Текст книги "Женщина с мужчиной и снова с женщиной"
Автор книги: Анатолий Тосс
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Глава 7
За 84 страницы до кульминации
Но не на тех мавров напал бедолага Маневич. Вместо Инфанта поднялся упорный Илюха и в развалах комнаты отыскал все же карандаш и пожеванный листок бумаги. А еще коробку фломастеров. И получалось так, что Инфанту не избежать – ни нас с БелоБородовым, ни обнаженного Маниного портрета.
– Маневич, позволь, я тебе сегодня ассистировать буду. Как, помнишь, в прошлый раз в Лондоне, когда ты над групповым портретом опальных олигархов работал, – напрашивался нестойким голосом Илюха.
– Тоже обнаженный? – спросила Маня, все глубже и глубже проникая в Инфанта взглядом.
– Именно, – подтвердил Илюха. А потом подтвердил снова: – Обнаженный портрет всех опальных лондонских олигархов. Он их скопом выстроил всех в одну линию вдоль стенки с завязанными руками и… – Илюха задумался и все-таки сумел закончить более-менее мирно: – …и опалил. В смысле, выплеснул все их противоречивые образы прямо на холст. Сначала он им хотел еще и глаза завязать, но глаза, как мы уже обсуждали, – зеркало души.
Тут мы все только покачали восхищенно головами: надо же, как мастер глубоко задумал – руки им сначала завязал… Вот это полет творческой мысли! Вот это визуальная метафора!!! Ни фига себе, какой мощный ассоциативный ряд!!!
– Ну так что, маэстро, я тебе ассистирую? Ты не возражаешь? – настаивал Илюха и, не получив вразумительного ответа, только еще один тяжелый вздох, продолжил: – Маня, примите позу для позирования, три четверти профиля, четверть фаса. Как тебе, Инфантик, фас в одну четверть?
– Кого фас? – вынырнул на поверхность из собственного тяжелого затмения Инфант, неуклюже примеряясь сначала к карандашу, потом к бумаге.
А вот бледная девушка Маня встала, одернула зачем-то юбку, снова села и показала Инфанту три четверти своего застывшего лица. Я же говорю, странная была девушка.
– Отличная натура, – причмокнул от удовольствия ассистент Белобородов, понимая под Маниной «натурой» что-то лично свое, очевидно, глубоко засевшее в нем. – Может быть, тебе здесь в комнате надо как-нибудь по-другому свет и тени расставить, а, Маневич? – засуетился ассистент с настольной лампой, которая единственная выбивала наружу свет в нашем полутемном пространстве. – Ты только укажи, маэстро.
– Поставь светильник на место, – ответил грубым голосом маэстро. Таким, которым, видимо, и полагается отвечать ассистентам.
А потом он посмотрел на меня, долго, пронзительно, с криком о помощи в расширенных зрачках, с мольбой о ней. С таким пронзительным криком, что не мог я не пожалеть его. Потому что если и брал Инфант когда-либо карандаш в руки, то только чтобы проткнуть засор в раковине общего коммунального своего пользования.
Мне действительно стало жалко его: ведь запросто могла сейчас разочароваться и ускользнуть от него Маня, которая еще минуту назад, казалось, была так близка… А кому, как не мне, знать, как это обидно, если от тебя близкая женщина ускользает?
Вот и не мог я не прийти Инфанту на выручку. Потому как видели бы вы эти печальные зрачки и опущенные ресницы, а главное – слезы, пусть и незаметные постороннему взгляду, но вполне реальные слезы, которые так и не переставали скатываться по Инфантовым матовым, отполированным ветрами бивням. И откликнулся я на слоновий Инфантов SOS, и поспешил с бескорыстной подмогой.
– А не двинуть ли тебе, Маневич, сегодня в сторону примитивизма? – предложил я.
При слове «примитивизм» в глазах Инфанта метнулась надежда, впрочем, лишь искорка. И мне пришлось пояснить:
– Ну помнишь, как ты писал в прошлом году – скупыми тремя-четырьмя линиями? Вроде как детская такая изобразительная стилистика, а сколько зрелой эстетики! Меня тогда глубина образов очень тронула, особенно внутренний подтекст…
Я видел, как Инфант напрягается всеми своими мозговыми участками. Как он старается понять… как тяжело ему дается… как не получается у него… И мне пришлось двинуть прямо в лоб:
– Больше всего мне домик запомнился, детский такой, как будто с детской картинки, с окошком и трубой, и солнышком в верхнем углу. Ну знаешь, как малыши в яслях рисуют. Можешь его повторить? Ты тогда в него столько скрытого смысла вложил, особенно в этот дымок из трубы, который вьется и вьется… И будет виться всегда, пока существует наш мир… Меня так тогда впечатлило, я потом несколько дней эмоционально разрывался от скупой выразительности твоего полотна. Может быть, сотворишь еще раз что-нибудь похожее? Или для этого специальное вдохновение тебе требуется, как тогда, в прошлом году? Ту твою работу, насколько я помню, Амстердамский музей современного искусства у тебя купил. Сколько ты тогда с них взял?
– Он ее на колеса обменял, – заерничал сбоку, со стороны светильника, каверзный ассистент, имея в виду автомобильные колеса на полу. Но девушки, не зная точно, о каких именно амстердамских колесах идет речь, приняли его слова за шутку. Которые ею, кстати, и были.
– Ты думаешь, стоит повторить? – задумался вслух Инфант, но в глазах у него было уже значительно меньше мольбы. Они ожили живописными красками возможного спасения.
– Конечно, повтори, – ответили сначала мы с Илюхой вместе, а потом Илюха один: – Ну если сумеешь, конечно.
– Да, да, – согласился я. – Если вдохновение не подведет.
– Да нет, вдохновение на месте, – окинул Инфант взглядом Маню, которая, кстати, на домик совсем даже не походила. Ну, может, на дымок, вьющийся из трубы, и походила немного, но никак не на весь домик.
– Манечка, – заспешил к ней маневичевский ассистент БелоБородов, – а нельзя ли верхнюю пуговичку на блузке расстегнуть для лишнего художественного эффекта? И для вдохновения маэстро тоже. Ну и следующую тоже, пожалуйста. Вот так, так достаточно, так вполне, больше не надо… – лебезил перед натурой ассистент.
А потом враз угомонился. Потому что Маня окутала его мельтешащие, плутоватые потуги такой колючей завесой презрения, что Илюха инстинктивно присел рядом со мной на диванчик. К тому же маэстро начал пытаться рисовать.
Сначала карандаш зацепился за его пальцы, потом начал цепляться за бумагу осторожными, выверенными линиями.
Одна линия – одна стена домика, вторая – другая стена. Вот уже и крыша вознеслась всего каким-то равнобедренным треугольником. Он действительно получился вполне равнобедренным, потому что геометрией Инфант в школе увлекался. В отличие, к сожалению, от рисования.
А потом, уже поверив в удачу, карандаш полетел по белой поверхности полотна, определяя окно с рамой, дверь с ручкой и даже карниз. Надо признать, вся архитектурная Инфантова конструкция складывалась быстро, естественно, даже изящно. Да и то, не так уж много линий на нее потребовалось. На ручку – так вообще одна короткая черточка.
Вслед за дверью Инфант, все больше набирая уверенность и размах, принялся за трубу. И здесь его творческая жилка снова дала о себе знать, как недавно, в поэзии. Он даже кирпичики в трубе определил, один за одним – ровные вполне, прямоугольные.
Иногда он вскидывал глаза на замеревшую натуру, как бы оценивая, вбирая ее суть, основу формы и духа… И тут же переводил взгляд назад к листу, к своему видению, чтобы вылить его в только ему понятных форме и духе. Так появился дымок из трубы, действительно легкой завивающейся ниточкой. А потом и солнышко, ради которого мастер поменял инструмент, перейдя на желтый фломастер.
Мы с Илюхой замерли, созерцая, как на наших глазах рождается чудо. Как рисунок домика с солнышком в уголке, ничем не уступающий детскому, висящему на стенке в каждых яслях, выдается за произведение искусства, за Манин «обнаженный портрет».
И не мог никто из нас, присутствующих, проронить ни звука. Лишь один ядовитый ассистент БелоБородов постоянно комментировал расползающиеся по рисунку жирные фломастерные линии. И хоть и с заметным уважением к учителю комментировал, но все равно, как мог, выкобенивался и паясничал. Особенно голосом.
– Маневич, – выговаривал Илюха, которому тоже понравилась новая Инфантова фамилия, – ты деревце не забудь пририсовать зелененьким, вот так, правильно. И веточки, и листочки на нем. Какие они у тебя нарядные получились, как фантики разноцветные. Что за дерево, интересно, такое с разноцветными листьями? Что ты вложил в эту цветовую гамму – какую глубокую мысль? А теперь выведи пару цветочков на переднем плане. А то что ж это за садик, да без цветочков, надо ведь оживить перспективу. Ух какие у тебя бутончики получились, а лепестки – просто цветики-семицветики! Просто желание хочется загадать. «Лети, лети, лепесток, через запад на восток…» А теперь, – продолжал ассистент мелочное науськивание Инфанта на теряющий белизну листок, – придай, пожалуйста, домику портретное сходство с Маней. Вложи, иными словами, в него душу.
– Чего? – спросил у меня Инфант, и его глаза опять забеспокоились невпопад.
– Именно так, как только ты один умеешь, – снова пришел на выручку я. – Портретное сходство, понимаешь, – повторил я за Илюхой почти по слогам. – Ну, нос, уши, глаза. Помнишь, как в песенке было: «Точка, точка, запятая, вот и рожица кривая», – вспомнил я из детской песенки про огуречка и человечка. – Такой прием, который в раннем импрессионизме применялся. Так, кажется, Писарро писал, одними точками. Ты же мне сам рассказывал.
– Конечно, – наконец-то принял музыкальный позывной Инфант. – Это я могу. Точками я даже люблю.
– Не зря, видать, тебя в Строгановке азбуке Морзе учили, – поддержал его не очень трезво БелоБородов. – Точка, точка, запятая, тире, еще точка, снова тире. Конечно, можешь, друг ты мой Маневич, ты все можешь, когда тебя вдохновение не в меру разопрет после долгого творческого воздержания.
А Инфант тем временем действовал: наметил точки, запятые, окошко домика немного округлил – чем не овал лица? При этом он особенно пронзительно всматривался в натуру, в Маню, иными словами. Особенно на ту натурную деталь, которая застенчиво выглядывала из-под второй расстегнутой пуговки на блузке.
Наконец работа оказалась завершена. Маня смогла расслабить голову и шею и изучить оценивающим взглядом произведение. В принципе ее реакция была непредсказуема, ожидать можно было чего угодно – от полного признания портретного сходства до слез и громких пощечин. И поэтому я направил ее в единственно правильное русло.
– Все же восхищаюсь я тобой, Маневич, – восхитился я. – За пять минут создать такой шедевр. И чем? Одним лишь карандашом, не отточенным даже, и еще фломастерами. Ты гений, стариканер, ты титан, ты сам-то знаешь об этом?
Тут Инфант посмотрел на меня вопросительно: правду ли я говорю, думаю ли так? Не иронизирую ли? Но я продолжал:
– Обратите, Маня, внимание: типичный пример примитивизма школы Сигизмунда Брехта с отличительными оттенками инерционного авангарда. Истинный Маневич! Настоящий образчик «обнаженного портрета». Стариканище, ты должен известить об этой работе Амстердамский музей, чтобы у них завелся твой триптих.
– Двуптих, – поправил меня Илюха.
– Почему? – не согласился я. – Он еще напишет.
– Ой… – произнесла восклицание Маня, по которому пока было непонятно: колеблется она или восторгается. – Это божественно. Так легко, непринужденно – и сколько смысла. А что вы, простите, Инфант, скрыли в кроне этого дерева, – и она указала на крону. А потом, не дожидаясь ответа, снова: – А в кладке кирпичей на трубе? А в этой искривленной, покосившейся левой стене? Вы видите аналогичный перекос в моем сознании?
– Про это я потом объясню, – смущенно буркнул Инфант.
– Порой, – ответил я за мастера, – художник и сам не ведает, что ведет его по полотну, что движет его рукой. Лишь потом он может расшифровать внутренний намек. Но не это ли называется истинным талантом, который не ждет указаний извне, а сам ведет мастера за собой? Маневич, ты как работу свою новую назовешь?
– Может быть, «Полет Маниного сознания на фоне одичавшей трубы», – предположил за опустошенного искусством, молчаливого художника его ироничный ассистент.
– Мой обнаженный портрет будет висеть в Амстердамском музее, – глубоким, грудным, взволнованным голосом произнесла Маня. – И люди будут смотреть на него и думать обо мне. Будут думать о том, как я просыпаюсь по утрам, как готовлю завтрак, читаю, хожу по бульварам, размышляю, занимаюсь любовью… Представляешь? – обратилась она к подруге.
– Да, прикол, – согласилась та.
А вот Инфант не ответил ничего. На Маниных словах «занимаюсь любовью» что-то заметно застряло у него в горле и не выходило оттуда ни в какую сторону. Что это было: дыхание, хрип, спазм? Я так и не понял.
– А мне все-таки нравится название картины, – продолжал обращать на себя внимание распоясавшийся Илюха. – В нем что-то от китайской философии. Которая вообще созвучна всему творчеству Маневича. Потому что Маневич к тому же еще и рьяный последователь самой неизведанной и загадочной китайской философии «Дзынь».
В принципе Илюха зря начал про философию, тем более китайскую. Мы вполне могли оставить Инфанта в покое с его вожделенной Маней. Ведь, в конце концов, он вышел сухим из всех поэтических и живописных испытаний. Может быть, без особенной чести вышел, но, во всяком случае, живым, и по внешним признакам – невредимым.
И, повторю, можно было больше на него не наезжать. Но Илюха все наезжал и наезжал.
– Он вообще развил новое течение, почитаемое даже в самом Китае, особенно среди тибетских монахов, – продолжал Илюха про Инфанта. – Там три части в его учении. Первая называется «Кон». Вторая называется «Фу».
– А третья «Ций», – легко догадался я.
– Надо же, никогда не слышала ни про «Дзынь», ни про «Кон», – заметила все больше и больше бледнеющая щеками Маня. Хотя губы у нее разгорались все сильнее и сильнее. – А о чем это «Кон»?
– Инфант, – потребовал Илюха, – скажи китайскую мудрость.
– Чудо в перьях, – откликнулся на просьбу Инфант, обращаясь в основном к Мане и вкладывая в интонацию нежность. Потому что Инфант всегда именно этой фразой обращался к слабо знакомым женщинам и всегда старался вложить в нее нежность.
– Что означает, – тут же страктовал я Инфантову китайскую мудрость, – что ты, Маня, в его сознании представляешься в виде перышка, в виде легкости, полета, парения. В смысле, ты вдохновляешь его, Инфанта Маневича. Ну а про слово «чудо» ты сама, наверное, поняла, от какого корня оно создалось.
– Поняла, – созналась Маня и побледнела щеками еще сильнее.
– Мало того, что он поэт с художником, так еще и китаец. Ничего себе прикол! – выразила общее мнение девушка, с которой, если бы не превратности судьбы, у меня могли сложиться вполне доверчивые отношения.
– Если бы только китаец, – задумчиво, как бы про себя, произнес Илюха. – Он еще и поет камерным голосом под фортепьяно. Даже в филармонию ходил… – он снова задумался, – …выступать, – добавил он, хоть и с натугой.
Тут Инфант заморгал на меня еще одним молящим взором, очевидно, давая понять, что нового испытания, теперь уже музыкой и аккордом, он не выдержит. И я, зная, какие звуки может из себя содрогать Инфант, так как слышал один раз, я тут же с ним согласился – не выдержит.
– У него, – продолжал безжалостный БелоБородов, – смесь тенора и клавиатурного сопрано, очень редкий голос. Такими голосами только одни кастраты и владели, особенно в эпоху итальянского Ренессанса. Но теперь, как вы понимаете, секрет утерян, сегодняшние кастраты уже так не умеют. Может, ты нам, Инфантик, исполнишь чего-нибудь оперное, ну, из твоего филармонического цикла. Как насчет Гуно?
– Гу… кого? – пошутил Инфант. Хотя на самом деле он не шутил.
– Хорошо бы, конечно, Маневича в полный голос послушать, но жалко, что инструмента здесь нет, – все же пожалел я Инфанта. – А без инструмента какая же опера? – одна сплошная любительская а капелла получается. Да и вообще, Б.Б., не пора ли опустить занавес, похоже, концерт окончен.
Илюха тут же погрустнел. Он окинул ряд бутылок под журнальным столиком и разочаровался – они были окончательно пусты. А значит, концерт на сегодня, похоже, действительно был окончен.
Мы поднялись и гуськом потянулись в коридор.
– Зачем вы так со мной жестоко? С этой поэзией и рисованием? А еще с китайцами? – прошипел упреком в коридоре Инфант. Так прошипел, чтобы только до нас с Илюхой его шипение долетело, совершенно при этом не затронув Маню.
Но Илюха не внял его укоризне, он осторожно ощупывал паркет каждым своим шагом. Видно было, что не чувствовал он полной уверенности в паркете.
– Ты скажи спасибо, что мы тебя Гуно петь не заставили в оригинале. Я бы вполне мог на губной гармошке тебе подыграть. Ты знаешь, Розик, – обратился он уже ко мне, – что я в детстве на губной гармошке умел. И еще на ксилофоне, палочками. – Тут Илюха показал, как он умел в детстве палочками на ксилофоне, а потом снова обернулся к Инфанту с очередной угрозой: – Или не потребовали, чтобы ты лепил Манину скульптуру… – снова энергичная музыкальная дробь на ксилофоне, – …из пластилина и в полный рост.
– Ну ладно, Инфантище, мы пошли, – успокоил я вмиг перепугавшегося хозяина. – Ты, главное, когда распеваться начнешь, голосом-то не форсируй особенно. Ночь все-таки, и соседки твои коммунальные за стенкой уже спят давно. Да и те, которые под полом, тоже небось. Так что ты соизмеряй модуляции…
– …голоса, – добавил за меня Илюха.
– Соизмерю, соизмерю, – пообещал Инфант, провожая нас, спускающихся по лестнице, и даже помахивая нам одной рукой.
Потому что другой рукой он прижимал полностью приникшую к нему Маню. Не только физически приникшую, но и духовно приникшую тоже. И именно поэтому оказавшуюся единственной из нас четверых, для кого сегодняшний Инфантов концерт еще, вероятнее всего, не закончился. И для кого занавес даже и не думал опускаться.
Ну а мы, как бывает после любого концерта, вышли из парадного подъезда на улицу. Хотя нельзя сказать, что он был уж очень парадным – так, серенький, достаточно вшивый подъезд. Ничем не лучше всех остальных московских подъездов.
Глава 8
За 68 страниц до кульминации
А на улице, кстати, медленно раскачивалась ночь раннего лета, и не потому она раскачивалась, что мы выпили много, – совсем нет. Просто в ранних летних ночах присутствует некое воздушное колебание, как будто летние частички ночи то поднимаются вверх, то смещаются влево, а то и в другую, обратную сторону. И ты чувствуешь его, это колыхание, но не только плавной воздушной волной по коже, а еще и звуком, и светом вот от того соседнего желтеющего фонаря, например. От которого такая же желтеющая пыль разлетается в разные стороны и рассыпается такой же неровной волной в синей обступающей дымке.
Я о том, что хорошо было на улице, ничем не хуже, чем у Инфанта в замкнутой стенами комнате.
– Ну что? – обратился Илюха к своей девушке, которая еще совсем недавно могла стать не его, а моей девушкой. – Поехали, что ли, ко мне? – предложил Илюха, и в голосе его сквознула грусть.
Потому и сквознула, что в самой своей глубине не хотел он разменивать эту колдовскую ночь на пусть даже очень приятную девушку. Может быть, потому что девушка будет и днем, а вот ночи – уже не будет.
Но хочешь не хочешь, а должен был он предложить. По всем джентльменским правилам должен. Во-первых, потому, что иная девушка, может, и обидится, если променяешь ты ее тем более на ночь. А вот ночь тем и хороша, что не обижается ни на что.
А кроме того, есть же еще и чувство долга… И мучает оно тебя, когда не доводишь ты до конца то, что задумал заранее. Когда даже попытки не сделал. Потому что плохая это привычка – не доводить до конца. Ведь долг – он для того и долг, чтобы выполнять его, независимо от обстоятельств, – вроде ночи этой ранней, летней, которую так нелепо покидать. Но Илюха, кстати, был человеком долга, особенно в вопросе девушек, и поблажку себе позволить не мог.
А вот девушка запросто могла. И позволила.
– Ну ты, Ильюш, прикольный такой! – сказала она, но в голосе у нее не звучало прежнего восторга. Скорее вызов. – Ты думаешь, что если я от Лондырева с вами поехала, так и спать с тобой сразу буду? Размечтался! – бросила она в лицо действительно мечтательному сейчас Илюхе.
– Не будешь сразу? – решил убедиться Илюха, что он все правильно понял.
– Нет, – отказала ему решительно девушка, которая совсем недавно могла так же решительно отказать и мне. – Сразу точно не буду. Да и буду ли потом, неизвестно еще, – пригрозила она на будущее веселым, смешливым голоском.
– И правильно, – согласился я с ней. – Действительно, ты потрудись, Б.Б., пусть тебя пот прошибет от натуги. Ты поухаживай, затрать ресурсы, повожделей немного, может, потом и обломится с веточки, а может, и нет. Зато если обломится, вкуснее будет.
– Во, точно, – согласилась со мной веселая девушка. – Слушай товарища: затрать, повожделей, поухаживай, может, и обломлюсь. Кто меня знает, – сказала она, да так, что я понял, что не такая уж она и однозначно веселая, не такая уж смешливая. А просто прикольная очень, вот и прикалывалась весь вечер. Да и почему нет? Имеет право.
Мы поймали ей машину.
– Мужик, – попросил водилу Илюха, – довези девушку в сохранности. Я позже ей позвоню, проверю.
И он протянул несколько свернутых купюр как плату за предстоящий проезд.
– Проверь, проверь, – разрешила девушка Илюхе, отодвигая его руку с деньгами. – Не траться пока, прибереги на потом, – посоветовала она ему и укатила без всякой натуги.
А мы стояли и провожали взглядами ее укатывающее авто, которое тоже колебалось в летнем ночном воздухе, смешивалось с ним, с фонарями, отраженными в асфальте, в косяках легких, нависших над улицей домов… И так продолжалось, пока оно не смешалось совсем.
– Да… – вздохнул Илюха, тоже колеблясь слегка вместе с воздухом. – Хорошая девушка, да и права она: зачем форсировать, мы же не реку какую переходим. Но ей обязательно надо будет позвонить – не сегодня, так потом.
И мы отвернулись от дороги, во всяком случае от проезжей ее части, и двинулись в обратную сторону, просто в ночь, просто отмеривая ее шагами.
– А все-таки странно, стариканер, – произнес я после первых ста шагов. – Все-таки не до конца понятно, почему мир так своеобразно устроен?
– Ты о чем? – уточнил Илюха, выходя из поверхностной задумчивости.
– Как о чем? Да все о том же, о женщинах. Ты сам посуди, что произошло сегодня на наших глазах. Мы просто-напросто впарили Маню Инфанту. Или наоборот, Инфанта – Мане, тут не поймешь сразу, кому кого. И достаточно грубо впарили. А главное в том, что одними лишь словами уговорили ее признать Инфанта с его любовью. Не делом даже, а одними лишь словами.
– А чего тут странного? – не согласился Илюха. – Женщины любят ушами, давно известно, задолго до нас с тобой.
– Но не настолько же. Ведь, обрати внимание, не сам Инфант уговаривал Маню себя полюбить, а мы вместо него ее уговаривали. И уговорили.
– Да, – сказал Илюха, видимо, соглашаясь.
– Вот и получается, что совершенно по-разному у нас происходит – у них, у женщин, и у нас. Вот тебя если взять, стариканчик…
– Не надо меня брать, – заартачился было Илюха.
– Да только для примера взять, – быстро уговорил я его. – Предположим, что нашлась такая женщина, которая тебе, Б.Б., по той или иной причине не приглянулась. Ни сердцу твоему, ни уму. Я знаю, – остановил я набухшее Илюхино возражение, – маловероятная ситуация, но предположить мы можем?
Илюха задумался ненадолго, поразмышлял и согласно кивнул в результате.
– Так вот, – продолжал я, – предположим также, что эта самая женщина, которая совсем ничего у тебя не вызывает, решительно попытается ситуацию изменить. И у тебя чего-нибудь вызвать. Ведь в принципе у нее имеются варианты, например: одежду провокационную, завлекающую на себя надеть. Или же макияж особый, завораживающий сделать. Или просто напоить тебя чрезмерно алкоголем…
Тут Илюха закивал головой, соглашаясь как бы. Мол, у женщины всегда имеется в запасе дополнительный ресурс…
– Но ничего этого она не делает, – разочаровал я Илюху. – А выбирает совсем другой путь: сядет напротив и начнет вести с тобой рассудительную беседу. И начнет убеждать тебя и уговаривать, что именно сейчас, в данную минуту, ты должен ее полюбить.
Я выдержал паузу, чтобы Илюха мог объемно представить всю полноту картины.
– Так вот, уверяю тебя, что какие бы аргументы она ни находила, какими бы логическими построениями не пользовалась, не выйдет у нее ничего. Не купишься ты на ее уговоры.
– Это точно, не куплюсь, – снова кивнул Илюха.
– А значит, получается, что невозможно тебя словами уговорить. Внешним видом – очень возможно, даже легко. Или делом каким-нибудь заметным, или душевным порывом, но никак не словами. Не клюнешь ты на слова. Более того, чем больше слов будет ею потрачено, тем сильнее ты начнешь стремиться покинуть рассудительную девушку.
Я тронул Илюху за плечо и подвел черту под своим рассуждением:
– Вот и получается, – подвел ее я, – что нас уговорить нельзя, а их, наоборот, можно. Более того – нужно!
– Все правильно, старикашечка, – продолжал кивать Илюха. – Метко подметил… Скажу только, что не случайно так все мудрой природой задумано. Дело в том, что не особенно нас, мужиков, и уговаривать требуется, как правило, мы и так не возражаем. Вот природа и сохранила паритет. В смысле, нас не надо уговаривать – вот и не уговоришь. А их – надо, вот они к уговорам и расположены.
– Упрощаешь ты все-таки, Б.Б., делаешь ты из нас каких-то одноклеточных. А ведь среди нас тоже попадаются избирательные, для которых все в женщине должно сочетаться: и душа, и тело, и…
– Это кто, Инфант, что ли? – схохмил Илюха, и нам просто пришлось остановиться, чтобы посмеяться вдоволь над остроумной шуткой.
– К тому же в каждой женщине можно отыскать привлекательность, – продолжил Илюха, когда мы снова двинулись в путь. – Особенно если глаз натренирован. Просто присматриваться надо уметь. Ведь даже если с первого взгляда и не видно, все равно где-то зарыто, где-то глубоко, главное – разыскать уметь. Потому что в конечном счете все от головы зависит, от того, как настроил себя. Хотя, – Илюха пожал плечами, – эстетизм, конечно, никто с повестки дня не снимает. Он только способствует.
– Чего-то ты меня запутал, – признался я.
– Да, сложно в этом разобраться. Если бы легко было, давно уже лекарство какое-нибудь придумали для любви. Подлил себе и ей и не надо больше никого уговаривать. Ни себя, ни ее. Но хоть ученые и бьются, механизм все равно непонятен. Так что не надо копаться, Розик, принимай как есть. Пользуйся и принимай.
– Я и принимаю, – согласился я, протягивая руку для прощального пожатия.
– И правильно, – пожал мне ее Илюха.
И мы разъехались. Потому что была уже глубокая ночь, хоть и летняя, хоть и колеблющаяся, но поспать бы тоже не мешало. Потому как завтра нам светил новый яркий день.
Но поспать особенно не удалось. Так как совсем ранним утром меня пробудил телефон. Сначала я хотел к нему вообще не подходить, но звучал он как-то слишком настойчиво, требовательно и даже беспокойно. И я протянул сонную руку и поднял сонными пальцами трубку – кто его знает, кому там внутри приспичило?
Внутри действительно раздался голос приспичившего Инфанта. Но не только приспичившего, а еще и наигранно жизнерадостного. А я вот давно заметил, что в наигранной жизнерадостности часто скрывается насмешка и злорадство. Хотя они у Инфанта даже не скрывались, а наоборот – откровенно выпячивались наружу.
– А, спишь еще, сурок, – процедил он со злым смешком.
– Ну, – ответил я, не реагируя ни на смешок, ни на «сурок».
– Ты так все проспишь, лапуля, – начал угрожать мне Инфант.
И тут по его возбужденному голосу да и по общей ажиотации я понял, что он-то как раз, видимо, всю ночь глаз не сомкнул. Да и не только, похоже, глаз, оттого и заговаривается маниакально, от долгой изнуряющей бессонницы.
– Да ладно тебе, Инфантик, – попытался успокоить я его. – Все хорошо, все устроится, не переживай.
– Разве ты можешь знать, что такое хорошо? – начал накручивать обороты явно выплескивающийся за кромку Инфантовский баритон. – Да и что ты вообще знаешь в жизни? Что ты видел? Что ты понимаешь? Кто тебе попадался в жизни? Одни пошлые примитивы!
– Вот про примитивов ты в точку попал, – позевывая, согласился я, удивляясь про себя необычному Инфантову лексикону. Для Инфанта – необычному.
– И как ты мог так пусто, порожняком, прожить столько лет? И ради чего? В чем цель твоей жизни? Разве тебе есть на что оглянуться, что вспомнить, что оставить потомкам?
– Вспомнить вообще-то есть чего, – не во всем согласился я.
– Ну да, знаю я твои воспоминания! Знаю, видел, присутствовал. Как они, должно быть, однообразны, скучны, унылы, ничем не отличаются друг от друга. Как все те женщины, с которыми они только и связаны. Потому что ты…
– Да нет, – подумав, перебил его я. – По мне, они очень даже отличаются, все мои воспоминания. Да и не суди ты прошлое строго. Оно хорошее, в нем тепло. Ты сам в нем не раз нежился с удовольствием…
– Не стану отпираться, я вам с Белобородовым пособничал, – взбеленился пуще прежнего Инфант. – Был таким же пигмеем, как и вы. И мне стыдно, ах как мне стыдно… Но с этим покончено, навсегда покончено! Все, впереди у меня новая жизнь, полная света и цели. И в ней, в этой новой жизни, мне встретятся новые люди с чистыми идеалами, с желанием творить, созидать, делать этот мир лучше, красивее. Слава богу, наконец-то у меня открылись глаза, наконец-то я понял: мне с вами, пигмеями, не по дороге! Дело надо делать, господа, дело надо делать!
– Чего, чего? – не понял я. – Ты откуда, Инфантище, цитату утащил? Кто тебя на нее навел? Знаешь что, зря ты с цитатами связался, не идут они тебе. Неуклюжий ты какой-то с ними. Тебе бы лучше, как раньше…
– А!.. – завизжал на том конце Инфант. – Ты меня в свою серую, мизерную жизнь назад не утащишь. Я прозрел, у меня открылись глаза. Я вынырнул к свету, я понял, в чем она, истинная жизнь, истинное счастье…
– В чем? – спросил я, потому что мне вдруг захотелось узнать. Может, его и вправду озарило.
– Да ты все равно не поймешь, – явно махнул на меня рукой взбунтовавшийся Инфант.
– А ты попробуй, – попросил я.
– Да не поймешь, не сможешь понять!
– Ну, испытай меня, попробуй на прочность.
– Не осилишь, не удержишь в своем скудном умишке! Не переваришь им!
– И все же. Ты же ничем не рискуешь, – еще сильнее попросил я.
– Хорошо, – вдруг согласился Инфант и сразу затих паузой. Наверняка запланированной.
А потом пауза прорвалась.
– Она накручивается!!! – раздалось яростным восторгом.
Так победно трубят в джунглях африканские слоны. Один из которых, кстати, еще недавно плакал горючими слоновьими слезами. Но, похоже, часика этак три тому назад – перестал.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.