Электронная библиотека » Анатолий Курчаткин » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 1 марта 2017, 18:43


Автор книги: Анатолий Курчаткин


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– А я уж ждал твоего звонка, ждал… – сказал он надтреснутым, совершенно стариковским голосом.

– Да вот не прочитал же, ну надо же! – бурлящим своим голосом, в который уж, видно, раз, как вернулся от меня из душевой, воскликнул Мефодий. В шкафу у входа, прикрывшись дверцей, он с лихорадочной скоростью, поливая из кастрюльки, мыл стаканы и ложки для чая.

– Да, обидно, – сказал я. – Как раз я из города только что.

Но это была лишь фраза, не более. Мне не было обидно, я был растерян.

Последний раз я виделся с отцом лет пять назад.

Тоже у меня как раз был отпуск, и я поехал дикарем в Евпаторию, а у них с матерью на тот же месяц оказались путевки в тамошний ведомственный санаторий. Отец был грузен, как и все последние годы, но грузен величественно и вельможно и при своем большом росте оставаясь даже как бы статным, и в голосе его, когда он разговаривал со мной, проскальзывала некая надменная пренебрежительность. «Гуляем все? Ну-ну!» – запомнилась мне одна-единственная фраза от всей той недолгой вымученной встречи в парке санатория.

Теперь передо мной стоял рыхлый, с непомерно большим животом старик, и даже в его коротко подстриженных, давно уже седых усах тоже была теперь какая-то старческая немощность.

– Ну вот, все-таки встретились, увиделись… все нормально, – сказал отец, тщательно ощупывая глазами мое лицо и улыбаясь неуверенной выжидательной улыбкой. – Я уж ведь неделю здесь.

– Мне сказали, – махнул я рукой в сторону шкафа, на невидимого за дверцей Мефодия. – А я как раз из города сейчас… Ты садись.

Отец, опираясь рукой о колено, сел на прежнее свое место и снова одну руку положил на стол, а другую оставил на колене, в неестественном, с вывернутым вперед локтем, положении.

– В Сочи ездил? – легонько похекав, спросил он. Я тоже сел – на кровать, и, стряхнув сандалию, подогнул под себя ногу.

– В Сочи, – сказал я.

– В Сочи хорошо, я бывал, – дребезжащим стариковским голосом, все таким же для меня еще непривычным, сказал он, покивав. – Бывал неоднократно, и самые хорошие воспоминания… Губа у тебя не дура. – Он замолчал, молчал и я, лихорадочно в растерянности своей думая, о чем же говорить, и, вновь как-то странно клекотнув горлом, он спросил фистулой: – Ну, а в дом родной что же не завернешь никогда?

Мефодий, с ослепительно белыми бровями на своем красном лице, вышел из-за дверцы шкафа с сияющее-мокрыми стаканами в руках.

– Чаек, Виталик, на огне, сейчас будет, – сказал он, ставя стаканы на стол. – А может, чего погорячее? Я пошарю по общаге.

По-идиотски все выходило. И эти мокрые стаканы… И водки еще только не хватало!

– Сейчас, погоди, – сказал я отцу, поднимаясь. И взял Мефодия под локоть. – Где чайник, на кухне? Пойдем сходим. – Мы вышли в коридор, дошли до кухни – чайник наш кипел, брякая крышкой, фырча из носика сильной белой струей. – Оставь нас на полчасика, – попросил я Мефодия. – Можешь?

Мефодий постоял, не отвечая, глядя на меня с напряжением, потом до него дошло.

– Пожалуйста, что ты, всегда пожалуйста! – воскликнул он. – А бутылку что, не надо?

– Нет, – сказал я. – Ну какая, к черту, бутылка!

– Уж и какая, уж и к черту! – обиделся за свое предложение Мефодий. – А чаю стакан взять мне разрешишь?

Мы заварили чай, принесли его в комнату, Мефодий налил себе стакан и, прихватив его полой рубахи, посверкивая лоснисто-загорелым мускулистым животом, закрыл за собой дверь. Мы с отцом остались вдвоем. Мы сидели теперь друг напротив друга, размешивали сахар в стаканах, молчали, и только взвякивали временами, вперебив, наши ложечки. Отец домешал, вынул ложку, обтряс и положил обратно в стакан.

– Вообще мне не рекомендовано много пить. Вредно, – сказал он.

– Не пей. Как хочешь. – Он заговорил – я ответил и, ответив, почувствовал, что сейчас, с разгона, если не задерживаться, смогу наконец задать тот вопрос, который давно должно было задать, но язык у меня не поворачивался. – Зачем ты приехал? – спросил я.

И так же, как я не ответил на его вопрос о доме, он не ответил на мой, только его никто не перебивал. Он обвел взглядом узкую, тесную комнату, бедно, казенно обставленную, даже без занавесок на окнах, с затоптанными, пыльными полами, с окурками под кроватями, и сказал:

– Грязно живете. Неужели к чистоте, к уюту не тянет?

Я усмехнулся и пожал плечами.

– Это жениться, что ли?

Он опять не ответил. Только теперь он не оглядывал комнату, а, выпятив губы, набрякнув тяжелым морщинистым лбом, глядел на меня.

– Я ведь инсульт нынче перенес, – сказал он затем.

– Знаю, мать сообщала, – сказал я.

– А что ж не приехал?

– Зачем?

– Я ведь… умереть мог, – с усилием произнес отец.

«Когда мне сообщили, уже не мог», – сказал я про себя, однако вслух я все же не посмел выговорить эти слова. Хотя, может быть, и следовало. Две недели он лежал в больнице, две недели он выкарабкивался из темного, последнего, запредельного – мне не сообщали ничего. Когда же наконец выкарабкался, вылез, преодолел – вот тогда лишь, лишь после этого: поддеть, уязвить, нахлопать лишний раз по щекам: а ты где был?! а ты где был?! а ты где был?!

Но вместо всего этого я спросил:

– Почему же мать не сразу дала мне телеграмму?

Лицо у отца закаменело. Потом взгляд его медленно пополз с меня – в сторону, в сторону, голова опустилась и вдруг начала мелко, часто дрожать. Я услышал все тот же клекочущий, булькающий звук у него в горле. Он плакал!

Я стиснул горячий стакан между ладонями, мне жгло их – но я заставил себя терпеть. Я не знал, что мне говорить, что делать, и так, одной болью, одним рвущимся на груди стоном, мне было легче заглушить другую боль и другой стон.

– Это ужасно… это ужасно, – выговорил отец, мотая головой, – если бы я умер и не увидел тебя…

Я не в силах был поднять глаза на него.

– Ты же у нас все-таки один, – сказал он, помолчав, и в горле у него снова клекотнуло. – Я на пенсии… мать тоже дома, целый день одни дома… а ты раз в три месяца: на прежнем месте, адрес не изменился… Тяжело так.

Он опять замолчал и молчал долго, а я все так же не смел поднять на него глаза. Что он хочет от меня? Что в наших отношениях можно исправить, переиначить? Я чувствую себя безмерно виноватым перед ним. Перед ним и перед матерью – перед обоими, но это та предопределенная природой вина ребенка перед родителями, что они уйдут, а он останется, что их уже не будет – никогда, никак, а он будет жить, и тут уж ничего не изменишь, и никакими словами этого не выскажешь, и ни во что не воплотишь, тут лишь одно – носить это в сердце и скреплять его утешением о закономерности всякого ухода.

– Вернись домой, – сказал отец. Я вскинул глаза – он вытирал тылом ладони белые обвислые щеки. – Вернись, мы тебя с матерью очень просим. Нам это решение нелегко далось, просить тебя. Нам ведь, знаешь, и до того нелегко было: растить, растить сына – и чтобы он бродягой по стране пошел. Шабашником. Бог знает кем… У других, оглянешься – дети как дети: и в институты хорошие пошли, и положение какое-то понемногу зарабатывать стали, и квартиры получать, и своих детей… Нелегко нам пережить было. Стыдно перед людьми было. А сейчас решили. Вернись домой. Мы тебя очень просим.

Я сидел теперь, сжимая руки под столом между коленями и покачиваясь. Ладони у меня горели – видно, я их сжег. Мгновение, когда горло мне тоже перехватили слезы, минуло, и ко мне возвращалось прежнее раздражение: отец говорил так, будто когда-то они с матерью сами попросили меня оставить дом, а теперь вот прощали. Я пригнулся и, не вынимая рук из-под стола, отхлебнул из стакана.

– А что, собственно, изменится, если я вернусь? Мне ведь не три года, меня не потискаешь. Я взрослый мужик, у меня своя жизнь… я к самостоятельности привык, не все ли равно, где я живу?

– У Анастасии Руслановны, подруги маминой – помнишь? – сын уже завсектором, – сказал отец.

Вон как. Поддерживают контакты… Я промолчал.

– Она тобой все интересуется. А что ей скажешь… – Отец вздохнул, придвинул к себе стакан, подумал и снова отодвинул. – А почему ты, скажи мне, по специальности-то не работаешь?

Он произнес эту последнюю фразу таким бесцветным, таким подчеркнуто естественным голосом, что я понял – он знает. Бог ведает откуда, но знает. Точно.

Но все же я состорожничал.

– Как не по специальности? По специальности: электриком. Могу электросварщиком. Плотником могу.

– Нет. Я диплом имею в виду. – Он не удержался, и по лицу его прошла довольная улыбка. – Зачем-то же ты кончал институт?

Неважно, как он узнал. Не от Мефодия, который понятия не имеет, что два года назад я закончил Уральский политехнический институт, факультет энергетики, не из «Дела» отдела кадров, в котором и записи нет такой, что я электрик с высшим образованием; сам как-то узнал, сами они с матерью узнали: проанализировали мои частые прошлые наезды в Свердловск, послали запрос… но неважно все это в конце концов. Вот он почему приехал – вот что важно. Теперь они могли бы не так стыдиться меня. Теперь им было бы легче терпеть меня рядом.

– В принципе, отец, в общем-то, ни за чем, – сказал я, глядя мимо него. – Просто ничего более умного не придумал. Чтобы хоть какой-то смысл был. Цель какая-то. Чтобы хоть чем-то жизнь заполнить.

– Это институт-то ты называешь «хоть чем-то»?

– Ну а что же, институт, по-твоему, это что-то вроде визитной карточки на вход в жизнь? – А без него вроде как ты где-то за оградой обретаешься?

Он мне не ответил. Я посмотрел на него – он сидел, держась за ложечку в стакане, и молча и печально глядел на меня.

– Я ведь о тебе думаю, – сказал он затем надтреснуто. – О себе мне что думать, поздно уже. С институтом – и электриком… А поработай ты по специальности годок-другой – и в Академию внешней торговли пошел бы. Я бы помог. Пока у меня еще связи есть. – Он снова замолчал. Помолчал и добавил: – Пока я жив еще…

Я весь внутри так и взвился. Как он это добавил: «Пока я жив еще»… Точно все отмерив и отвесив, не раньше, нет, – в конце своего проникновенного монолога, выдержав необходимую паузу. Обо мне он думает… Обо мне он заботится! Теперь, конечно. Теперь обо мне.

– Ну что ты молчишь? – возвысив голос, спросил отец. – Ответь, чтобы я матери что-то сказать мог.

Я, по-прежнему молча, все так же не прикасаясь к стакану горящими на ладонях руками, наклонил его губами, отхлебнул чаю, встал и подошел к окну. Солнце село, улица была серо-фиолетовой и казалась в этом освещении ухоженно-чистой и домашне-уютной.

– Да что, отец, мне сказать, – повернулся я к нему со смешком. – Ты как, ты, наверно, рано сейчас ложишься?

– Что рано? – выпячивая губы, ошеломленно спросил отец. Потом понял. – При чем это здесь?

– О ночлеге для тебя позаботиться нужно, – сказал я, испытывая, к своему стыду, наслаждение от его замешательства. – В гостиницу сегодня уже не успеешь. Или мы как, всю ночь говорить будем?

Отец тяжело пошевелился на стуле, заскрипев им, и резко, подальше от себя, отодвинул стакан с чаем.

– Все шуточки шутишь, – сказал он. – Тебя о деле спрашивают. А ты!..

* * *

Порою я очень жалею, что армия минула меня.

Я аккуратно вставал на учет, откреплялся и прикреплялся, но я так часто, особенно первую пору, переезжал с места на место, что бюрократическая машина учета не зацепила меня своими зубцами, я проскочил между ними. И теперь мне кажется иногда, что я недобрал чего-то существенного в жизни, перемахнул через какой-то кусок ее, который мне непременно нужно было бы знать, носить в себе его опыт и отражение, его вкус и запах, – как всегда, со мной призрак, туманно-отчетливый образ той, другой жизни, в которую я едва не ступил, прикоснулся, ощутил на лице ее дыхание – и ускользнул, ушел в сторону, а было суждено – войти, обмять показавшийся бы поначалу жестким хомут и трусцой, трусцой, все сильнее, все крепче налегая на постромки, повлечь за собой повозку своей судьбы, неслышно и послушно бегущую за спиной по накатанной дороге.

В тот последний мой школьный год у отца произошло какое-то громадное продвижение по службе, после отпуска он остался в Москве, и впервые за много лет мы жили семьей. Если кто и был этому рад, то это я. Анастасия Руслановна звонила по телефону, приходила, но звонила она теперь матери, приходила к матери и, даже когда мы виделись, не могла, не имела права спросить меня властно-покровительствующе: «Ну что, как дела в школе?» Она могла теперь спросить об этом лишь радушно-заинтересованным тоном старшей, а я мог ответить с отстраненной дерзостью дурно воспитанного ребенка: «Все так же». Я избегал ее. Я прятался от нее, не отвечал на телефонные звонки, выкрал у нее ключи от квартиры, – еще весной, после нескольких месяцев оглушающего счастья близости, она больше не влекла меня, ее увядающая тяжелая страстность вызывала во мне теперь отвращение, ее стареющее, с большим белым животом тело, раньше пьянившее своей наготой, стало мне теперь неприятно. И как только я начал избегать ее, все переменилось: теперь это была не снисходящая до меня, дарующая милость своему конюшему герцогиня, а ласковая горничная, готовая всю себя посвятить заботам о своем маленьком барине. И пока я жил один, всю весну, и все лето, мне приходилось прибегать к таким вот низким приемам: отключать телефон, отвечать не своим голосом…

Впрочем, я был защищен от нее лишь в присутствии родителей, без них я был беззащитен. И я бормотал какую-то невнятицу, нес какую-то несусветную бессмыслицу, отказываясь встретиться, просто молчал… Но все-таки я оказался стоек, довел начатое до конца: однажды, как тому и следовало случиться, она не выдержала, мы разговаривали по телефону – хлопнула трубку на рычаг. Помнится, я минут десять, сумасшедший от радости, счастливо потирая руки, довольно похохатывая, бегал по всей квартире и не мог остановиться.

Но через десять эти минут телефон зазвонил снова, снял трубку, и в ней снова раздался ее голос.

– Ну так вот слушай, чтоб ты знал, – сказала она. – Если я, по-твоему, шлюха, то твоя мать – такая же. Пойди завтра на Пушкинскую площадь к памятнику, в два часа, – и удостоверься. А твой отец – просто мешок дерьма. Делает вид, будто ни о чем не имеет понятия. А то, не дай бог, дело обернется скандалом. И куда он тогда с подмоченной анкетой!

Это была ее месть. Удар был рассчитан верно и точно – словно длинная стальная игла прошила меня и вошла в сердце.

Она, что бы я о ней и как бы ни думал, не была в моем сознании ни матерью, ни женой, то есть я знал, что она и жена, и мать, я видел ее мужа и был знаком с ее сыном и дочерью, но она не воспринималась мной в этих ее ипостасях, она была для меня женщиной, женщиной – и лишь, ее муж и ее дети существовали словно бы отдельно от нее, они имели к ней отношение словно бы в каком-то другом измерении, где она была уже не она, а кто-то другая. Но мать для меня, как и для другого ребенка, была прежде всего матерью, только матерью, если еще точнее – неженщиной, и так же лишь отцом был отец, и открывшаяся, обнажившаяся от ее слов, да еще в таком виде, та иная, главная, изначальная их суть – была страшна, ужасна, отвратительна.

Она могла бы сказать мне, что из меня с таким характером, с такими наклонностями, ну и еще что-нибудь в этом роде, ничего не выйдет, я ничего не добьюсь в жизни – мне было бы неприятно, но я бы это пережил. Она могла бы сказать мне что-нибудь вроде того, что я вовсе не их сын, я бы, поразмыслив, не поверил. Она сказала правду.

Мать появилась, опоздав минут на десять. Она быстро, легким незнакомым движением поводила головой вокруг, с одной из скамеек поднялся и пошел к ней, улыбаясь, отцовского возраста мужчина – этак неторопливо, поигрывая ляжками, – они сошлисъ, и теперь уже мать тоже улыбалась и что-то говорила ему, они направились на переход через улицу, спустились затем немного по Большой Бронной и пересекли ее. У стоячего кафе-забегаловки, сквозь окна которого были видны люди, торопливо жующие пирожки с мясом и сладкие венгерские ватрушки, запивающие их кофейно-молочной бурдой из стаканов, у узенькой полоски высокого тротуара стояла песочная «Волга». Неузнанный, прохаживаясь по другому тротуару в каких-нибудь двадцати метрах от них, я смотрел, как мужчина отмыкает машину, тянется, встав коленом на сиденье, открыть противоположную дверцу, и мать моя, потянув ее на себя, подбирая полу своего английского, цвета беж плаща, ступает ногой в сумерки поддонья. садится на сиденье, подбирает вторую ногу и захлопывает дверцу.

«Волга» уехала, пыхнув сизым дымком, я зашел в кафе, купил пять пирожков и, хотя есть мне не хотелось, насильно, всухомятку втолкал их в себя – мне нужно было делать что-то, чтобы заглушить в себе боль. В том, как мать встретилась с ним, как разговаривала, шла, даже, наконец, в том, что села к нему в машину, не было во всем этом полного доказательства, его окончательности, все это, в конце концов, можно было бы объяснить и иначе, но я знал, что сказанное мне – правда. Прежнему положению отца соответствовала двухкомнатная квартира, теперь в скором времени ему обещали трехкомнатную, но пока нам приходилось довольствоваться старой. Комнаты были смежные, мы все толклись на виду друг у друга, если что и можно было спрятать и утаить, то ненадолго, и я не заметил, я просто увидел, что за отношения у отца с матерью. Мне было уже семнадцать, и мне были уже знакомы тонкости словесного обмена между мужчиной и женщиной, и я лишь не позволял, запрещал себе проникать в смысл и причины, хотя, кому-то тайному во мне, сидящему в глубине, в темноте, подсознательному моему «я», они и были совершенно ясны.

Верный и точный был удар. Под лопатку в сердце.

Но мало того: он был двойной. Хотя нанесшая его этого и не подозревала. Мужчина, с которым встретилась мать у памятника, был тем самым сослуживцем отца, другом дома, что бочком, бочком, отвернув голову, быстро побежал из подворотни, когда я позвал его…

И происходило это все здесь же, в двух шагах, на этой же площади.

Не знаю, попал ли я, уроженец предпоследнего военного года, в акселерационный бум, но в семнадцать лет я был уже того же роста, что и теперь, и если сейчас выжимаю на динамометре девяносто, то тогда семьдесят – в общем, внешне я был крепким, вполне сложившимся мужчиной. Однако внутри я был еще мальчиком, ребенком, сосунком, и узнанное оглушило меня, сбило с ног; чтобы подняться, мне нужно было понять, отчего это так, почему именно вот так, а не по-другому, и вопрос о смысле жизни, стоявший передо мной лишь применительно ко мне самому, оказался вдруг отнесен и к моим родителям.

– Жить, – сказала мать с улыбкой. Эта же улыбка была у нее на лице там, на площади у памятника. – Просто жить. Смысл жизни в том, чтобы просто жить.

И более вразумительного и ясного она не смогла сказать мне ничего, и разъяснение этой формулы «просто жить», с какой стороны ни подойди, было ею самой же: «Просто жить – это просто жить». Интересно, что бы ответила мать, если бы знала, откуда тянется к ней ниточка этого вопроса, как бы она разложила свою формулу, но я не смел, да и не считал возможным обнаруживать свое знание.

Я не однажды исподволь, незаметно подкрадывался к ним с этим вопросом, и ответ матери всегда был один и тот же, и в этой постоянности проглядывало жестокое простодушие изощренности, так уже мне знакомое по другой женщине. Оттого, может, они и были подругами? Отец отделывался всякий раз какими-то неопределенными хмыканьями, невнятными околичностями или просто отказывался отвечать, но однажды я застиг его в возвышенный момент сосредоточенной углубленности в себя, и, медленно, скупо роняя слова, глядя мне поверх плеча, он сказал, что в юности его тоже тревожил этот вопрос, но что он не избирал себе в юности некоей жизненной цели, которую надо осуществить, а то есть и не очерчивал для себя определенного круга жизненных проблем и явлений, деятельность внутри которого, собственно, и составляет смысл жизни. Однако в процессе жизни круг этот определился сам собой, и смысл, как он его понимает сейчас, заключается прежде всего в том, чтобы как можно больше приносить пользы своим трудом, чтобы как можно весомее был его вклад в общее дело, а также добиться того, чтобы и все подчиненные осознали бы необходимость работать таким же образом. Я хорошо помню, как у нас происходил этот разговор. Был вечер, светился телевизор в углу, мы сидели в креслах, вытянув ноги, между нами горел привезенный ими из Югославии торшер, он заполнял комнату рассеянным желтовато-зеленым светом, и по телевизору один из недавно прорвавшихся на экраны инструментальных ансамблей исполнял первые советские мелодии в ритме рок-н-ролла. И это была та же пора, когда я вел дневник и в нем записывал совсем другое: «Англичанка вконец озверела, выставила всему классу единицы и сказала, что никто из нас не сдаст у нее экзамена…»

Но мало-помалу вонзенная под лопатку игла словно бы истончалась, рассасывалась, что-то там еще побаливало, покалывало, но уже слабо, неощутимо почти, бежало время, наступила весна, экзамены на аттестат, и я сдал английский на «отлично», и литературу с русским на «отлично» – все на «отлично», кроме истории, слаб оказался в датах.

То лето проходило для нашей семьи не только под знаком моего вступления в жизнь. Впрочем, это мне лишь могло казаться, что «не только». Для отца с матерью моего «знака», может быть, и вообще не существовало в то лето, а был только знак отцовской ошибки.

Отец ходил серый, весь словно измятый, изжеванный, подглазья у него были черные от бессонницы. Его вызывали куда-то на самый «верх», он писал какие-то бесчисленные объяснительные и все твердил, ни к кому не обращаясь, самому себе, почему-то баюкая одной рукой другую: «Все к чертям, все к чертям, псу под хвост…» Кажется, даже что-то изменилось в их отношениях с матерью – словно бы их потянуло друг к другу.

Ошибка отца была не промахом, не излишней, опрометчиво на себя взятой ответственностью; как я понял, собственно, ошибки и не было, потому что отец во избежание ее, как это водилось, спустил дело на тормозах, притушил его, чтобы оно само собой подрассосалось, подсохло, осело – дошло бы до соответствующей своей истинной ценности кондиции, а там-то уж все бы и стало ясно, однако это оказался тот редкий случай, когда ждать утряски было нельзя, надо было принимать решение и действовать тотчас, но это выяснилось лишь позднее, когда уже в полном смысле слова было поздно.

Я сидел за столом и готовился к какому-то экзамену. «Все к чертям, все к чертям, псу под хвост…» – бормотал он, с пришаркиванием ходя по соседней комнате, и, хотя дверь была закрыта, мне казалось, что отделанные мехом французские тапки его шаркают у меня по голове. Я встал и раскрыл дверь.

– Да ладно, – сказал я отцу водевильно-веселым голосом. – Ну если и выгонят! Не пропадем же. Не на Западе ведь.

Он остановился и, не глядя на меня, взмахивая рукой, будто отбивая такт, закричал неожиданно резко и свистяще:

– Что ты понимаешь, чтобы давать мне советы! Щенок! Я двадцать лет положил на то, чтобы стать тем, что есть! Я столько вынес ради этого, ты знаешь?!

Я понял, что обречен на это шарканье до поздней ночи и, если хочу заниматься, должен поискать себе другое место.

Отца не сняли. И когда я сдавал вступительные экзамены, мы получили ордер на трехкомнатную квартиру, а одновременно с ордером подвернулось выгодно купить хорошую дачу в Красной Пахре. Сообщение с поселком было неважное, но нам это было не страшно: у нас уже года два стояла в гараже Волга», тоже, между прочим, как у того отцова сослуживца, песочного цвета – они их цокупали одновременно.

А родом отец был из деревни, из Ярославской губернии, и приехал когда-то в Москву в одних-единственных домотканой материи штанах, заплатанном пиджачишке и разваливающихся, с чужой ноги сапогах. Мать, правда, была городская. Но тоже не из барышень, и часто любила вспоминать, что в детстве ей очень хотелось научиться играть на пианино, и способности у нее открыли необыкновенные, но денег купить инструмент не было…

* * *

Ночь я почти не спал. Через голову у меня был, казалось, продернут тонкий металлический прут, он непрестанно дрожал, и от этого его дрожания в голове стоял гулкий тяжелый звон. Горели обожженные ладони, до них было больно дотронуться. Мефодий, столкав одеяло к задней спинке, лежал на своей кровати в одних трусах и, сложив руки на груди, словно молясь во сне по-мусульмански, храпел с богатырской мощью и яростью.

Около семи я поскребся к Макару Петровичу. Он уже был на ногах – тотчас распахнул мне дверь и молча показал рукой: проходи.

Я зашел, он закрыл дверь и, жестом же все попросив меня пригнуться, прошептал на ухо:

– Спит еще. До свету с боку на бок перекладывался. Я ему уж потом элениум дал – прошлый год мне выписывали, я не пил.

– А мне анальгинчику. Найдешь? – тоже шепотом попросил я.

– Ага, – сказал Макар Петрович. – Сейчас.

Стараясь ступать своей деревяшкой как можно тише, он пошел рыться в бывшей обувной коробке, служащей ему аптечкой, а я, чтобы не шуметь попусту, сел на обитый дерматином черный казенный диван, зажатый с боков двумя этажерками. В соседней комнате, за тонкой фанерной дверью спал мой отец… Родивший меня, вызвавший меня из черного непроницаемого отсутствия, из небытия, из ничего – в вещный, растящий хлеб, сажающий огороды, роющий шахты, производящий ракеты и холодильники, авторучки и ядохимикаты мир. Шестидесятичетырехлетний сырой старик, бормочущий сквозь слезы: «Ты у нас все-таки один…»

– Вот, – подал мне Макар Петрович пакетик анальгина и стакан со вчерашним чаем.

Я выпил таблетку и поставил стакан на стол. Макар Петрович, взяв с одной из этажерок толстенькую, в сочном коричневом переплете книгу, потряс ею над головой.

– Вот! – все так же шепотом сказал он, счастливо улыбаясь всем своим лоснящимся толстым лицом. – Леопарди. Изумительно. Послушай, я тебе прочитаю. – Он быстро раскрыл книгу, полистал ее, нетерпеливо слюнявя указательный палец и обтирая его о большой, чтоб был только влажным, и нашел нужное. – Вот! «Каждый из нас, чуть лишь появится на свет, уподобляется человеку, который лег на жесткую и неудобную кровать: едва улегшись, он чувствует, что лежать ему неловко, и начинает ворочаться с боку на бок, то и дело менять место и позу, и так всю ночь, не теряя надежды хоть ненадолго заснуть, а иногда даже думая, что сон уже пришел, пока не наступит срок и он не встанет, ничуть не отдохнув». А, как?

– Это прямо про меня. – Я осторожно, одними пальцами взял у него из рук книгу и, закрыв, посмотрел на обложку, – Тоже всю ночь ворочался. – Я отдал ему книгу и показал свои ладони. В середине их, захватив кое-где пальцы, бугрились белые пузыри мертвой кожи.

– Ну, Виталь Игнатыч! – присвистнул и, спохватившись, оглянулся на дверь в другую комнату Макар Петрович. – Ты это как?

– А! – махнул я рукой. – Бытовая травма. Я к тебе предупредить: я сейчас к открытию в поликлинику двину, проснется отец – пусть ко мне поднимается. Я быстро обернусь.

– Ладно, ладно, – прижимая к себе книгу, покивал Макар Петрович, – не беспокойся, все в порядке будет.

В поликлинике мне прокололи пузыри, смазали ладони синтомициновой мазью, перебинтовали кисти и дали бюллетень на три дня с половинной оплатой.

«На три дня… на три дня…» – бормотал я про себя, идя поликлиничным коридором к выходу.

Неожиданный бюллетень в кармане был как избавление, как спасательный круг, за который я мог уцепиться, чтобы продержаться на плаву эти день, два, три, утрясти в себе всю эту муть, всколыхнувшуюся вдруг во мне под стук колес на вагонной полке вчерашним утром… – совершенно я был не в состоянии сейчас заставить себя идти в сторону комбината.

Макар Петрович с отцом, сидя за столом, пили чай с сухариками, макая их в стаканы.

– Но я, должен вам доложить, с французиком этим знатно потом посчитался… – услышал я отцовский надтреснутый голос, входя в комнату.

– Картошечку и колбасу жареные, Виталь Игнатыч? – пристукнув протезом по полу, повернулся на стуле, обратив ко мне зрячий глаз, Макар Петрович. – Вот с Игнатом Романычем организовали, коронное наше местное блюдо.

– Ну что ж… если угостите, – сказал я.

– А мы не угощаем. Мы сразу на троих готовили, – с хозяйской интонацией, по-хозяйски подпирая стол животом, сказал отец. Он всегда, везде быстро начинал чувствовать себя хозяином, по-хозяйски распоряжаться и приказывать, даже странно, почему вчера, ожидая меня, он сидел в такой неестественной, напряженной позе. Я примостился за столом, выложил наверх руки, и он увидел бинты. – Это что с тобой? – спросил он с недоумением.

– Салют в честь твоего приезда, – сказал я с усмешкой и спохватился. – Пустяки. Небольшой ожог, не обращай внимания.

Макар Петрович ковырялся вилкой в сковороде на подоконнике:

– Да вроде еще ничего, теплое. Или разогреть?

– Давай так, – сказал я.

Он поставил передо мной картошку с колбасой, прямо в сковороде, чтобы меньше остывало, и я стал есть, а он, брякая деревяшкой, снова сел к своему стакану. Разговор между ним и отцом не возобновлялся, он был искусственный, протянуть время до моего прихода, и вот я пришел.

– Как спалось? – спросил я отца, хотя прекрасно знал уже, как он спал.

– А не очень, Виталий, – дребезжаще сказал отец. – Совсем уже рассвело, а я все без сна еще. Новое место. И в гостинице, пока привык, тоже все не мог заснуть. Это уж годы. У тебя как, нет такого? Тебе все равно, где спать?

– Все равно.

– А мне вот нет, – сказал отец. – Это уж годы. А может, у тебя есть, ты просто не замечал?

– Нет, – я усмехнулся. Тайная пружина отцовского вопроса была мне ясна. – Прекрасно сплю в любой обстановке.

– Ага… – протянул отец. – Так.

Я съел картошку с колбасой, попил с ними чаю с сухарями, и мы с отцом пошли на автобусную остановку ехать в город.

День опять обещал быть жаркий, небо было без малейшей хмари, я забыл кепку у себя в комнате, и голову уже пекло, хотя солнце стояло совсем невысоко.

– Так и что же, до чего же мы с тобой договоримся? – спросил отец уже в автобусе. Нас подбрасывало и мотало на сиденьях, и внизу, далеко под нами, плыли гигантские террасы карьера.

И опять я не знал, что отвечать.

– Давай не будем опубликовывать коммюнике, – сказал я наконец. – Можно без него? И так ведь бывает.

– Бывает. – Отец помолчал. – А зачем же я ездил к тебе? – спросил он затем. – Неделю в этой гостинице жил, ждал тебя? Зачем? Очень мне хотелось торчать в ней. Меня все выселяли, все в райком обращаться приходилось: очень вас прошу, сделайте звонок, пусть смилостивятся…

Теперь помолчал я.

– Повидались, отец, – сказал я потом. – Повидались, поговорили. Я уж столько в Москве не был… Я уж и хотел наведаться… теперь, может, наведаюсь.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации