Текст книги "Синдром вертепа. Кризис как перформативный контекст"
Автор книги: Андрей Игнатьев
Жанр: Политика и политология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Другим важным фактором, изнутри разрушавшим советскую крипто-теократию, оказалась ее, так сказать, родовая травма – возникновение реальной политической конструкции государства в результате гражданской войны, а не добровольного единодушного выбора и мирного строительства, тоже, наверное, общий признак любой исторически реализованной теократии: французская революция конца XVIII века, как и английская XVII века, решала ограниченный круг вопросов, отнюдь не проблематизирующих реальность государства, отсюда и ограниченное значение внутринациональных конфликтов, особенно вооруженных[117]117
Во Франции, во всяком случае, единственный по-настоящему серьезный, чреватый перерастанием в гражданскую войну, эпизод такого рода – восстание в Вандее, с которым, в общем, удалось справиться достаточно быстро и, главное, без покушения на идеологические принципы революции. Отсюда, возможно, мифологема «триумфального шествия советской власти», на долгие годы ставшая расхожей официальной версией событий, предшествовавших гражданской войне, и, по сути дела, сделавшая ее каким-то совершенно уже иррациональным казусом.
[Закрыть]. Между тем в России XX века обе революции возникли потому, что государство, пришедшее в ветхость, оказалось неспособно справиться с нагрузками военного времени (Первой мировой или «холодной» войны). Если совсем коротко, то в России предметом конфликта, расколовшего нацию на противостоящие «лагеря» со своими элитами и лидерами, оказался уже не статус тех или иных партикулярных субъектов политического действия (кто именно в государстве хозяин), а суверенитет над территорией, то есть учреждение нового государства ex nihilo, в 1917 году это было очевидно практически всем непосредственным участникам или даже свидетелям событий, в 1991 году – не вполне и стало понятно далеко не сразу, оттого и характер тогдашних событий по-прежнему предмет дискуссии.
Как часто бывает в подобных случаях, инициативная группа («большевики»), которая выдвинула проект совершенно нового («социалистического») российского государства, смогла его осуществить только благодаря победе в Гражданской войне, последующим массовым репрессиям, а также формированию популярного и достаточно эффективного политического культа, в результате, однако, советское руководство вынуждено было претендовать одновременно на три несовместимых политических амплуа: верного марксиста-ленинца, выразителя народных чаяний и победителя в Гражданской войне. Все эти три амплуа, кстати, хорошо представлены в критически важной для конфигурации будущего советского государства дискуссии о профсоюзах, да и дальнейшие идеологические зигзаги или странности политической жизни хорошо согласуются с этим диагнозом долговременного корпоративного расщепления идентичности, требовавшего постоянной терапевтической интервенции со стороны лидера.
Готов, например, предположить, что И.В. Сталин именно потому смог «переиграть» своих политических конкурентов, что лучше других умел поддержать баланс между этими тремя ипостасями советского политического лидера, «позиционируя себя», как теперь говорят, одновременно и как военачальник, один из героев Гражданской войны, и как марксист – теоретик государства, и как выразитель народных чаяний. Другие, включая его преемников, норовили что-нибудь из этой триады под самыми разными предлогами исключить, вследствие чего достаточно быстро утрачивали контроль над развитием событий, собственно, проиграли как раз все те, кто хотел рационализировать практики советской власти: красный конкистадор Л.Д. Троцкий, огнем и мечом обращавший туземцев в марксизм-ленинизм, понятно, что народные чаяния его не интересовали вовсе, технократы Берия, Тухачевский или Фрунзе, для которых марксизм-ленинизм только помеха при строительстве нормального авторитарного политического режима, как в соседних Турции или Польше, или, наконец, Хрущев и Горбачев, которые пробовали восстановить пресловутые «ленинские нормы», но так, чтобы это все добровольно, с энтузиазмом и песнями, без расстрелов и массовых репрессий. Пожалуй, единственный из преемников Сталина, кто умел оставаться един в трех лицах, это Брежнев, но он заложил мину под советскую версию теократии, исподволь и, скорее всего, без всяких особых намерений заменив победу в Гражданской войне на победу во Второй мировой. Такая замена упразднила необходимость в марксизме-ленинизме как источнике общенародных святынь[118]118
Именно во времена Брежнева, кстати, «марксизм-ленинизм» впервые становится предметом насмешек, притом открытых, публичных, спроецированных, естественно, на личность правителя, однако не оставляющих сомнения в своем истинном адресате.
[Закрыть], предметов веры или гражданских ритуалов, сделала его необязательной, чисто декоративной пристройкой к партийному и государственному «аппарату», вследствие чего создала предпосылки к замене советского политического дизайна на обычный авторитарный, что, собственно, и было сделано позже.
Но самую важную роль в постепенной деконструкции советского государства сыграло, конечно, формирование «теневой» экономики, которое, как это ни странно, в первую очередь было обусловлено характером отношений между «властями предержащими» и «хозяйствующими субъектами», предполагаемыми теократией реального социализма, уже потом криминальным умыслом, падением морали, коррупцией и другими подобными факторами. На практике, особенно в поздний период, эти отношения мало чем отличались от обычной «крыши», только что государственной, а не частной, все равно, «ментовской» или бандитской, и в особо крупных размерах, вялотекущая и диффузная приватизация всего на свете, которой отмечена «эпоха застоя», естественным образом привела к тому, что граница между легальной и «теневой» экономикой, а вместе с ней между государствообразующим откровением («учредительным мифом» государства) и корыстным частным интересом локальных элит стала весьма размытой[119]119
Судя по всему, в древних теократиях дело обстояло точно таким же образом.
[Закрыть]. Это опять-таки естественным образом способствовало дискредитации марксизма-ленинизма как политической доктрины и повседневной практической этики, обрушение советского государства и постсоветский транзит только придали этой приватизации контроля над экономикой законосообразный характер, но об экономике позже.
Взгляд на советское государство как на теократию, камуфлированную под чисто светский политический режим («криптотеократию»), как говорится, многое объясняет: прежде всего, становится понятно, отчего это советское государство на протяжении всей своей истории или даже предыстории рассматривало церковь и вообще религиозные организации как своего злейшего противника, – отношение, вообще говоря, из контекста совершенно непонятное и другим тоталитарным режимам отнюдь не свойственное, по крайней мере, не до такой степени, чтобы прибегать к массовым репрессиям; церковь, надо заметить, как, впрочем, и другие религиозные организации, платила советскому государству тем же, более убежденных и непримиримых оппонентов, нежели «церковники», у него не было. Если, однако, гипотеза, сформулированная в данной работе, верна (советское государство как теократия), то причина такого отношения очевидна: политические конструкции, которые предлагало советское государство и предполагает религия, не важно даже, какая именно, являются альтернативными версиями теократии, то есть это соперники или даже противники независимо от личной политической позиции клира или мирян. В СССР даже были предусмотрены специальные органы надзора за религиозной жизнью граждан, не имевшие никаких аналогов за границей, работавшие в тесном контакте со спецслужбами и очень на них похожие или даже находившиеся у них в подчинении, а также разработана продуманная и эффективная система ее мониторинга, в постсоветское время определившая предмет и направленность религиоведческих исследований, по тем же, думаю, причинам сегодня не утихает конфликт между религиозными организациями и медиасообществом, претендующим на собственную глобальную версию теократии.
Другой важной уликой, изобличающей советское государство как теократию, является однопартийный характер советской политической конструкции, тоже не имеющей ни аналогов, если только где-нибудь в глуши «третьего мира», ни сколько-нибудь внятного объяснения из контекста: политическая партия изначально фракция парламента, часть его состава и, соответственно, репрезентация какой-то части электората (таковы, например, виги и тори парламента Англии, отсюда самый термин), исполняет функции посредника между собственно «государством», то есть монархом или правительством, и «народом», то есть населением, не участвующим непосредственно в принятии решений, которые обычно называют политическими, соответственно, предполагает парламент и функцию посредничества как свой raison d’etre, вот отчего, вероятно, в 1917 году практически все российские партии, даже эсеры, были так сосредоточены на созыве Учредительного собрания – как предполагалось, это вернет «государство» на место и позволит, наконец, партиям заняться своим прямым делом.
Как мы знаем, единственным исключением была ленинская «партия нового типа», которая изначально не предполагала парламента и не нуждалась в «государстве»: будучи воплощением «диктатуры пролетариата», эта партия сама претендовала на обе институциональные функции, следовательно, была единственным политическим субъектом, сохранившим дееспособность в условиях революции, другие структуры подобного типа (армия батьки Махно, например) возникли уже позже, во время Гражданской войны, и никогда не были так последовательны в борьбе за власть, как большевики[120]120
То есть, не исключаю, Нестор Махно мог бы, наверное, победить большевиков в союзе с украинскими националистами, а Колчак – в союзе с сибирскими сепаратистами, но это на практике означало бы учреждение нового государства, к чему ни тот, ни другой, ни кто-либо еще из реально влиятельных лидеров антибольшевистского сопротивления заведомо не были готовы.
[Закрыть]. Этиология этой политической конструкции, по-видимому, такова: сначала у юного Володи Ульянова сформировалась стойкая негативная идентификация с обществом, в котором он жил, такое у юных часто бывает, особенно если к тому есть реальные личные причины, потом он прочитал Маркса и уверовал в мировую революцию, такое в те времена тоже не редкость (Дюрренматт даже считает марксизм четвертой авраамической религией), у Ленина, в отличие от многих других ненавистников империи, был талант настоящего ересиарха, поэтому он достаточно быстро создал крипторелигиозную секту, которую, собственно, и называл «партией нового типа», более всего похожую на сицилийскую мафию, которая тоже, говорят, ведет свою родословную от каких-то сект[121]121
Что особенно интересно, у ленинской «партии нового типа» была предшественница, организация, которую пытался создать Нечаев, ее устав отнюдь не случайно назван «катехизис», структура, конечно, отчасти виртуальная, но это ничего не меняет: если бы не революция, которой, как считается, Ленин не ждал, его организация, возможно, так бы и осталась на периферии политической жизни, как остаются на периферии религиозной или художественной жизни различные харизматические субкультуры и движения. Революция сделала ее востребованной, ну а дальше все как всегда во время религиозных войн: убивайте всех, Господь своих распознает.
[Закрыть]. Нечто очень похожее случилось в Иране во время так называемой исламской революции, только что миссию «партии нового типа» с успехом исполнило шиитское духовенство, в результате, как и до того в России, возник достаточно своеобразный режим политико-религиозного двоевластия: за вполне демократическими выборными органами власти (советами в одном случае, парламентом и президентом в другом) был установлен надзор со стороны организаций, более всего похожих на суфийский тарикат или военно-монашеский орден.
Как уже сказано ранее, в данной работе предпринята далеко не первая из попыток рассматривать марксизм-ленинизм как особого рода комплекс предметов веры, религию, а советское государство, соответственно, как теократию, в силу обстоятельств места и времени своего возникновения камуфлированную под чисто светский политический режим[122]122
Где-то читал, будто Мозес Гесс считал Маркса выдающимся религиозным, а вовсе не политическим мыслителем. Коллеги, правда, утверждают, что это апокриф, я же считаю, что так оно и есть.
[Закрыть], однако не отличающуюся от обычных теократий древнего или исторически недавнего прошлого ни по своему социогенезу как реакции на системный кризис общества, ни по общей конструкции или сценариям функционирования как политического механизма, ни, наконец, по характеру факторов, обусловивших крушение в третьем, как водится, поколении[123]123
На мой взгляд, сугубо предварительную и чисто дескриптивную, однако вполне правдоподобную модель социального процесса, который обусловливает самопроизвольное крушение теократии, предлагает М. Горький в романе «Дело Артамоновых», согласно его модели, основным фактором, обусловливающим этот процесс, является негативная идентификация с лидером, как известно, возникающая как раз в третьем поколении.
[Закрыть]. Такую гипотезу, наверное, можно было бы аргументировать куда более основательно, но и так очевидно, что важнейшие, даже родовые признаки советского государства, которые неизменно ставили в тупик его исследователей, она объясняет достаточно убедительно: становится понятной, даже естественной, и непримиримая, но при этом совершенно иррациональная, не имеющая внятной политической целесообразности борьба его руководства с «религиозным дурманом», и пресловутая «руководящая роль» партии, ее монополия на власть, во имя которой на протяжении всей истории этого государства поломано или уничтожено столько всякого разного, и, главное, что здесь особенно важно – обскурантизм этой партии, а вслед за ней и каждого, кто располагал хоть какой-то реальной властью, их сопротивление любым инновациям, тем более заметное и агрессивное, чем более эти инновации были необходимы. В таком контексте, однако, не только обрушение советского государства на исходе 1991 года, но и его хорошо заметная постепенная деградация в период, известный как «эпоха застоя», выглядит исторической случайностью – результатом морального разложения и тотальной коррупции «на самом верху», заговора, направленного на конвертацию былой общенародной собственности в частную (для чего, вообще говоря, есть немало оснований), политической недальновидности и недоговороспособности или даже обычной служебной халатности руководства (версия, которая тоже возникает не на пустом месте), работы зарубежных спецслужб и их агентуры за кулисами политической сцены или каких-то других подобных факторов: сама по себе хорошо продуманная, тщательно выстроенная и заботливо поддерживаемая в рабочем состоянии теократия рухнуть не может, так, во всяком случае, она выглядит со стороны, не случайно зарубежные визитеры так часто и вполне искренне восхищались советским государством. И хотя предлагаемая гипотеза позволяет более или менее уверенно идентифицировать социальные факторы, которые сделали возможной дискредитацию марксизма-ленинизма как идеологии, конституирующей советскую криптотеократию, а вслед за этим и очередную русскую революцию, очевидно, что для достижения такого эффекта на практике необходима массовая, распространенная и достаточно сильная мотивация, возникновение которой политическая конструкция теократии по вполне очевидным причинам исключает, остается либо посетовать на первородный грех и субстанциальную испорченность человека, либо поискать какие-то факторы, которых теократия не контролирует вовсе.
3. Храм, замок и семья как локусы власти: заметки о социальных контекстах нормализации
Вообще говоря[124]124
Заметки, составившие эту главу, первоначально были опубликованы в моем блоге rencus. livejournal.com, а затем послужили «исходником» к спецкурсу по политтеологии, который я в 2015–2016 учебном году читал в ПСТГУ, а также к моему докладу на VII конференции НИУ ВШЭ «Способы мысли, пути говорения», Москва, 27–30 апреля 2016 года, Те же вопросы обсуждались весной 2016 года на семинаре в крипте одного из московских храмов.
[Закрыть], теократия куда более распространенное явление, чем мы обычно думаем: коллектив, образовавшийся вокруг лидера, у которого есть какой-то свой vision, и чистосердечно разделяющий это нормативное, однако, как всегда в таких случаях, заведомо недоказуемое представление о будущем, то есть образцовый «предмет веры», разумеется, теократия в строгом и буквальном значении термина; более того, любой успешный стартап (не важно даже, в политике или за ее границами) предполагает конструирование теократии, потому что знать о перспективах стартапа нельзя, в такое можно только верить[125]125
С этой точки зрения известные строки Тютчева следует понимать таким образом, что Россия – это проект, а не политический субъект, воображаемое, а не реально состоявшееся политическое сообщество; похожая мысль есть и у Г. Федотова. См.: Федотов Г.П. Судьба и грехи России. М.: София, 1991.
[Закрыть]. Такого сорта коллективы, перманентно возникающие вокруг какого-нибудь «фартового парня», если повезет, – эмбрионы будущих государств, корпораций, конфессий или научных дисциплин, как уж распорядится история, можно наблюдать в любых перформативных контекстах, подверженных быстрым и существенным изменениям; в периоды социетального кризиса это вообще массовое и повсеместное явление. Малые теократии, именуемые «культ», «секта» или «движение», возникают не только на периферии институциональных религий[126]126
Robbins Th. Cults, Converts and Charisma: The Sociology of New Religious Movements. L.-N.Y.: SAGE Publ., 1988.
[Закрыть], но и в искусстве[127]127
Надъярных М., Уракова А. (ред.). Культ как феномен литературного процесса. М.: ИМЛИ РАН, 2011.
[Закрыть], в бизнесе[128]128
Кунде Й. Корпоративная религия. СПб.: Стокгольмская школа экономики, 2002. Более того, капитализм первоначально и в значительной степени до настоящего времени тоже, конечно, чистой воды постреволюционная теократия, отсюда уже мифологема «невидимой руки рынка», не предполагающая, кстати, как оно всегда в таких случаях бывает, разделения политики и экономики (что проницательно угадал Маркс). В свою очередь, эволюция капитализма в сторону «экономики дара», достигшая своего nec plus ultra в контекстах советского государства, в первую очередь связана с сопротивлением «женского мира», то есть семьи как политического и хозяйствующего субъекта.
[Закрыть], в спорте и, разумеется, в политике; простейшая и самая распространенная теократия – сообщество, объединенное верой в «счастливую звезду» своего лидера. Тем не менее подавляющее большинство подобных рудиментарных теократий существует недолго, вот как сообщества, исповедующие карго-культы или возникающие в результате моральной паники; пожизненные теократии, которые умирают только вместе с лидером-основоположником, например теократия Сарго-на Аккадского, а тем более политические сообщества, обладающие symbolic immortality, то есть механизмами воспроизводства, которые позволяют им сохраняться неопределенно долгое время, – исключительная редкость, это сингулярность, для возникновения которой необходимы какие-то дополнительные условия.
Прежде всего, очевидно, социогенез государства (как, впрочем, и конфессий или научных дисциплин) мультицентричен, поначалу и сравнительно долго это конкуренция множества рудиментарных и даже виртуальных, то есть существующих только в перспективе, теократий, каждая из которых предполагает какой-то собственный частный проект нового института; более того, эта конкуренция происходит за границами пресловутого «правового поля», потому что никакого реального права, регулирующего конфликт между претендентами на статус основоположника этого самого права, строго говоря, еще не существует. Вопрос о будущем государства решается «политически», это значит в прямой, иногда даже вооруженной конфронтации «сторон» такого конфликта, примерно как в фильме «Банды Нью-Йорка» или во времена Гражданской войны[129]129
В истории советского государства такой финальной конфронтацией между его проектами стала, наверное, дискуссия 1922 года о профсоюзах, в истории теперешнего Российского государства столкновение между «верными» президента и парламента в октябре 1993 года, выборы под присмотром оккупационной администрации не составляют исключения, разве что не сопровождаются массовым вооруженным насилием: вопрос о государственной принадлежности Триеста, например, решался на протяжении декады, с 1945 по 1954 год, при этом итоговый референдум происходил в обстановке, которая вполне может рассматриваться как непосредственная конфронтация между сторонниками итальянского и словенского выбора.
[Закрыть], в которой, очевидно, побеждают сообщества, лидеры которых обладают не только авторитетом, обеспечивающим мобилизацию достаточно широкого контингента сторонников, но и превосходящими «силовыми ресурсами», в жизни, разумеется, все, как всегда, сложнее, однако общая принципиальная схема развития событий, связанных с постреволюционной нормализацией и стабилизацией, именно такова.
Кроме того, если государство действительно возникает как теократия, то есть в результате какого-то первичного откровения («инсайта»), полученного харизматическим лидером, и последующей массовой конверсии его последователей в сообщество «верных», сначала в политическую субкультуру, а затем, если повезет, в «правящую клику», такова, во всяком случае, моя исходная гипотеза, то и политический режим, который возникает на развалинах государства, пережившего революцию, неизбежно оказывается авторитарным, примеров тут не счесть. Какое-то время поначалу это всегда личная власть священной и неприкосновенной персоны, воплощающей исходное откровение, потому что, с одной стороны, откровение и конверсия всегда «кафоличны», то есть исключают какую-либо динамику помимо чисто количественного расширения их публики, а с другой – они всегда воплощены как реальный партнер по интеракции, пусть даже опосредствованной медиа, это не пресловутая «программа реформ», не бизнес-план или бюджет на пятилетку и даже не так называемая «дорожная карта» перемен, а конкретные индивиды, которые вызывают доверие как инициаторы или промоутеры таких перемен в большей, нежели другие претенденты на лидерство, степени[130]130
Отсюда уже «культ личности» такого индивида, возникающий практически сразу же после первых сколько-нибудь заметных успехов, оправдывающих его выбор как лидера.
[Закрыть]. Ничего другого, помимо идентификации какого-нибудь такого индивида как человека, которому можно доверять, его или ее победа на выборах или даже в предвыборном кастинге не означает, это доверие, разумеется, всегда может быть и очень часто бывает обмануто, однако в транзитивных контекстах, которые преобладают в ближних окрестностях революции, верифицировать личный политический выбор априори невозможно за отсутствием установившейся и валидной социальной рутины, остается только идти на риск.
Как видим, альтернативы постреволюционной нормализации и стабилизации (в том числе, разумеется, постсоветского транзита) в достаточной степени ограничены: их определяют не столько частные желания и проекты непосредственных участников революции, интересы и запросы политической элиты или какие-то другие «хотелки», сколько репертуар сценариев, допускающих трансформацию личной харизмы лидера в социальный институт, то есть в традицию или даже законодательство, народ или элиты выбирают уже из этого репертуара, и он не слишком велик[131]131
В контекстах политического транзита и совладания с кризисом «народ», конечно, понятие реляционное, а не субстанциальное, так можно определить любую, независимо от численности, совокупность индивидов, если ее конституирует отношение к лидеру. Всем известна фраза «Мы, народ Соединенных Штатов…», между тем, на момент ее публикации декларируемый «народ» составляли три-четыре десятка человек, объединенных лидерством Т. Джефферсона и стремлением к независимости от британской короны. Другая известная фраза, let my people go, или «отпусти народ мой», как обычно переводят ее оригинал, именует «народом» тех, кто доверились Моисею и последовали за ним в пустыню, так-то это попросту толпа зэков, ушедших в побег. Лозунг советского времени «планы партии – планы народа» опять-таки про лидерство в посткризисных политических контекстах, «отщепенец», то есть человек, который этих планов не разделяет и за партией не следует, попросту не входит в объем понятия. В контекстах монархии «народ» такое же точно реляционное понятие: совокупность индивидов, границы которой определяет их личное подданство «короне», только потом и постольку какие-то массовые формы солидарности или нормы права.
[Закрыть]. Строго говоря, единственное, что он предполагает, – это персонифицированная автократия, обладающая признаками «культа личности» или, по крайней мере, способная развиваться в этом направлении; правление индивида, который получил власть в значительной степени по факту своего превосходства над конкурентами в живой силе и технике, а не юридически безупречного волеизъявления избирателей или корректно доказанного превосходства его программы, и является воплощением компромисса с наиболее влиятельными дореволюционными элитами или даже какими-то совсем уже архаичными («народными») политическими традициями, персонаж, не слишком симпатичный как для бенефициаров революции, так и для ее потерпевших, однако вполне узнаваемый и достаточно типичный[132]132
В Европе это относительно редкая или основательно забытая фигура, однако в Латинской Америке и постколониальной Африке таких и посейчас сколько угодно.
[Закрыть], остается только выбрать и вывести на сцену конкретного исполнителя (на театре такая операция называется «ввод»). При условии, что постреволюционная нормализация и стабилизация затягиваются, структура общества такова, что без умелого и авторитетного модератора не обойтись[133]133
Судя по мемуарам П. Авена, интервью Г. Павловского, публикациям В. Гельмана и разным другим источникам, в том числе моим собственным впечатлениям, Россия 90-х представляла собой конгломерат вполне себе автономных региональных и корпоративных сообществ со своими партикулярными интересами, а также признанными лидерами и элитами. Вследствие этого на федеральном уровне функция модератора оказалась одной из самых востребованных и даже ключевой, на ее исполнение de facto претендовали по меньшей мере три влиятельные фигуры: Б. Березовский, Ю. Лужков и В. Путин, чья конкуренция, собственно, и определила формат политического режима, сложившегося к настоящему времени. См.: Авен П. Время Березовского. М.: АСТ; CORPUS, 2018; Крастев И. Экспериментальная Родина. Разговор с Глебом Павловским. М.: Европа, 2018.
[Закрыть], личный vision по-прежнему вызывает более или менее широкое и устойчивое доверие или, по крайней мере, желание сохранять лояльность, а дискурс и манера «решать вопросы» – устойчивый позитивный трансфер, такой индивид, однажды придя к власти, вполне может сохранять ее неопределенно долго, не прибегая ни к волшебным свойствам массмедиа, ни к сколько-нибудь серьезным репрессиям.
Тем не менее даже при самом удачном стечении обстоятельств правление такого индивида не отменяет, а только позволяет на какое-то время отложить трансформацию практик личной власти в институт, помимо которой воспроизводство конверсии, а тем самым и государства в ситуациях кризиса власти или ее передачи от лидера-основоположника его преемнику становится очень серьезной проблемой: поначалу, в поколении учредителей, теократия, строго говоря, еще не государство[134]134
Скрынникова Т.Д. Харизма и власть в эпоху Чингис-хана. СПб.: Евразия, 2013.
[Закрыть], это только «вождество», как говорят культурантропологи, то есть сеть межличностных и межгрупповых «повязок» с лидером в ее центре, которая, понятное дело, достаточно быстро рассыпается, как только правитель физически оставляет эту свою позицию или даже просто утрачивает ресурсы, позволяющие ее занимать. Самый простой и распространенный способ такой трансформации – переход от автократии харизматического лидера, возникающей как непосредственное следствие революции, к политическому режиму, который я бы определил термином «директория»: собственно, это формат правления, как бы специально рассчитанный на постреволюционные перформативные контексты, когда реальная власть принадлежит индивидам («лендлордам», например, или «полевым командирам»), каждый из которых обладает личным суверенитетом в границах кого-то регионального или корпоративного сообщества, то есть неподотчетен этому сообществу прежде всего в силу своего эксклюзивного социального статуса и тех ресурсов влияния, которые с ним ассоциированы, древнейший и, судя по всему, примордиальный формат правления, к которому в кризисе регрессируют и с которого в постреволюционный период начинают свое формирование другие политические институты[135]135
Мур Б. Социальные истоки диктатуры и демократии. М.: ИД ВШЭ, 2016.
[Закрыть]. Об этом фундаменте всякого институционального правления можно судить по свидетельствам тех, кто наблюдал принятие решений в сообществах на социальной и географической «периферии» глобальной системы, а также по телесериалам «о ментах и бандитах», имеются в виду сцены, где показывают воровскую сходку, строго говоря, директорией был и до самого конца оставался Древний Рим. Таким же образом можно, на мой взгляд, определить формат правления, сложившийся в европейских «варварских» государствах Раннего Средневековья или всякого рода «торговых республиках», от Псковской до Венецианской; директориями были Мюнстерская и Парижская коммуна, а также, естественно, советское государство в период после смерти Сталина, почти наверное будет (если не сорвется в новую революцию) российское после ухода Путина; директориями назывались многие органы власти, возникшие непосредственно после революции и связанные с учреждением нового государства[136]136
См.: https://ru.wikipedia.org/wiki/Директория.
[Закрыть] более того, «советы», которые Ленин рассматривал как рудиментарную форму постреволюционной «диктатуры пролетариата», тоже, конечно, директория, именно поэтому они не предполагают «разделения властей» и прочего такого, что характерно для классических представительных органов власти.
В отличие от теократий, директория предполагает сменяемость правителя, а также какие-то универсальные правила передачи статуса от действующего правителя его преемнику, то есть это вовсе не диктатура, но скорее версия демократии, хотя и весьма ограниченной, только для тех немногих, кто обладает значительным реальным влиянием. Кроме того, директория предполагает совсем иные конфессиональные основания, нежели теократия, вследствие чего, кстати[137]137
Не исключаю, кстати, что «культурная революция» в Китае, как и «большой террор» в СССР, являются следствиями раскола партийного руководства на «ортодоксов», стремящихся сохранить теократию во главе с лидерами-основоположниками, и «прагматиков», добивающихся перехода к директории, то есть пресловутому «коллективному руководству», а также обусловленного этим расколом конфликта. В тот же ряд эксцессов, связанных с альтернативами постреволюционного стратегического выбора, я бы включил Варфоломеевскую ночь во Франции и «ночь длинных ножей» в Германии: как и в первых двух случаях, переход от теократии к директории оказался возможен только после ухода (или устранения) лидера-основоположника со сцены. См.: Lifot n R.J. Revolutionary Immortality. Mao Tse-tung and the Chinese Cultural Revolution. N.Y.: Vintage Books, 1968.
[Закрыть], переход от теократии к директории при жизни лидера-основоположника невозможен: в контекстах директории правитель рассматривается уже не как конфидент божества, а как предстоятель и заступник «народа», отсюда не только отчуждение суверенитета в пользу этого самого «народа», предвосхищающее nation state, но и перенос формата директории на неполитические контексты, прежде всего в область хозяйственных практик. Излагая свою теорию демократии, Роберт Даль, по сути дела, описывает директорию, судя по его книгам, это максимум демократии, которого реально можно хотеть[138]138
Даль Р. Введение в теорию демократии. М.: Наука, 1992.
[Закрыть], особенно в постреволюционных контекстах, во всяком случае, это вполне эффективная формула компромисса между идеологией государства как святыни и всякими профаническими интересами. У этого институционального формата только один, но весьма существенный недостаток: директория не предполагает никаких социальных механизмов, обеспечивающих, так сказать, «резервные мощности» правления, то есть аккумуляцию власти, которой располагает лидер, и ее экстренную мобилизацию, которые становятся необходимостью в условиях или хотя бы в перспективе серьезного политического кризиса, вот почему постреволюционная директория зачастую оказывается недолговечной зоной транзита к каким-то более эффективным форматам правления.
В такой перспективе nec plus ultra политического института, очевидно, является монархия, которая вполне может рассматриваться как наиболее эффективная формула компромисса между теократией и структурами потестарности[139]139
См.: Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. М.: Облиздат; Алир, 1998; Солоневич И.Л. Народная монархия. М.: ИРЦ, 2010. Отсюда, конечно, не следует, что в постреволюционных контекстах надо непременно быть монархистом, однако понимать, как возникает соответствующая проблематика, почему она критически важна и какие она предполагает альтернативы политического выбора, стоит – для того, хотя бы, чтобы не говорить и не делать глупостей.
[Закрыть], а следовательно – ключ к аналитике постреволюционного транзита[140]140
Меня в данном случае, разумеется, интересует не монархия как таковая, как самодовлеющий политический институт со своими функциональными императивами, практиками социализации и социального контроля или стратегиями юридической и моральной легитимации, а исключительно монархия как одна из альтернатив постреволюционной нормализации, точнее даже – параметры контекста, в котором такая альтернатива становится предметом эффективного стратегического выбора. Именно поэтому идеологема божественного права королей, контроверзы «легистов» и «канонистов» или другие предметы, которыми обычно занимаются историки монархической политической мысли, оставлены без внимания (спасибо А.В. Юдину, который указал на необходимость подобной оговорки). Иными словами, речь идет не столько об «эйдосе» монархии, сколько о необходимых граничных условиях его воплощения на практике: какими, собственно, ресурсами должен обладать, с кого брать пример и на какой социальный контекст рассчитывать индивид, которому вдруг почему-либо захотелось учредить монархию.
[Закрыть], более того, многие добродетели, которые традиция считает неотъемлемым признаком демократических форматов правления (пресловутая «диктатура закона», например, разделение властей или понятие личных прав), возникают и приобретают свое значение именно в контекстах монархии. Как принято считать, институциональный паттерн монархии складывается из трех нормативных признаков: автократия в границах определенной территории[141]141
В этом принципиальное отличие монархии от монашеского ордена, который тоже автократия, имеющая церковную санкцию, но в границах определенного экстерриториального сообщества.
[Закрыть], санкция на власть со стороны церкви или другой корпорации, обладающей безусловным социетальным авторитетом, наконец, передача власти по наследству. На территории Европы такой паттерн, очевидно, сложился не ранее середины V века AD, это крещение Хлодвига, до того правителя избирали на совете «больших людей» племени или союза племен, и не позднее XIII века AD, когда окончательно сложились практики и ритуалы, связанные с осуществлением королевской власти, а также соответствующие идеологические доктрины[142]142
Блок М. Короли-чудотворцы. Очерки представлений о сверхъестественном характере королевской власти. М.: ЯРК, 1998; Канторович Э. Два тела короля. Исследование по средневековой политической теологии. М.: Изд-во Института Гайдара, 2014.
[Закрыть]. Гипотез, объясняющих появление этого института, как всегда, две: первая – что европейская монархия наследует формат власти, сложившийся в Древнем Риме, который, в свою очередь, наследует формат власти, сложившийся ранее где-то еще, и так ad infinitum, соответствующая методологическая позиция называется «преформизм», в биологии это теории номогенеза, вторая – что европейская монархия представляет собой результат уникальной констелляции факторов, сложившейся в зоне формирования этого политического института, такая позиция называется «эпигенез», аналогом соответствующих моделей является эволюционная теория, на практике вполне может оказаться и так, что одно из этих объяснений комплементарно другому, то есть удачно его дополняет.
Лично я считаю, что институт монархии является результатом эндогенного развития[143]143
Всего, сколько понимаю, становление монархии как социального института длилось примерно шесть столетий, от крещения Хлодвига где-то в середине V века AD до появления документов, кодифицирующих статус vicarius Dei, где-то в середине XI века AD. Из них примерно четыре столетия ушло на то, чтобы римская церковь достигла региональной политической гегемонии, которая в конечном итоге привела к так называемой Папской (или «Клюнийской») революции. Лидером этого процесса, очевидно, была Франция, полноценная монархия, строго говоря, существовала только там, да и то, наверное, больше как артефакт идеологии, чем реально.
[Закрыть], которое вполне может рассматриваться как формирование симбиоза между «силовым ресурсом» дружины и авторитетом церкви, оформленного как ритуал коронации («помазания на царство»), который по очевидным причинам сросся с обычаем, предполагавшим легитимацию насильственного политического транзита (завоевания или переворота) посредством брака между детьми прежнего и нового правителя. Напротив, следование древнеримским образцам, наметившееся, кстати, к тому времени, когда институт монархии de facto уже сформировался[144]144
Сам по себе такой формат власти, не исключено, сложился уже где-то к IX веку AD, когда, как считается, у славян появился самый термин «король», то есть личное имя одного из монархов стало общепринятым именованием статуса, однако на окончательное формирование и кодификацию соответствующих практик понадобилось еще три столетия.
[Закрыть], обеспечило пролиферацию совсем другой, транзитивной и гораздо хуже кодифицированной, версии суверенитета, известной нам как империя, более того, эти два альтернативных формата власти долгое время конкурировали друг с другом, разница между империей и монархией лучше всего видна задним числом: монархия естественным, хотя и не вполне безболезненным образом эволюционирует к nation state, империя на них распадается.
Термин «суверенитет» в данном случае сохраняет свою исходную прагматическую функцию и значение – указывает на неподотчетность правителя своим подвладным, его исключительное право давать им всякого рода указания и добиваться их исполнения, статус, возникающий именно в условиях теократии как следствие, так сказать, «особых отношений» между правителем и божеством, конфидентом которого тот является, или, что то же самое, историей; в секулярных контекстах, этот статус сохраняет достаточно характерные латентные коннотации, позволяющие его идентифицировать как «культ личности», то есть, чистосердечное и добровольное наделение правителя безусловным авторитетом. В прежние времена это был сугубо личный статус, приобретаемый в пограничных ситуациях благодаря какому-то неожиданному и смелому поступку или решению, позволившему с такой ситуацией справиться, на всякого рода фронтирах что-то подобное случается достаточно часто, пограничным ситуациям, в свою очередь, обычно сопутствует какой-то опыт нуминозного[145]145
Отто Р. Священное. СПб.: Изд-во СПбГУ, 2008.
[Закрыть], имеющий своим следствием откровение или конверсию, такое тоже случается достаточно часто, оттого-то всякая инновация предполагает симбиоз хозяйственной или политической и культовой практик, это всегда артефакт магии, а не технологии, на первых порах, по крайней мере. История, которую Григорий Турский рассказывает в своей «Истории франков», отличается исключительно тем, что в одной из пограничных ситуаций, какие часто складываются на поле боя, будущий король франков Хлодвиг, в те поры, скорее всего, обычный предводитель дружины, в переводе на современный русский «полевой командир», пережил обращение в христианство, что это была религия его жены – католички с какими-то серьезными «повязками» в Риме и что Папа или кто-то в его окружении счел обращение Хлодвига достаточно важным событием. Очень может быть, что такая специфическая констелляция образовалась случайно, дальнего умысла или расчета никто не имел, как говорится, так фишка легла, тем не менее в тогдашнем европейском контексте обращение Хлодвига в христианство имело последствия, которые позволяют хронисту рассматривать его как исключительно важное, даже провиденциальное событие, а историкам – как «триггер» изменений, связанных с формированием политического института монархии, то есть с превращением суверенитета из привилегии, которой обладает совершенно конкретный индивид по праву его личных талантов и свершений, в безличную социальную функцию, исполнителем которой, в принципе, может оказаться кто угодно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?