! – закричал я. – Вы понимаете – нет, нигде нет, я обошел целый город – ни одного почтового ящика.
– Такого не может быть. На каждом углу ящик, подходи – и бросай письма хоть сотнями.
– Примите, – тихо сказал я, и обожженная моя щека заныла. – Я очень прошу вас – примите, почтовых ящиков нигде нет.
Она опять подняла глаза.
– Гражданин! – произнесла она своим белым, накрахмаленным голосом. – Такого не может быть, повторяю вам. Где это видано, чтобы не было почтовых ящиков!
– Я обошел целый город, – сказал я. – Вы мне не верите, но я обошел целый город. И здесь их тоже нет.
– Вы пьяны, – сказала она, – вы пьяны, вот что! Идите и не мешайте работать, я сейчас вызову милиционера!
Крахмальная ее рука потянулась к телефонному аппарату, и я сунул конверт обратно в карман и побрел к выходу.
Автомобили толпились на перекрестке, ожидая зеленый свет, перебегали улицу, чтобы успеть до красного света, две женщины с сумками в руках, хлопали за спиной двери почтамта.
Я спустился вниз и оглянулся. Окна почтамта не светились, и там, наверху, пропала надпись «Главпочтамт», здание было наглухо застегнуто плотно соединившимися створками дверей. Я повернул голову – светофор мигал желтым, и не было ни машин, ни женщин тех, никого не было.
Я пошел обратно, сейчас я шел по другой стороне улицы, я уже не верил в то, что найду почтовый ящик, но все же я пошел по другой стороне и все смотрел на стены.
Пока я был на почтамте, стало совсем холодно, и туман сделался плотней. Когда я сошел с крыльца, дрожь окатила меня ледяной волной, и минут пять я дрожал и все не мог согреться, но потом озноб начал проходить. Я знал, что не согрелся, что-то другое тут произошло, но мерзнуть я перестал – и это было самое главное, а остальное не имело значения.
Теперь я не кружил, шел, срезая углы, шел напрямик и скоро уже очутился на той площади, от которой начал поиски почтового ящика. Теперь до дому стало рукой подать. Я вышел из-за угла, навстречу мне выплеснулся желтый свет светофора. Светофор по-прежнему монотонно включался и выключался, и оттого, что тогда, когда я еще только вышел из дому, долго он маячил перед моими глазами, я вспомнил о письме. Оно все так же лежало во внутреннем кармане пальто, и в комнате делать мне было нечего.
Я привалился к стене.
Что-то тупо упиралось под лопатку. Я повернулся.
Это оказалась скоба, на которой раньше висел почтовый ящик. Одна железная скоба. Она была ребристая и ржавая, загнутая крюком, и еле выглядывала из стены, поэтому я ее не видел, когда проходил мимо.
Сквозь туман глухо пробивался тяжелый цокот подковок. Я услышал его внезапно, затем он так же внезапно исчез, и я подумал, что все это мне послышалось, но еще через мгновение цокот снова возник и уже не пропадал. Потом стало угадываться в тумане пятно человеческой фигуры, желтые облака света перебрасывали ее друг другу, на несколько секунд человек исчезал, растворялся в ночи, но следующее облако уже ловило его и слабо очерчивало его контуры, и каждое новое обрисовывало все четче и объемней, и наконец я смог разобрать, что это мужчина в длинном пальто, в надвинутой на лоб кепке, в тяжелых сапогах.
Он тоже увидел меня, прилипшего к стене, и на мгновение шаг его осекся, но потом направился, только он стал забирать в сторону, все дальше от меня, и достал руки из карманов.
Я оторвался от стены.
– Простите… – сказал я.
Он ничего не ответил и не повернул головы. Он еще не поравнялся со мной, а я произнес свое «простите» слишком тихо – он мог и не услышать.
– Простите! – крикнул я, становясь ему на дороге.
– Ну? – спросил он растерянно. – Что такое?
– Здесь был почтовый ящик, – сказал я. – Хотел опустить письмо, а теперь его нет.
– Ну и что? – хмуро сказал он. – Я вам что – найду его, что ли? Перенесли куда-нибудь, ищите другой.
– Нет другого! – закричал я в отчаяние. – Нет! Понимаете? Поймите меня, прошу вас… Я обошел весь город и не нашел ни одного!
Мужчина потянулся к кепке. Он сдвинул ее на затылок, и стали видны глубокие впадины его светлых настороженных глаз.
– В самом деле – почтовый ящик вам?
– Ну господи, – пробормотал я.
Мужчина снова натянул кепку на лоб, приплюснул ее блином.
– Пойдемте, я знаю тут один, мне по дороге. Квартал ходу – и в переулок налево.
– Вам не холодно? – спросил я.
– Нет, а что? Вам холодно? Десять градусов выше нуля.
Ему и в самом деле не было холодно, и пар не шел из его рта.
– Странно, – сказал я. – Десять градусов выше нуля!
Мне казалось, по крайней мере – десять градусов ниже.
Он не ответил.
Мы молчали и не смотрели друг на друга. Облака света ловили и отпускали нас, вели вдоль лысых стен домов. Наконец мы свернули в переулок.
– Ну вот, – сказал мужчина и ткнул пальцем. – Бросайте.
Я посмотрел – никакого ящика не было, и только на белом фоне стены чернела ржавая скоба, загнутая крюком.
– Куда же бросать? Здесь тоже ничего нет.
– Вас за руку взять? – сказал мужчина. – Прекрасный синий ящик, выемка писем пять раз в день с шести утра до семи вечера. Что вам надо еще?
И вдруг я вспомнил, что, когда искал почтовый ящик, на одном из домов я видел точно такую же железную скобу, как ту, о которую ударился, и как эту вот. Только я не знал, что это такое, а сейчас я вспомнил – это была точно такая же скоба.
– Здесь… – сказал я, и, как тогда, когда шел один по улицам и звук собственных шагов существовал отдельно от меня, звук моего голоса донесся до слуха, словно отраженный эхом от домов. – Здесь, вы точно уверены, есть ящик?
Мужчина взял у меня из рук письмо, и я услышал железный лязг откинувшейся заслонки на щели отверстия. Я ждал, как сейчас исчезнет сначала уголок письма, потом письмо исчезнет на четверть, на половину – и заслонка лязгнет наконец во второй раз, закрываясь.
Мужчина толкнул письмо, оно пролетело по кривой, ударилось об стену, кувыркнулось и шлепнулось на асфальт.
Мне показалось, на голове мужчины шевельнулась кепка. Он отскочил от письма и взглянул на меня. В тени козырька я не видел его глаз, сейчас белки блеснули бело и дико.
Я медленно стал нагибаться, чтобы поднять письмо, и мужчина тоже стал нагибаться. Я взял первым, а он все еще продолжал тянуться, и его пальцы воткнулись в мою руку. Они вошли в нее, словно ее не было, словно все это был туман, они прорвали ее и вышли с другой стороны моей кисти.
Мы замерли. Пальцы его свисали из моей ладони корявыми толстыми обрубками, я посмотрел на свою руку и только сейчас заметил, что она просвечивает, как просвечивает созревшее яблоко «Белый налив», просвечивает до того, что видны коричнево-матовые, остроносые зерна в его сердцевине. И рука так же просвечивает, и зернистая структура асфальта вся перед глазами, словно руки нет.
Мы замерли – мгновение было мучительно долгим, – наконец мужчина выдернул пальцы из моей руки, и опять я ничего не почувствовал, кепка слетела у него с головы, и я увидел, что волосы его встали дыбом.
Он шел от меня, пятясь и так полностью и не разогнувшись, он не кричал, он смотрел на меня огромными, в пол-лица, глазами и беззвучно шевелил губами, шел, мелко перебирая ногами и задевая одной о другую. Он натолкнулся на стену, медленно развернулся и побежал.
– Стойте! – крикнул я и побежал за ним, но мои ноги плохо слушались меня, они подгибались, словно тряпичные. Тогда я остановился, задрал штанину – носок сохранял форму ноги, но выше его ноги даже не угадывалось, будто я был обрезан, и то, что стояло туфлями на асфальте, уже не принадлежало моему телу.
Я стал раздеваться. Снял пальто, размотал шарф, стащил пиджак. Задрал рубашку на животе – мне стала видна стена дома. Я сел на асфальт, накинув пальто, и привалился к стене.
Деревья начали курчавиться инеем. Но меня не знобило, скорее наоборот, мне сделалось тепло, точнее – не тепло, просто я ничего не чувствовал. Я снял туфли, стащил носки, задрал повыше брюки и смотрел, усмехаясь, на то самое место на асфальте, где должны бы быть мои ноги.
Меня не было. Я еще жил, потому что мог же я еще говорить, мог думать, и вещи сохраняли формы моего тела, но меня не было уже!..
Потом я уснул. Мне снились морозные зимние улицы, крещенские морозы, когда дым из труб палкой стоит в небо, я хожу по городу, в руках у меня огромная пачка писем, и на каждом доме по почтовому ящику. Я сбрасываю несколько писем в один, несколько в другой и иду к третьему… Дома меня ждут гости – нет, у меня не день рождения, просто так собрались: посидеть, поговорить, – кипит чайник на кухне, ледяная, стоит в холодильнике бутылка «Столичной», и играет музыка. А я все хожу от дома к дому, и пачка все остается прежней толщины – писем не убывает.
Потом сны стали тускнеть, расползаться на куски и исчезли совсем.
И тогда я почувствовал, как мягко хлопнуло об асфальт, потеряв форму, пальто, загремел пряжкой ремень и, свиваясь и шелестя, сбежала вниз рубашка.
Это было последнее, что я чувствовал.
Сон о ледовом побоище
Стеллажи безмолвно-строги. Они чопорно-торжественны, так чопорно-торжественны вечерние фраки. Стеллажам не подобает быть другими – они хранят на своих полках века. Те ушли, тяжело проволочившись по земле войнами и эпидемиями, голодовками и публичными казнями, и оставили себя грудами глиняных табличек, пергаментов, берестяных свитков, книг на стеллажах библиотек.
На столе, зажатом стеллажами в угол, три телефона, желтовато-белых, как слоновая кость, именно таких телефонов достойны ушедшие эпохи для разговоров о них.
Звонок вспарывает величественное молчание веков.
Он вонзается в них шпагой и, вонзившись, туго покачивается, и слышен металлический скрип.
– Алло!
– Годы жизни Аврелия Немисиана?
– Третий век новой эры.
– А точнее?
– Зачем вам точнее? Какое это имеет значение теперь?
– Что такое «Медный бунт»?
– Одну минуточку…
– Год крещения Руси?
– Пожалуйста.
– Годы царствования…
– Что за битва…
– Почему…
– Скажите, о чем думал конный рыцарь Ливонского ордена, проваливаясь под лед на Чудском озере?
Молчание.
– Вы слышите?
– А вы шутите?
– Я не шучу. Я спрашиваю.
– Это неизвестно.
– Почему?
– Это неизвестно.
Короткие сигналы – как шипы колючей проволоки.
Все правильно: книги хранят время. Время – нечто безличное.
Я выхожу из будки автомата. Лед ноздреват уже и тронут серым. Оруженосец помогает мне подняться на коня. Я весь, вместе с конем, как стальная глыба, на нем – латы, как металлическая попона, а я с ног до головы в железе, не с первого раза его возьмет стрела и пробьет меч, и только лицо открыто, но когда начнется рубка, я опущу забрало.
Уже принимают боевой порядок крестоносцы, и пора занять свое место мне.
Началось.
С нами бог.
Мы вошли в тело русского войска тяжелым ножом в тягучий мед, – у русских на каждого одетого в кольчужку приходилось двое в простой одежде. Он шел с одним топором на меня, новгородский мужик с белесыми бровями на красном лице, на что он надеялся, считай, голый передо мной, одетым в железо? Я обернулся – и топор вывалился у него из рук, он схватился за древко копья и, когда я повел копье в сторону, послушно пошел за ним. Тогда я выдернул копье, и мужик сел на лед, переломившись в пояснице, потом повалился на бок, и ноги его были подогнуты в коленях – будто он спал, а так ему было теплее лежать на апрельском льду.
Стрела скользнула по моей ноге, ударила в железную попону на лошади и, прогремев, бессильно скатилась под копыта. Почти под животом у лошади копошился, добивая кнехта, ополченец. Я вынул меч и косо опустил его на плечо ополченца. На голове у него был покатый русский шлем с шишаком, но больше ничего на нем не было, и меч развалил ополченца надвое. Я, взглянул на меч – с него нитями стекала кровь.
Я был в центре заварухи, я был в самом жарком месте, кочерга судьбы поворачивала меня и так и эдак – чтобы сподручнее охватить огню, но я остался цел. И не моя в том вина, что мы побежали.
Конь утомился и еле плелся, я давал ему шпоры; он немного шел рысью, потом опять переходил на шаг, и так без конца, и Суболичский берег был по-прежнему далек и казался землей обетованной.
Вдруг с грохотом пошел трещиной лед передо мной, я скосил глаза и увидел, как кнехты забарахтались в чернильной воде. Трещина была еще невелика, и конь мой перескочил ее, и оборвавшееся сердце мое вернулось на место. Но от той трещины пошла поперечная, и я дал шпоры, страшно закричал кто-то за спиной, я почувствовал, как внезапно осел круп лошади, и понял, что это такое, хотел перевалиться через лошадь, упасть на лед, но было слишком тяжело – я был слишком неповоротлив и медлителен, – и только кромку льда ухватили руки.
И я знал, что уже не сумею выбраться, точнее – я боялся, что не сумею, а плескалась еще какая-то надежда. Но меня словно кто схватил за ноги и потянул вниз – это отломился кусок льда и стал медленно переворачиваться, и вот здесь я понял, что это конец. Лед перевернулся и толкнул меня в голову, я хотел всплыть, но не смог, и воздуха мне стало мало, и я разинул рот – вода хлынула в пищевод и забила легкие. «Как легко был одет тот мужик…» Глаза у меня начали вылезать из орбит, я закричал, и тогда спазма сжала мне желудок и вытолкнула воду, но она пошла вся обратно…
– Алло, вы слышите?
– Да-да…
– Я уже пять минут кричу «слышите», а вы не отзываетесь и не кладете трубку.
– Разве вы не прерывали разговора?
– Нет.
– Странно.
– Я хочу вам сказать насчет конных рыцарей.
– Благодарю вас.
– Мне кажется, они ни о чем не думали.
– Вот как?
– Мне кажется, они не способны были думать.
– Ну уж!
– Что – ну уж?
– Ну уж, что не думали. Вы в этом уверены?
– Да.
– Как же человек может не думать?
– А они не люди.
– Да нет, вроде я человек, – сказал я.
– Кто вы? – переспросил голос.
– Тот самый рыцарь.
– Вы опять шутите?
– Нет.
– Я на вас потратила десять минут, а у меня работа!
– Я не шучу.
– Может быть, вас интересует мой домашний адрес?
Короткие сигналы – как шипы колючей проволоки.
– Девушка!
На этот раз мне не показалось. Она действительно положила трубку.
Я открываю дверь автомата и ступаю на асфальт.
– Соизволили выйти!
– Вам одному, думаете, звонить нужно?!
– Уважать людей надо!..
Железный лязг захлопнувшейся двери за спиной.
Я поправляю остроконечный шлем на голове, застегиваю, обхватывая подбородок ремешком, и иду, тяжело опираясь на меч, как на клюку. Нагноившиеся раны ломают меня и гонят по всему телу ознобный жар. Изодранная кольчуга под пальто висит на плечах пудовым железным мешком. Голова гудит, кровавый пот заливает глаза, – битва выиграна, куда я иду?..
Апрельский ветер досуха вылизал асфальт, лишь кое-где черными ошметками лежит снег, и асфальт можно принять за уже начавший подтаивать лед. Он будет день ото дня делаться все более и более серым, ноздреватым и мягким, и настанет наконец ночь с ветром и дождем, и лед оторвет от берегов, расколет, и он уйдет под воду.
* * *
Не дай, господи, очутиться в эту страшную ночь на льду. Дай, господи, пока еще ей не пришла пора, пока еще есть время и в мышцах есть сила, – добраться до берега и ступить на обетованную твердь его…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.