Текст книги "Через Москву проездом"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Майя беспомощно стояла над ней и не знала, что же ей делать.
– Я сейчас за врачом сбегаю, – сказала она, снова бросилась в свою комнату, стала одеваться, но хозяйка остановила ее.
– Да куды, – простонала она. – Снег со дня валит… я не спала, выходила…
– Неужели такой? – Майя, в чем была, пробежала через всю избу, выскочила в сени, обжегшие тело морозом, рванула на себя дверь – пуржа, хлынул в лицо ветер, сугроб лежал на крыльце вровень с бедрами, светящийся в темноте нежнейшей белизной.
– С ума сошла, девка… заболеешь, – пролепетала ей с кровати хозяйка.
Трясущаяся от страха и холода сеней, Майя вдруг вспомнила откуда-то знаемое: поставить на сердце горчичники.
– Сейчас, Клавдия Никитична, сейчас, – чуть не плача, приговаривала она, зачерпывая в миску из котелка на печи воду. Вода была теплая, почти горячая.
– Ой, Майюшка, думала, помру, – сказала ей минут через двадцать, переводя дыхание, хозяйка. – Думала, отходили ноженьки…
Но утром, когда попыталась встать к корове, сердце у нее снова схватило.
– Может, подою? – предложила Майя.
– Не-е… ты че. Рука у тебя не та… ниче не выдоишь. Полежу, полегчает.
Но только она пробовала встать, сердце у нее хватало.
К свету пурга улеглась, и Майя, в валенках и хозяйкином ватнике, вышла расчищать тропинку. Корова уже беспокоилась, тяжело ворочалась в тесной темноте хлева за тонкой перегородкой сеней, взмыкивала с недоуменной болью, и Майе от ее мычания становилось страшно.
Когда она дочистилась до улицы, было совсем светло. В соседнем дворе тоже разгребались, Майя покричала им, и через час соседка пришла, подоила Краснуху, посидела подле Клавдии Никитичны.
– Сейчас дорогу-т расчищут, на ферму пойду – дак зайду к доктору-то, – предложила она.
Майя обрадовалась.
– Спасибо большое. А то я прямо не знала, как мне уходить, одну ее оставлять.
– Ну дак вот, скажу ему.
По улице уже ездил трактор, расчищал дорогу.
Врач захлопал на крыльце валенками часа через полтора.
– Что такое, сердце? – спросил он, раздеваясь и с тою же своей постоянной усмешкой в упор рассматривая Майю. Со времени вечеринки они больше не стояли так близко друг к другу, раза два, подгадывая к концу уроков, он заходил в школу, поднимался в учительскую, но оба раза Майя замечала его и, прячась в туалете, дожидалась, следя за входом, когда он уйдет. – Жаль, что не у вас, Майенька, я бы с удовольствием вас полечил.
– Я ставила ей ночью горчичники, больше ничего у меня не было, – сказала Майя.
Врач выслушал хозяйку, смерил давление, сделал укол.
– Надо бы к нам в амбулаторию, – сказал он, закрывая свой обшарпанный фанерный чемоданчик, – но куда ж по сегодняшней дороге… Вечером подошлю сестру. Майенька, вы меня не проводите? – усмехнулся он.
У вешалки он взял ее за руки и притянул к себе.
– Чего ж это вас нигде не видно, а? Ни в кино, ни на танцы, скучно ведь…
– И там скучно, – силясь высвободиться, сказала Майя.
На танцы раз-другой ей было бы интересно сходить, да и просто тянуло из одиночества и тишины на многолюдье, на шум человеческих голосов, и раз она уже даже пошла на танцы, дошла до клуба – и повернула обратно. Парни поодаль от колонн входа, в темени под занавешенными изнутри окнами, тискали девок и громко, с прихохатыванием говорили им всякие односмысленные двусмысленности, девки довольно взвизгивали и, отбиваясь, отвечали парням такими же скабрезностями – все это было непривычно, чуждо и дико ей, она испугалась, что просто не будет знать, как вести себя, если вдруг и к ней начнут приставать с таким же, не сможет постоять за себя и защитить себя от унижения, а фильмы, сколько ни глядела, проходя мимо клуба, афишу, все были какой-то десятилетней давности, все их она видела когда-то, а если вдруг и возникало желание посмотреть какой по второму разу, желание это было слабее все того же животного, откуда-то, и в самом деле будто из живота идущего, страха не суметь в случае чего защитить себя.
– Так можно видеться и в другом месте, – не отпуская ее рук, сказал врач.
Редкие желтые волосики в его усах, когда он говорил, шевелились, казалось, каждый по отдельности. Майя засмеялась.
– Назначаю вам свидание у постели Клавдии Никитичны. Устраивает?
Он ушел, Майя накормила хозяйку, поела сама и только тут вспомнила, что забыла попросить бюллетень по уходу. Не пошла она в школу и на другой день, а к вечеру Клавдии Никитичне стало лучше, она встала, отказалась от укола пришедшей сестры и снова пошла топтаться по хозяйству.
После уроков Майю вызвала директор.
– Присаживайтесь, Майя Константиновна, – показала директорша на стул возле стола. Она была все в том же мужеподобном полосатом костюме и той же синей блузке с отложным воротом. – В чем дело, почему вы прогуляли два дня? Я понимаю, вы могли бы позавчера опоздать, все опоздали, но вы вообще не пришли, и вчера тоже.
– Я уже говорила завучу, я ухаживала за больной хозяйкой, – сказала Майя.
– Майя Константиновна, вы меня извините, но вы ведете себя, – сложила перед собой руки на столе директорша, – не как учительница, а как студентка. У вас должен быть бюллетень, у вас его нет – вы прогуляли. Вы виноваты, и вы должны…
– Не я, не я, а деревня ваша виновата – вот что! – Майя вдруг зарыдала. – Был бы это город… Москва, я бы позвонила, напомнила, что забыла… мне бы выписали. А тут…
Что-то накопилось у нее в груди, что – она не понимала сама, она даже и не подозревала ни о чем до этой вот буквально минуты, все произошло с ней словно бы помимо ее воли.
– Так потом, что ли, надо было сходить… – по инерции еще ругнулась директорша.
Майя не ответила. Мало того, что взаперти, в четырех стенах – хоть лезь уже на них от тоски, и классика, что на полках, не спасает, так и бюллетень даже по-нормальному не возьмешь. Не объяснять же, что она не могла идти к этому усатенькому, не могла никак, а к кому другому, другого нет.
Ни выговора, ни порицания – ничего ей не объявили. Майя все так же ходила в школу, и все так же уроки ее нравились руководству. Но про Москву она больше не рассказывала. И не пошла на свадьбу Людмилы Долгошевой с киномехаником, съездила в райцентр за подарком, а пойти не пошла, не смогла себя заставить, сделала подарок задним числом.
* * *
Под Новый год из дому пришла посылка.
Раз Володьке посылку уже присылали – с домашними яйцами вкрутую, литровой банкой земляничного варенья, сваренного матерью еще при нем, которая, переложенная в десять слоев газетами да обрезками старого отцовского ватника, и заняла все почти место в ящике, с покупным печеньем в пачках и конфетами, но то было вскоре после его приезда в Москву, и он раскурочил посылку с соседями по комнате, как разъел бы и чужую. А когда получил эту посылку, увидел накарябанные на фанере химическим карандашом материной рукой его адрес, фамилию, что-то в груди у него заныло, заныло, и, не дойдя до общежития, он отошел с тротуара в сторону, за кусты, присел на корточки, поставив ящик себе на колени, и заревел. Был уже вечер, темно, и там, за кустами, его никто не мог увидеть.
В посылке оказалось сгущенное молоко, опять печенье да конфеты, а в основном она была занята колбасой, и Володька сразу увидел, что домашняя. Соседи мигом налетели, лезли друг на друга, тянулись в ящик руками, кричали: «У-у, колбаса! Ребя, во нажремся! Гуляй, братва, отворяй, Вовка, ворота!» Володька вытащил круг колбасы, откуда-то от соседей принесли хлеб, стали резать, почмокивать, жевать, нахваливать, ему тоже сунули кусок, и, жуя, он принялся за письмо. И как только начал читать, опять стало что-то давить в груди и давить, а когда прочитал, что телка забили, ездили в район, продавали мясо, ели сами да сделали вот колбасы, из груди у него с мокрым хрюпом будто пробка вылетела, и он уже не заревел, а зарыдал, и воздуха в груди не хватало, и было там больно.
Он лежал на кровати, прижав руками к лицу подушку, ребята стояли вокруг него, и Мишка Храпун говорил, протягивая колбасный огрызок:
– Ну ты что, жалко, что ли, так на! Ну так что, ну скажи, так мы что…
– Да не жалко мне, не жалко, – смог наконец выговорить Володька. – Ешьте. В школу же идти надо, че стоите-то?
Сам он в школу не пошел.
Он сидел в комнате над раскрытым ящиком, жевал колбасу и хлеб, и было ему легко в груди после слез и освобожденно.
Потом он оделся, закрыл комнату и пошел в автомат у соседнего дома звонить Генке.
– Генк, – сказал он, – слышь, Генк, давай в воскресенье в этот… как его… где, говоришь, мумии египетские, сходим.
– В Пушкинский музей, что ли? – спросил Генка.
– Ну, во. А то все говоришь, говоришь, а… В галерею вон эту, Третьяковску, один тоже ездил, ниче не понял.
Генка вздохнул в трубке.
– Ох, Володька, на свою голову тебя… Слушай, ну вот ты тоже должен понимать: я не один, я женат, у нас свои планы. Мы с Лизкой хотим в воскресенье дома посидеть. Или на лыжах пойдем. Хочешь на лыжах с нами?
– У меня нет лыж, – сказал Володька. – В деревне были. А тут каки-то давали, дак мне не досталось…
– Дак, дак, – передразнил его Генка. – Когда «так» говорить научишься? Ты ж в Москве живешь. Ну иди тогда в свой Пушкинский, позови кого из своих и иди.
– Ладно, – сказал Володька. – Извини тогда, – и повесил трубку.
Он уже много кого звал – никто не шел. Так без экскурсии-то что, говорили все, что там поймешь, вот как в тот раз, по Москве… Но на экскурсии их больше не возили.
Дверь автомата, притянутая пружиной, выстрелила у Володьки за спиной, он сунул руки в карманы, поднял воротник и побрел по тротуару в сторону от общежития.
К Генке он вообще уже звонил редко и почти не ходил. После того, первого раза он ему звонил сначала, и Генка говорил: «Приходи», Володька приходил, а Генка возился с магнитофоном, который все мечтал купить и вот купил, что-то там смазывал и подкручивал, говорил Володьке, когда тот входил: «Привет. Садись. Сейчас новые записи слушать будем», и потом, обнявшись, танцевал с Лизкой и кричал теще на кухню: «Мама, а вот эта сейчас та самая будет, которая вам нравится», а Володька сидел и смотрел на них. «Слышь, Генк, – говорил он, – может, пойдем куда? Пойдем, Лизк?» «Да что ты, Володька, – улыбалась ему Лизка, обхватив Генку за шею и трясь о него животом. – Что за охота идти мерзнуть в такую холодину. Сиди грейся. Сейчас мама обед подаст. Там у себя все в столовке да в столовке, вот поешь домашнего. И вон конфеты в вазе, бери. Вкусные. Шоколадные же».
Она работала на кондитерской фабрике, и всегда у них на столе в вазе лежали дорогие конфеты.
Да в общем-то и некогда особенно было к ним ездить, воскресенье – один день на всей неделе свободный. В училище занятия до четырех, в семь уже школа, перекусил, в учебник заглянул – вот уже и бежать пора. Не посидел в воскресенье с тетрадями, задачки не порешал – нахватаешь на неделе двоек.
Володька ушел уже куда-то далеко, все вокруг было незнакомо, он замерз и не знал, как идти, чтобы вернуться. Продовольственные магазины уже закрылись, и некуда было зайти погреться. В подъездах домов было холодно, батареи горячие, но согреваться возле них – получалось долго. Редкие прохожие на улицах, к которым он подходил спросить дорогу, никто не знал улицы, на которой находилось общежитие. Ни легкости, ни освобождения в груди Володька больше не чувствовал, ему было одиноко, тоскливо и хотелось лежать сейчас на своей кровати у себя в селе, а рядом бы сопели его младшие братовья, и вдруг в другой половине избы раздавался бы скрип дивана, чмок босых ног по полу – отец, проснувшись, шел в сенцы и пил из ковшика, брякая им в ведре, холодную воду.
Наконец он сообразил сесть на какой-то автобус, спросил там, пересел на другой и тем доехал до метро. Часы в метро показывали начало первого. В комнате, когда он пришел, все спали, посылка его стояла на полу возле кровати. Володьке хотелось есть, но пуще того было ему холодно, и он первым делом разделся и залез под одеяло. Потом он опустил руку в ящик – в пустоте его тяжело прокатилась и ткнулась в стенку банка сгущенного молока. Больше в ящике ничего не было.
* * *
«Здравствуй, милая Майюшка! – читала Майя письмо подруги. – Мне, право, совестно – ты пишешь такие большие и обстоятельные письма, а я так подолгу не отвечаю. Но ты меня, надеюсь, извинишь – Москва, сама ведь знаешь, все суета, все беготня, и так целый день. Думаешь, вот, вот выберу время, чтобы сесть, спокойно, не торопясь, – и ничего не получается…»
Майя опустила руку с вырванными из тетрадки листами и закрыла глаза. У нее было ощущение, что даже ногтями мизинцев она хочет быть в Москве, в этой суете, толкотне, в этой безбрежности улиц, переулков, парков, домов, магазинов, заборов, машин – вот где она, жизнь. Раствориться в этой безбрежности, впитаться в нее, стать клеткой ее плоти… Она уже владела всем этим – и вот потеряла.
Майя лежала у себя в комнатке на кровати, стояла ночь, Клавдия Никитична давно спала, похрапывая временами с влажным присвистом, а она уже в третий или четвертый раз перечитывала писавшиеся там, за тридевять от нее земель, в благословенной Москве, тетрадные, в клетку, листки с бахромой по одному из краев от державшей их пластмассовой спирали. На табуретке возле кровати лежали сигареты, спички и стояла пепельница с тремя окурками. Четвертая сигарета, полусгоревшая и потухшая, лежала на краю пепельницы.
– Ой, девка… дак ты куришь ведь! – всплеснула руками Клавдия Никитична, зайдя однажды вечером зачем-то к ней в комнату. – Ну дак точно! То-то я чую, че тако – дым вроде в избе-то. Итакой… как мужик в доме. Дак раньше вроде не смолила.
– Смолила, Клавдия Никитична, – усмехнулась Майя. – Еще раньше. На первых курсах. Потом бросила. А сейчас вот снова.
– Ну дак, дак… – как соглашалась с чем-то, сказала хозяйка. – Дак не таись, че таиться. Я снесу. Форточку только отворяй, и ниче. Дак я думаю – как вот Петра моего дух, раньше-то… А это ты, вон че!
И месяц уже Майя курила в доме открыто.
Она повернулась, взяла затухшую сигарету, чиркнула спичкой и раскурила окурок. Подняла руку с письмом, и глаза ее нашли нужные строки. «И еще, Майя, боюсь говорить, но кажется так: выхожу замуж. Подали заявление. Через две недели уже срок. Приезжай, если сможешь. Видела, кстати, на днях твоего гандболиста в одной компании, очень интересовался, как ты там. И даже просил адрес. Я, естественно, не дала…»
Ну и дура. Хоть бы написал. Было бы хоть письмо от мужика. Майя зло затушила окурок, встала, выключила свет, разделась в темноте и легла. Свернулась под одеялом калачиком и обняла себя за ноги, притянув их к самому подбородку.
Она была женщиной, и ее давно уже томила тоска по мужчине. Она стала женщиной еще в восемнадцать лет, после первого курса института, когда летом, всем курсом, поехали в Астрахань на арбузы. Спали в палатках, палатки стояли, девчоночьи и парней, рядом, ночи держались теплые, лунные, короткие, цикады трещали, словно резали, резали маленькими стеклянными ножницами с невероятной скоростью воздух, и не было никаких дел, никаких забот, кроме как собирать и грузить арбузы днем и гулять вечера напролет, и неизъяснимое ощущение полной, безграничной свободы было разлито в самом этом хрупком, ясном лунном воздухе…
И сейчас ей снились по ночам эротические сны. Но никто из здешних, возможных, в принципе, для этих близких отношений мужчин не был ей по вкусу. Разве что тот бородатый мальчик, учитель по физике и химии, но уж больно глубокий завязался у него роман с той, что приехала в прошлом году, учительницей, не стоило туда вмешиваться. Порою Майя подумывала даже о враче, и вскоре после того сердечного приступа у хозяйки сходила с ним в кино, и допустила потом у дома, чтобы он расстегнул ей лифчик и обжег холодной с мороза рукой грудь, отчего весь живот пошел у нее ознобом, но больше ни на что ее с ним не хватило – не было в нем ничего от мужчины, какие ей нравились.
Определенно, если б понадобилось, она не смогла бы сказать, какие же мужчины ей нравились. Все это было как-то вместе, целиком, неразъединимо: и в выражении лица, и в жестах, и в манере говорить, и держаться, и в одежде даже – что встречала Майя и видела только в москвичах. Впрочем, и там, в самой Москве, было немного таких мужчин, но там, в Москве, в метро, трамваях, троллейбусах, магазинах, почте, кафе, просто на улице – всюду, где проходил ее день, перед глазами текли, просеивались лица – десятки, сотни, тысячи, и в этих тысячах то, необходимое, интересное ей и волнующее, неминуемо промелькивало, оказывалось рядом, растворялось в толпе, и там уж за судьбой оставалось дело, и если она обходила милостью раз-другой, то на третий нужно было просто самой пойти ей навстречу. А здесь школа – дом, дом – магазин, да снова школа – дом, все одни и те же, одни и те же лица…
Майя расцепила руки, повернулась на спину и вытянула ноги. Глаза у нее были открыты, сна в себе она совсем не чувствовала. Ночь стояла лунная, луна пришла на сторону ее окна, и комната от ее света была исчерчена слабыми нежными тенями. В доме что-то поскрипывало и шуршало. Все это вдруг напомнило Майе ту первую ночь в день ее приезда сюда. Только тогда луна светила где-то за домом, и она ее не видела.
Потом неожиданно Майя подумала, что дулевский ее чайный сервиз так и лежит, не освобожденный от упаковки, в коробке из-под макарон, засунутой под кровать. И странным образом обрадовалась этому, словно в этом был какой-то неясный, неопределенный, но явный знак.
* * *
С апреля началась практика на строительстве высотных домов по Вернадского. Кластъ ничего не давали, держали на подсобке, и часа через полтора-два после начала смены все, кто как мог, сбегали и собирались в недальней рощице возле ручья, прозрачно журчавшего в грязных, непросохших берегах, усыпанных сопревшей прошлогодней листвой. Перед майскими вдруг запекло, в три дня все просохло, было жарко, как летом, и, собираясь у ручья, потные, разгоряченные, пили ломившую зубы воду, устраивали соревнование – кто выпьет больше, мерой служила ополоснутая пол-литровая банка из-под кабачков. Побеждал чаще Мишка Храпун, выпивая по четыре банки. Володька ни с того ни с сего решил обязательно победить его, выпил пять банок, но в груди у него после этого все будто обмерзло льдом, и было так целый день, а наутро, когда проснулся, понял, что заболел. Неделю он перемогался, ходил в теплой рубахе и куртке, спал, навалив на себя все шинели соседей, потом стало совсем плохо, он сходил в медпункт, там ему дали какие-то таблетки, но еще через два дня температура у него взлезла к сорока, и на Победу его увезли в больницу с воспалением легких.
В палате было шесть кроватей, лежали вокруг люди взрослые, со своими разговорами и интересами, до Володьки им особенно дела не было. Ну, пока лежал, температурил – помогали постель перезаправить, до туалета сходить, поесть помогали – табуретку подставляли к кровати, уговаривали. А потом все это делал он уже сам. И только сосед справа, экономист по специальности, социолог, как называл он себя, все разговаривал с Володькой и выспрашивал у него о его жизни. Социолог был не старый дядька, в очках и с усиками, а жена у него так вообще была молодая, как Генкина Лизка, но на голове у него, со лба до самой макушки, расползлась лысина.
– Ну так вот скажи, скажи мне, что тебя в город потянуло? – допытывался он все у Володьки.
– Ну дак я че, один, че ли, – отвечал Володька. – У нас вон все училище – ни единого москвича нет.
– Ох, странный ты человек, – крутился на кровати социолог. – Да разве я тебя обвиняю в чем. Ты просто вот про себя лично, про себя лично скажи – что тебе в деревне не жилось, почему в город решил?
– Дак я не в город, я в Москву, – не понимал Володька, чего от него хочет лысый.
– Ну в Москву, в Москву! – не сдерживался, восклицал сосед. – Так почему?
– Дак думал, интересно здесь жить, – говорил Володька.
– Ну и интересно?
– Интересно!.. – бормотал Володька. – Вам-то че?
– Вот недоверчивый! – бил себя через одеяло по ляжке сосед, обращаясь ко всей палате. – Я что, – снова поворачивался он к Володьке, – агент ЦРУ, что ли?
– Дак че, не пойму я, че вы от меня хотите-то? – раздражался Володька. – Вам че, жалко Москвы-то, че ли?
Палата, обратившаяся вниманием к их разговору, хохотала.
– Ему не Москвы, ему себя жалко, – кричал от окна сивый сморщенный старичок, лежавший с осложнением после гриппа. – Тоже из деревни приехал, вишь – молодой, а во всю башку от московской-то жизни плешь получил.
Все опять хохотали, смеялся социолог, щупая лысину, и Володька тоже улыбался.
– Да я б, Валер Палыч, если б сейчас обратно, я б не поехал, – говорил он соседу.
– А почему? – весь так и напрягался на кровати социолог.
Володька не знал, как ответить.
– Дак вот почему… – пытался он объяснить, и ничего не получалось. – Дак вот не поехал бы, и все, – отрезал он.
– Ну а что ж, исправить разве нельзя?
– Как? Вернуться ли, че ли? – переспрашивал Володька. – Дак теперь как… Все смеяться будут. Нет, теперь уж поздно. И перед мамкой стыдно, и перед папкой.
– Э-эх, девку тебе ладную в Москве завести, – кричал старик, – сразу ни о чем жалеть не станешь. Нет, наверно, девки-то?
Володька смущался, вздыхал и не отвечал. Девушки у него действительно еще ни одной не было, и ни с кем он еще даже не целовался. Старик понимающе похихикивал, социолог тоже похмыкивал, и разговор как-то сам собой затухал.
Потом социолог выписался, выписался старик от окна и все другие, на их места пришли новые больные, а Володьку все не выписывали. Он лежал уже второй месяц, и июнь подходил к середине. Володька начал волноваться.
– Вы че, – говорил он на обходе врачу, – че вы меня держите-то. Сколь уж у меня температура нормальная. Всех выписали, а меня держите.
– Надо, вот и держу, – отвечала врачиха. – Думаешь, хочу очень? Вон в коридоре сколько лежит. Очаги у тебя не затягиваются.
– Дак когда они затянутся-то?
– А я знаю? – вопросом отвечала ему врачиха. – Лечим тебя. Потерпи еще, полежи.
– Дак скоро уж диплом мне защищать, экзамены сдавать, когда успею-то? – чуть не ревел Володька. Ребята приходили к нему, рассказывали, что заканчивают уже считать и чертить дипломы, сдают их, раздали уже вопросы к экзаменам. – Теть врач, не будут из-за меня одного комиссию-то потом собирать…
– Ну что я могу поделать, – вздыхала, поднимаясь, врачиха. И, словно угадывая его намерения, говорила: – А недолечишься – верный туберкулез.
Страх перед туберкулезом и удерживал Володьку в больнице.
– Чего, влип, ага?! – смеялся с кровати от окна, где раньше лежал старик, парень с фиолетовой наколкой – орлом – на груди, боксер-перворазрядник, лежавший с печенью. Теперь он вместо соседа-социолога донимал Володьку разговорами, только не просто разговаривал, а все словно бы посмеивался над Володькой. – Вот так, мил друг. Соревнование, говоришь, выиграл, пять банок выдул?!
Володька молчал, глядя в потолок. Говорить ему уже ни с кем не хотелось.
* * *
Из телефона-автомата Майя позвонила подруге, сообщила, что уже в Москве, и подруга, радостно завопив, велела ей тотчас же приезжатъ – куча новостей у нее для Майи обо всем, обо всех и о том гандболисте, кстати.
Улыбаясь, Майя надела темные очки и вышла из будки.
День стоял по-обычному в июле жаркий, сухой, палящий, на вокзальной площади перед платформами с поездами толпились, шли, стояли, сталкивались, бежали сотни людей, и все это шумело, кричало, стучало, разговаривало, но Майя купалась во всем этом, блаженствовала, наслаждалась – была счастлива. Багаж ее – все те же три чемодана, один маленький, два больших, все те же три картонные коробки из-под макарон, – кроме маленького чемодана и японского зонтика, был сдан в камеру хранения, и ей легко и вольно было идти в этой клокотавшей, бурлившей толпе.
На повороте к метро, у газетного киоска, ее вдруг резануло по глазам какое-то знакомое лицо, мальчишка-подросток тоже смотрел на нее – лицо было знакомое, несомненно… да, но откуда?
– Здрасъте, Майя Константинна! – сказал, улыбаясь, мальчишка, отчего его широкий нос разъехался в пол-лица, и Майя тотчас вспомнила – это же ее бывший ученик, тот, уехавший Кузьмичев.
– А, здравствуй, здравствуй, Кузьмичев! – весело сказала она, останавливаясь. – Вот встреча так встреча! Что, на побывку собрался?
– Не-ет, – мальчишка помотал головой и посмотрел в сторону. – Совсем.
– Вот да! – Майя засмеялась. – И в самом деле – встреча так встреча. А почему же ты, Кузьмичев, уезжаешь?
– Дак почему… – Мальчишка поднял на нее глаза, пожал плечами и снова опустил. – Проболел, все на разряд сдали, а я и вовсе без всякого.
– Так и что же, уезжать из-за этого?
– Дак мне предлагали: подсобником. Общежитие давали. Потом, мол, со следующим выпуском, защитишься…
– Ну? – поторопила Майя.
– Решил я – знак это мне. Возвращайся, дескать. Не нравится мне в Москве, поеду. Не могу я здесь. Билет вот покупал… А вы, – нос его снова разъехался на пол-лица, – а вы в отпуск сюда?
Майя молча помотала головой, глядя на мальчишку с непонятным самой себе щемящим чувством. Потом сказала:
– Тоже насовсем. – И подала ему руку: – Ну, прощай. Будь счастлив.
– А-ага. И вы… тоже, – смущаясь, выговорил мальчишка.
Майя кивнула, повернулась и пошла к метро. Она не знала, как ей устроиться в Москве, откуда у нее возьмется прописка, работа, не знала, как образуется все с брошенными документами – ничего это ее сейчас не интересовало; как-нибудь все устроится, обязательно, несомненно. Выйдет в конце концов замуж, даже фиктивно, найдет уж кого-нибудь, главное – вновь ходить по ней, вновь быть в ней!..
Она шла, никого не обходя, задевая за чьи-то руки, чемоданы, сумки, уже не улыбалась, зубы у нее были крепко стиснуты, и голос внутри нее повторял с отчаянием и ожесточением: хочу быть счастлива, хочу быть счастлива, хочу быть счастлива…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.