Текст книги "Дневник читателя. Русская литература в 2007 году"
Автор книги: Андрей Немзер
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Так стало мне ясно, сколько добра еще можно сделать на родине! Тебя царь помилует <…> А ты возьми меня к себе; давай вместе думать и делать, как Адашев с Сильвестром (350).
Упоминание погубленных царем праведных советчиков свидетельствует не о наивности, но об убежденности персонажа: Адашев и Сильвестр погибли, но какое-то время боролись за душу царя, остерегали его от зла и сделали много доброго, значит, надо повторить их подвиг. Умирая, Максим завещает Серебряному: «Сделай же один, что хотели мы вдвоем сделать» (351), то есть «предсказующе» цитирует «Голос с того света» Жуковского:
Друг, на земле великое не тщетно;
Будь тверд, а здесь тебе не изменят;
О милый, здесь не будет безответно
Ничто, ничто: ни мысль, ни вздох, ни взгляд.
Не унывай: минувшее с тобою;
Незрима я, но в мире мы одном;
Будь верен мне прекрасною душою;
Сверши один начатое вдвоем[35]35
Жуковский В. А. Полн. собр. соч. и писем. М., 2000. Т. 2. С. 56. То, что у Жуковского звучит голос возлюбленной, сути дела не меняет, особенно учитывая шиллеровский генезис стихотворения (стихотворение «Текла. Голос духа», которое свободно варьирует Жуковский, связано с романсом Теклы из «Пикколомини»).
[Закрыть].
Завета Максима Серебряный не исполняет, и не случайно именно воспоминания о погибшем названном брате, который один сумел бы помочь князю действовать правильно, повергают Серебряного в полное отчаяние. За фрагментом о Максиме следует описание леса, в котором князь исчезает навсегда (432–433).
Разумеется, о вине Серебряного в «уклонении» говорится осторожно (тут важен отрицательный пример Годунова, которому, напомним, Серебряный дал возможность действовать в одиночку!), но все же этот мотив ощутим. В этой связи обратим внимание на номинацию протагониста. Он полный тезка первого царского шурина, Захарьина-Юрьева, но в отличие от персонажа «Смерти Иоанна Грозного», что оставался при царе до конца и сохранил чистоту (хотя поздно разгадал и не сумел остановить Годунова), князь бесследно сгинул, а не стал родоначальником новой династии и фольклорным героем. (Читатели романа знали, что в народных песнях спасителем царевича был другой Никита Романович.) Упоминающаяся же в летописях и «Истории…» Карамзина фамилия князя происходит от металла благородного, но чуть сомнительного, всегда уступающего «золоту». Князя Золотого Толстой на Руси не нашел.
Задуманный в конце 1840-х годов «Князь Серебряный» оспаривает наиболее влиятельные об эту пору литературные трактовки русской истории. Толстого не устраивает лермонтовская апология справедливости Грозного, и потому он перестраивает сюжет «Песни…», а лермонтовским размером произносит высший – «звездный» – приговор царю. Он отрицает успокаивающий оптимизм Загоскина (характерный не только для «Юрия Милославского», но и для «Аскольдовой могилы» и романов из петровской эпохи – «Русские в начале осьмнадцатого столетия» и «Брынский лес», которые также завершаются преодолением «временных трудностей»), и потому избирает предметом не выход из Смуты, но вхождение в Смуту, тема скрытого, но неуклонного приближения которой для «Князя Серебряного» не менее важна, чем злодейства Иоанна. Глубоко прочувствовав смысловую неоднозначность историософской концепции «Капитанской дочки», он переставляет пушкинские акценты. Система религиозно-этических норм (при отсутствии норм, подразумевающих права личности, значимость «общественного мнения» и пусть трудно, но достигаемый консенсус между государем, первенствующим сословием и народом) сохраняет обаяние (отсюда резкое разделение праведных героев и Иоанна с присными; отсюда возможность личного покаяния для разбойников, которые все же лучше опричников), но отчетливо обнаруживает «изнанку» (общее искажение «правды» – его аналогом у Пушкина была крайняя жесткость обеих противоборствующих в пугачевщину сторон; перспектива новых смут, которую, как помним, не упускал из виду и Пушкин). Эта смысловая коррекция вела к отказу от «счастливого конца» (и в личной, и в государственной сферах) и «проблематизации» казавшегося идеальным героя, который сохраняет чистоту, но не исполняет скрыто возложенной на него миссии спасителя. В этом плане князь Серебряный оказывается сродни Обломову (создатель которого не случайно восхищался романом Толстого), царю Федору и князю Мышкину. Поражение Серебряного (и большинства светлых героев русской литературы) столь же закономерно, как торжество любимых героев Вальтера Скотта или Диккенса. Ориентация Толстого на «устаревший» жанровый образец и введение в роман «сдвинутых» цитат из «Айвенго» (спасение царевича разбойниками, слабость Вяземского на Божьем суде) не были следствием малой изобретательности автора или стремления состязаться с Вальтером Скотта на его поле. Жанр и отсылки указывали на принципиальное отличие нашей истории от истории западноевропейской, выпадение России из которой Толстой считал первой, главной и не преодоленной национальной трагедией.
Конспективный вариант статьи опубликован в: The Real Life of Pierre Delalande. Studies in Russian and Comparative Literature to Honor Alexander Dolinin (= Stanford Slavic Studies. V. 33). Stanford, 2007. P. 1.
«Весенние чувства» графа А. К. Толстого
Александру Львовичу Осповату
В конце весны – начале лета 1871 года А. К. Толстой пишет несколько разножанровых, но тесно меж собой связанных поэтических текстов: баллады «Илья Муромец» (май?), «Порой веселой мая…» и «Сватовство» (май-июнь?), стихотворения «То было раннею весной…» (май) и «На тяге» (май)[36]36
Датировка текстов, о которых пойдет речь, была предложена И. Г. Ямпольским в первом издании Большой серии «Библиотеки поэта (Толстой А. К. Полн. собр. стихотворений. Л., 1937) и не корректировалась ни Е. И. Прохоровым, подготовившим второе издание (Толстой А. К. Полн. собр. стихотворений. В 2 т. Л., 1984. Т. 1), ни самим И. Г. Ямпольским (Толстой А. К. Собр. соч.: В 4 т. М., 1963; Толстой А. К. Полн. собр. стихотворений и поэм. СПб., 2004). В статье стихи цитируются по: Толстой А. К. Полн. собр. стихотворений. В 2 т. Т. 1, письма (кроме оговоренных случаев) по: Толстой А. К. Собр. соч.: В 4 т. М., 1964. Т. 4; страницы указываются в скобках.
[Закрыть] и рискованную «Оду на поимку Таирова»[37]37
«Ода…» обоснованно отождествляется с опусом, упомянутым в письме М. М. Стасюлевичу от 3 июля: «Есть у меня “Баллада для немногих”. Я прислал бы ее Вам, но она уж очень игрива, вроде “Бунта в Ватикане”» (369—370).
[Закрыть]. В эту же пору если не были завершены, то писались (или, по крайней мере, задумывались) баллада «Алеша Попович» и «Отрывок (Речь идет о бароне Вельо)».
На то, что «Алеша Попович» (принятая датировка – лето; 199) писался в мае-июне, косвенно указывает фраза из письма М. М. Стасюлевичу от 3 июля (канун отъезда из малороссийского имения Красный Рог в Карлсбад). Сообщая о стихотворениях, которые он готов отдать в «Вестник Европы», Толстой добавляет:
«…по моему мнению, лучшие из них содержат тенденцию против нигилисма…» (369).
Одно из антинигилистических сочинений – несомненно «Порой веселой мая…» (в первой публикации – «Баллада с тенденцией»), другим может быть только «Алеша Попович» в первоначальной редакции (Толстой попросит Б. М. Маркевича вымарать из списка баллады «все, что касается нигилистов и лягушек», тремя месяцами позже, 3 октября – 565; цит. по примеч. Е. И. Прохорова), так как «Поток-богатырь (написан в начале года) уже был обещан «Русскому вестнику» М. Н. Каткова (см. письмо Маркевичу от 8 мая – 362). В принципе Толстой мог работать над «Алешей Поповичем» и в Карлсбаде («Алеша Попович», «Илья Муромец» и «Сватовство» были посланы в «Вестник Европы» лишь 2 сентября[38]38
М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке. СПб., 1912. Т. 2. С. 354.
[Закрыть]), однако более вероятным кажется, что баллада была завершена еще в Красном Роге. Правда, 11 июля Толстой писал жене:
Вчера я перечел m-me <К. К.> Павловой «Илью» и «Сватовство (цит. по примеч. Е. И. Прохорова – 562);
«Алеша Попович» здесь не назван, однако поэт, во-первых, мог знакомить свою конфидентку не со всеми свежими сочинениями, а во-вторых – опустить в письме названия некоторых, возможно и прочитанных им Павловой, вещей.
«Отрывок» датируется сентябрем на основании письма Толстого М. Н. Лонгинову от 24 сентября:
Между тем резонно связать его с письмом Маркевичу от 14 мая, где Толстой, рассказав о том, как на телеграфе требуют перевести на французский язык английский адрес (Smith, Payne and Smith), иронически просит адресата осведомиться при случае у барона О. И. Вельо (директора почтового департамента Министерства внутренних дел, антигероя «Отрывка», уже задетого в «Истории государства Российского от Гостомысла до Тимашева», 1868), как это можно сделать.
Если бы не наступила уже весна и не пели соловьи, я написал бы ругательное письмо <А. Е.> Тимашеву (прямому начальнику Вельо, министру внутренних дел. – А. Н.) <…> но мягкая погода и меня делает кротким (364).
Весенняя атмосфера побуждает Толстого перейти с гневной французской прозы на «примирительные» русские стихи. В первом из стихотворений («Все забыл я, все простил…») прощается и Вельо, но из контекста следует, что хозяин почтового ведомства хуже упомянутых прежде («чарующих» автора) вора-приказчика, ревизора и чешущейся о забор свиньи:
Сердце так полно мое,
Так я стал незлобен,
Что и самого Вельо
Я б обнять способен (397).
«Отрывок» насыщен отсылками к «Ревизору» (ср. неожиданное появление некоего «ревизора» в сельском пейзаже «Все забыл я, все простил…»): главный герой – городничий; тема почты (и неназванной прямо перлюстрации, которая должна вспомниться читателю, знакомому с 68 строфой «Истории государства российского…»: «Последнее сказанье / Я б написал мое, / Но чаю наказанье, / Боюсь monsieur Veillot» – 335; ср. развлечения почтмейстера Шпекина); мать и дочь, согласно мечтающие отдаться «великому» пришельцу из «иного мира» (мнимый Наполеон заменяет мнимого ревизора); обилие мусора (ср. «…я и позабыл, что возле того забора навалено на сорок телег всякого сору. Что за скверный город: только где-нибудь поставь памятник или просто забор, черт их знает откудова и нанесут всякой дряни»[40]40
Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. и писем: В 23 т. М., 2003. Т. 4. С. 20.
[Закрыть] и «Только видели: валяется / У заставы всякий хлам» – 349); проповедь попа «о древних вавилонянах» (ср.: «…ну, покаместь говорил об ассириянах и вавилонянах – еще ничего…»[41]41
Там же. С. 13—14. Гоголевские подтексты (тот же «Ревизор» и особенно «Нос») ощутимы в «Оде на поимку Таирова».
[Закрыть]); мотив «тройки», возникающий у Толстого словно бы случайно, но в ударной концовке —
Суть депеши скоро сыскана,
Просто значилося в ней:
Под чиновника Распрыскина
Выдать тройку лошадей (349).
Появится в «Отрывке» (причем в соседстве с отсылающим к «Ревизору» пассажем о хламе у заставы) и нечистое животное: «Да дорогой с поросятами / Шла Аверкина свинья…» – 349), заставляющая вспомнить «Все забыл я, все простил…». Густота мотивных перекличек между началом письма Маркевичу (история о телеграфе и «Все забыл я, все простил…») и «Отрывком» позволяет предположить, что стихотворение это сложилось в мае-июне, либо послужив основой для соответствующего фрагмента письма, либо из эпистолярного зерна выросши. Психологически эта версия более правдоподобна, чем вообще-то допустимая, хоть и не предложенная исследователями, «июльско-августовская» или принятая «сентябрьская»: легко вспыхивающий, но отходчивый Толстой едва ли стал бы разрабатывать гротескный российский сюжет в Карлсбаде или по возвращении с вод, варьируя свои многомесячной давности остроты.
Майско-июньская датировка «Алеши Поповича» и «Отрывка» кажется правдоподобной в свете того же письма к Маркевичу, переполненного отсылками к собственным сочинениям, преимущественно новейшим (от «Потока-богатыря», текст которого Толстой только что переписал для Маркевича, до обсуждаемых стихов). Письмо строится как цепь комических этюдов, в которых Толстой расправляется с различными, но для автора равно абсурдными житейскими, социальными и литературными феноменами. За гротескным очерком телеграфного бесчинства следуют (авто)ироническое прощение Вельо, такое же, заведомо несбыточное, пожелание идейным противникам (приятелям Толстого) под воздействием весны отказаться от вражды, микропародии на типовые французские романы и четыре развернутые пародии на новейшие образчики русской словесности.
Звучащий в начале письма мотив весны (любви, умиротворения) присутствует в «Илье Муромце» (в финале рассерженный на князя Владимира богатырь забывает обиду: «И старик лицом суровым / Просветлел опять», в следующей – заключительной – строфе возникает объясняющее смену настроения сезонная примета: «И смолой и земляникой / Пахнет темный бор» – 179; ср. две «примирительные» стиховые вставки в письме), «Порой веселой мая…», «Сватовстве» и двух лирических стихотворениях. В «Я готов румянцем девичьим…» дан обращенный (позитивный) вариант эпизода с царевной из «Потока-богатыря». «Румянец девичий», который вызывает у автора брань Маркевича со Стасюлевичем, напоминает о сквернословном монологе царевны, вершащемся признанием:
Кабы только не этот мой девичий стыд,
Что иного словца мне сказать не велит,
Я тебя, прощелыгу, нахала,
И не так бы еще обругала! (173).
В былине царевна бранит Потока, дерзнувшего понюхать ее цветок, – Стасюлевичу предлагается «подарить фиалкой» (397) идейного противника. Рифма «палкой – фиалкой» отсылает (с перестановкой акцентов) к «Пантелею-целителю» (1866), где святой обменивается поклонами с добрыми травами и цветами, а ядовитым – «палкой грозит суковатою», каковую должно применить и против тех, кто «лечением всяким гнушается» и хочет «похерити» «все, чего им не взвесить, не смерити» (136–137). Автокомментарий «Это чувства весенние, может быть, и преувеличенные» должны были напомнить адресату о стихотворении «Весенние чувства необузданного древнего»[42]42
В названии игрового, агрессивно эротизированого текста («И вспрыгнуть щепка каждая, / На щепку норовит <…> Пошли быки с коровами / В зеленый луг гулять <…> Готов я бессознательно / Сам сделаться быком» – 318—319) спрятано имя одного из самых просветленных и «воздушных» стихотворений Жуковского («Весеннее чувство»), а в размере (трехстопный ямб с чередованием дактилических и женских рифм) парадоксально присутствуют три присущие ему семантические окраски – собственно комическая и (в обращенном виде) патетическая и лирическая. О семантических ореолах этого метра см.: Гаспаров М. Л. Метр и смысл. Об одном из механизмов культурной памяти. М., 1999. С. 97—102. Гаспаров полагает, что Толстой в «Весенних чувствах…» пародирует Фета («Уж верба вся пушистая…»); кажется, и генезис, и семантика текста не столь однозначны.
[Закрыть], которое Толстой послал Маркевичу двенадцатью годами ранее, 24 февраля 1859 года (110).
Эротическая линия, намеченная в двух «примирительных» стихотворениях (и заставляющая вспомнить «Порой веселой мая…», «Сватовство» и «Алешу Поповича»), продолжена – с упором на «плотскость» – в трех «романных» пародиях. Первую Толстой выдает за отрывок из Писемского, намекая заголовком – «В тихом омуте черти водятся» – на роман «В водовороте» («Беседа», №№ 1–6)[43]43
Отмечено И. Г. Ямпольским: Толстой А. К. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. С. 369.
[Закрыть]. Брутально эротический эпизод Толстой сопровождает комментарием:
«Верю только тому, что рассказывает Писемский (не верит он изысканным французским романистам, над которыми издевался выше. – А. Н.) <…> Вот это, по крайней мере, правдоподобно. Менее правдоподобно продолжение» (365).
Писемский, по Толстому, верен действительности (пусть грубой), покуда не начинает обличать им же выдуманный немыслимый цинизм развратных персонажей.
Объект второй пародии («“Ой ли?” Роман в трех частях, пока не оконченный, но выходящий в фельетонах без имени автора») – «Бесы». К маю 1871 «Русский вестник» (№№ 1, 2, 4) представил публике первую часть этого «романа в трех частях» (авторский подзаголовок). Герой пародии именуется Крестовоздвиженским (ср. этимологию фамилии «Ставрогин»; заменяя «греческую» огласовку фамилии на «поповскую», то есть «нигилистическую», Толстой оспаривает заявленный Достоевским «аристократизм» персонажа; ср. также: «Феодалы и олигархи вскочили с своих мягких кресел, работы Лизере, и тупо смотрели друг на друга»). Имя героя произносится на французский лад – «Вольдемар» (ср. Nicolas в «Бесах). Открывающая пародию фраза «На бледной щеке Крестовоздвиженского звучно раздалась пощечина» (которую герой, как и Ставрогин, игнорирует) не только отсылает к финальной сцене первой части «Бесов», но воспроизводит ее детали; ср.: «мокрый какой-то звук от удара кулаком по лицу», «бледнел как рубашка <…> бледен он был ужасно». Реплика любовницы Крестовоздвиженского Насти (у Достоевского обе связанные со Ставрогиным девицы чаще называются не полными, а «домашними» именами – Даша, Лиза) «переворачивает» обращение Виргинского к изменившей ему жене; ср.: «До сих пор я вас только уважала, но сегодня начинаю любить» (365) и «Друг мой, до сих пор я только любил тебя, теперь уважаю»[44]44
Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1974. С. 166, 29. На «Бесов» как объект пародии указывал И. Г. Ямпольский; см.: Толстой А. К. О литературе и искусстве. М., 1986. С. 302.
[Закрыть]. Обращение Крестовоздвиженского к детям Насти («бесенята») отсылает к названию романа Достоевского, а придуманный Толстым заголовок «Ой ли?» (как и в «прообразе», двусложный) указывает на сомнение пародиста как в том, что «роман в трех частях» будет завершен (Толстой мог знать о сложностях в отношениях редакции «Русского вестника» и судорожно работающего Достоевского от адресата письма, Маркевича, тесно связанного с Катковым), так и в адекватности отождествления нигилизма с бесовством.
Пародия пересекается с несколькими текстами Толстого. Особо важен мотив безответной пощечины. Прямо он возникает в отброшенной строфе «Алеши Поповича»: «На мечах они (противопоставленные богатырю теперешние поповичи, вроде Крестовоздвиженского. – А. Н.) не бьются, / Но примают всякий срам / И обидным не считают / Бить друг друга по щекам» (515). Герой четвертой пародии (о ее связи с «Алешей Поповичем» см. ниже) бросает возлюбленную из страха перед дуэлью с ее мужем. В «Церемониале погребения тела в Бозе усопшего поручика и кавалера Фаддея Козьмича П…» (атрибутируемом Толстому) и тесно связанных с ним <«Военных афоризмах Фаддея Козмича Пруткова»> (участие в их написании Толстого бесспорно) возникают все фигуранты скандальной истории отказа сотрудников «Санкт-Петербургских новостей» принять вызов В. В. Крестовского, оскорбленного рецензией В. П. Буренина на его роман «Панургово стадо» – находившийся вне Петербурга редактор В. Ф. Корш (которому изначально был послан вызов), секретарь редакции А. А. Суворин, автор рецензии:
Будь в отступлении проворен,
Как пред Крестовским Корш и Суворин.
Суворин и Буренин, хотя и штатские,
Но в литературе те же фурштатские <…>
Не дерись на дуэли, если жизнь дорога
Откажись, как Буренин, и ругай врага <…>
Есть ли на свете что-нибудь горше,
Как быть сотрудником при Корше
Идут Буренин и Суворин,
Их плач о покойнике непритворен.
Идет, повеся голову, Корш,
Рыдает и фыркает, как морж
(«Церемониал…», 385)[46]46
Не пытаясь решить сложный вопрос о датировке текстов, связанных с поручиком Прутковым, заметим, что завершены они быть могли не ранее апреля 1870 года: Крестовский выступил в «Голосе» 27 марта, Буренин ответил в «Санкт-Петербургских ведомостях» 28 марта. Естественно, что Толстой с его обостренным рыцарским чувством чести помнил эту позорную историю и год спустя. Весьма вероятно, что помнил он и более давний сюжет: 28 апреля 1862 года Е. Н. Гарднер, десятью днями раньше ставший мужем кузины и возлюбленной Д. И. Писарева, получив оскорбительное письмо Писарева, пришел в его квартиру и ударил обидчика хлыстом. Писарев тщетно пытался добиться дуэли и 3 мая на Царскосельском вокзале нанес такой же удар Гарднеру. Ср. в пародии: «Желтухин! – сказал он ему, – я прощаю вам вашу горячность, ибо я слишком развит, чтобы обращать внимание на оплеуху, но будьте уверены, что если застану вас врасплох, то отхлестаю вам морду сыромятным ремнем» (365).
[Закрыть].
Существенно, что третью пародию («художественную критику») Толстой подписывает криптонимом Буренина – Z[47]47
Отмечено И. Г. Ямпольским.
[Закрыть].
В диалоге Насти с детьми («Мы будем молиться Кислороду, чтобы Вольдемар сделал нам нового братца! – «Какая пошлость <…> порядочные люди не молятся даже и Кислороду» – 366) варьируется тезис «аптекаря, не то патриота» из «Потока-богатыря»:
Что, мол, нету души, а одна только плоть
И что если и впрямь существует Господь,
То он только есть вид кислорода (175)[48]48
Ср. также в «Церемониале…»: «На краю разверстой могилы / Имеют спорить нигилисты и славянофилы. // Первые утверждают, что, кто умрет, / Тот весь обращается в кислород» (387).
[Закрыть].
Тот же «патриот» величает киевского богатыря «феодалом», а его присные
…Потока с язвительным тоном
Называют остзейским бароном (176).
В пародии на «Бесов» возникают «феодалы и олигархи», в «художественной критике» читаем:
В жизни, как она сложилась феодальным Западом с его средневековыми понятиями, возникшими после низвержения Ромула Августула Одоакром, мы видим одну возмутительную грязь, служащую тучным удобрением папству и баронству. Грязь эта перешла и к нам с заимствованьем христианства от Востока, который был своего рода Западом (366–367).
Абсурдное отождествление Востока (Византии) с Западом – негатив толстовского мифа о средневековом европейском единстве, в которую входит Киевская Русь, принявшая христианство от Византии до разделения церквей, а государственность – от «варяжского» Запада. Поток, богатырь князя Владимира, – потомок скандинавских воителей (ср. слова Владимира в балладе «Змей Тугарин», 1867: «Я пью за варягов, за дедов лихих, / Кем русская сила подъята, / Кем славен наш Киев, кем грек приутих, / За синее море, которое их, / Шумя принесло от заката» – 142), то есть действительно «остзейский барон» (его предков принесло на Русь море – Варяжское, Балтийское, для немцев – Восточное, Ostsee).
«Западно-восточный» эпизод пародии должен быть рассмотрен в контексте исторической мифологии Толстого. Мысль о единстве средневековой Европы особенно выразительно представлена в балладе «Три побоища», повествующей о конце идеализированного мира. Братоубийственная вражда норманнов и саксов (нападение Гаральда-варяга на саксонца-Гаральда и его гибель в битве при Йорке, возмездием за которое становится поход Вильгельма Завоевателя и гибель саксонца-Гаральда в битве при Гастингсе) предсказывает противоборство русских князей, которое последует за поражением Изяслава в битве с половцами и приведет к неназванному, но угадываемому читателем татарскому владычеству:
А братья княжие друг друга корят,
И жадные вороны с кровель глядят,
Усобицу близкую чуя… (152).
Вороны те же самые, что пиршествовали в Британии после Йорка («И сел я варягу Гаральду на шлем, / И выклевал грозные очи!») и после Гастингса («Недвижные были черты хороши, / Нахмурены гордые брови, / Любуясь на них, я до жадной души / Напился Гаральдовой крови» – 150). Рушится «семейная» общность, что подчеркнуто одновременными вещими снами жены Изяслава (сватьи Гаральда-варяга) и их невестки (дочери Гаральда-саксонца), в обоих появляются не только вороны, но и страшная «бабища» (147, 148), радующаяся грядущим смертям. «Бабища злая» неявно ассоциируется с Азией (татарщиной), поражение Изяславу наносят пришедшие с востока половцы. Толстой многократно и настойчиво выстраивал ряд «усобицы – татарское иго – московский деспотизм – современное нестроение», наиболее отчетливо (с называнием всех исторических звеньев) он явлен в «Чужом горе» («И едут они на коне вчетвером / И ломится конская сила» – 136; едут сегодняшний богатырь и три «прошедших горя»).
В «Песне о походе Владимира на Корсунь» (1869) авторская ирония направлена как на дикого язычника, хвалящегося своим могуществом (Владимир до крещения; «норманнство» Владимира и его дружины означено строкой «Плывут к Херсонесу варяги» – 153), так и на слабосильную империю, властители которой безропотно отдают Владимиру сестру и не могут без помощи киевского князя справиться с «мятежником и вором» Фокой (156). Однако, приняв крещение, Владимир преображается, его «новая держава» (160) становится наследницей Византии, которая теперь предстает вместилищем единых истины и красоты (драгоценные дары корсунцев, «священства и дьяконства хор», оглашающий «днепровский простор / Уставным демественным ладом» – 158–159). Характеризующий Византию в «Против течения» эпитет «расслабленная» (108) относится не к империи вообще, а к печальному (и преодоленному) периоду ее истории (временное торжество иконоборцев). В этой связи «греческий» финал «Потока-богатыря» (снятый при публикации в «Русском вестнике» и в посмертном, но готовившемся Толстым «Полном собрании стихотворений» 1876 года) не противоречит его «варяжскому» пафосу.
Ах ты гой еси, Киев, родимый наш град,
Что лежит на пути ко Царьграду!
Зачинали мы песню на старый на лад,
Так уж кончим по старому ладу!
Ах ты гой еси, Киев, родимый наш град!
Во тебе ли Поток пробудиться не рад!
Али, почвы, уж новые ради,
Пробудиться ему во Царьграде? (514).
Отдавая себе отчет в распространенности «царьградских мечтаний», все же напомним о текстах, привлекающих пристальное внимание А. Л. Осповата:
Вставай же, Русь! Уж близок час!
Вставай Христовой службы ради!
Уж не пора ль, перекрестясь,
Ударить в колокол в Царьграде
(заметим мотив пробуждения от сна и повторенную Толстым рифму) и
Поток пробуждается в первый раз «на Москве на реке», а затем «на другой на реке», то есть Неве (173, 174). Сюжет примирения с западными славянами возникает у Толстого уже в раннем – конец 1840-х – стихотворении «Колокольчики мои», где, впрочем, «светлый град / Со кремлем престольным», куда прибывает «с запада посольство», «чающее господина» в «хозяине», на челе которого «горит / Шапка Мономаха» (56, 57), не Киев (в котором кремля нет), а скорее всего Москва[50]50
Не располагая данными о знакомстве Толстого со «Спиритическим предсказанием» Тютчева (в отличие от «Рассвета» и «Тогда лишь в полном торжестве…», не печатавшимся при жизни поэтов), заметим все же, что для автора «Потока-богатыря» Москва уже неприемлема и в качестве, говоря словами Тютчева, «новейшей» из трех столиц России – Там же. С. 187. Геополитический аппетит Толстого умереннее явленного Тютчевым в «Русской географии». Он не претендует на «град Петров», отождествляемый с Римом. – Там же. С. 152. Но и тютчевская двусмыслица (позволяющая предположить, что поэт назвал официальную столицу империи) для него невозможна.
[Закрыть].
Другой центральный мотив «художественной критики» корреспондирует с «Порой веселой мая…». За утилитаризмом автора заметки о мраморной статуе «честного бедняка» стоит отрицание красоты как таковой.
Да, да, господа олигархи, вам не по вкусу эта статуя? Вы хотели бы голого Антиноя и сладострастную Афродиту? Вы в статуе ищете красоту линий, чтобы услаждать ею какую-то эстетическую потребность? Но прошло время для художества тешить вашу праздную жажду изящного! Нет, господа! Не отвращайте взоров от действительности, пусть она колет вам глаза! <…> Обратите внимание и на кучу сора. (Ср. «гоголевский» мотив хлама в «Отрывке». – А. Н.) Как переданы резцом эти арбузные корки, эти яичные скорлупы, эти грязные тряпки! да, повторяю, грязные (курсив Толстого. – А. Н.), ибо художник не побоялся изваять и самую грязь, и этим показал, что он именно художник (366).
В «Порой веселой мая…» жених объясняет:
Есть много места, лада,
Но наш приют тенистый
Затем изгадить надо,
Что в нем свежо и чисто!
нигилисты
Весь мир желают сгладить
И тем внести равенство,
Что всё хотят загадить
Для общего блаженства (182–183).
Как было давно отмечено, монолог жениха восходит к предисловию Гейне к французскому изданию «Лютеции» (1855)[51]51
Жинкин Н. П. А. К. Толстой и Г. Гейне // Сборник статей к 40-летию ученой деятельности академика А. С. Орлова. Л., 1934. С. 435.
[Закрыть]. Близко следуя этому тексту, Толстой затем вступает с ним в полемику. Гейне, описав будущее торжество коммунистов, подразумевающее упразднение бесполезной красоты вообще и его поэзии в частности, признает правоту «мрачных иконоборцев»:
«Да будет он разрушен, этот старый мир, где невинность погибала, где процветал эгоизм, где человек эксплуатировал человека! Да будут разрушены до основания эти дряхлые мавзолеи, где царили обман и несправедливость! И да будет благословен тот бакалейный торговец, что станет некогда изготовлять пакетики из моих стихотворений и всыпать в них кофе и табак для бедных старушек, которым в нашем теперешнем мире несправедливости, может быть, приходилось отказывать себе в подобных удовольствиях…»[52]52
Гейне Г. Избр. произв.: В 2 т. М., 1956. Т. 2. С. 439—440. Гейне именует коммунистов «мрачными иконоборцами», что должно было привлечь внимание Толстого, вне зависимости от того, познакомился он с предисловием к «Лютеции» до написания «Иоанна Дамаскина» (1859) и «Против течения» (1867) или позднее (что менее вероятно). В любом случае, обыгрывая и оспаривая иронические пассажи Гейне в 1871 году, Толстой актуализировал для памятливых читателей свои апологии художества.
[Закрыть].
Ложность подобных – «филантропических» – оправданий «разрушения эстетики» высмеяна Толстым в «художественной критике», автор которой, имитируя доказательное рассуждение, грешит против элементарной логики, подмененной риторическим напором («Он повязал лицо – значит, у него болят зубы. Отчего болят? От недостатка дров и сухой квартиры. Какой урок аристократам!» – 366). Невольное саморазоблачение борцов с красотой в пародии дополняет балладу, где мотив якобы «благих намерений» опущен, а теория и практика нигилистов выводится из их инфантилизма:
и/или тщеславия:
Чтоб русская держава
Спаслась от их затеи,
Повесить Станислава
Всем вожакам на шеи (184).
Присущее автору «художественной критики» небрежение логикой позволяет ему использовать понятие «грязь» в разных смыслах. Он хвалит скульптора за мастерское воспроизведение грязи, но порицает «возмутительную грязь, служащую тучным удобрением папству и баронству» (367). Хотя смесь утилитаризма, требований «реализма» и социального критицизма присуща всей левой публицистике 1860-х годов, играя со словом «грязь», Толстой указывает на базовый «нигилистический» текст, роман Чернышевского «Что делать?». Во «Втором сне Веры Павловны» проводится противопоставление «грязи реальной» («все элементы, из которых она состоит, сами по себе здоровы») и «грязи фантастической» («элементы этой грязи находятся в нездоровом состоянии», что обусловлено отсутствием движения; оздоровить эту грязь можно только насильственно, с помощью «дренажа»)[54]54
Чернышевский Н. Г. Что делать? Из рассказов о новых людях. Л., 1975. С. 123—124.
[Закрыть]. «Грязь реальная» олицетворяет людей трудящихся, чьи дурные действия и свойства простительны, ибо обусловлены необходимостью добывать пропитание (если не они, то их дети, станут «новыми людьми»), «грязь фантастическая» – паразитов, подлежащих упразднению. Эта-то «грязь», согласно Z, и перешла к нам с Востока (Запада). То, что Толстой метит в автора «Что делать», подтверждается соседним пассажем: «Вот откуда арбузные корки. Они очевидно выброшены на улицу из изящной гостиной презренного богача. Народ арбузов не ест, разве только в Саратове…» (367; Саратов – родина Чернышевского). Ср. правило Рахметова:
«То, что ест, хотя по временам, простой народ, и я смогу есть при случае. Того, что никогда недоступно простым людям, и я не должен есть! <…> Поэтому, если подавались фрукты, он абсолютно ел яблоки, абсолютно не ел абрикосы; апельсины ел в Петербурге, не ел в провинции – видите, в Петербурге простой народ ест их, а в провинции не ест»[55]55
Там же. С. 206.
[Закрыть].
«Грязь» (по Чернышевскому) пародии дублирует «почву» в «Потоке-богатыре», где слово это включено в нигилистический лексикон («Слышно: почва, гуманность, коммуна, прогресс / И что кто-то заеден средою» – 176), а в отброшенных строфах становится объектом рефлексии:
Я от «почвы» совсем в восхищенье.
Нет сомненья, что порет аптекарский рой
Вообще чепуху, – но бывают порой
И в навозе жемчужные зерна,
«Почва» ж гадит нам – это бесспорно.
Не довольно, во-первых, она горяча;
Во-вторых, недовольно кремниста;
Поискать бы другой, чтоб уж горе с плеча!.. (514).
«Почва» должна перестать быть «грязью» (рискованной лексики Толстой избегает, но слова «навоз» и «гадит» достаточно красноречивы). Необходимо избавиться от грязи (груза) многовекового прошлого (ср. «горе с плеча» и балладу «Чужое горе») и возвратиться к истинной «почве», то есть к христианской империи, какой мыслится Киевская Русь, – в жизни и к «былинному тону» – в тексте.
Последний важный сюжет третьей пародии – назначение искусства. Восклицания Z – «Что есть цель художества? Цель его – это служить общему делу…» (366; ср. в «Потоке-богатыре»: «Все об общем каком-то о деле кричат» – 176) – дублируют иронический финал «Порой веселой мая…»: «Хочу, чтоб в песнопенье / Всегда сквозило дело» (185). Позволив себе тенденциозность, Толстой словно бы изменяет искусству, принимает методы противника. Сам он, однако, думал на сей счет иначе. «Вывернутая» действительность (которой принадлежат нигилисты) может быть запечатлена только «вывернутой» (пародийной, игровой) поэзией. Романы Писемского и Достоевского не удовлетворяют Толстого потому, что они слишком серьезны, а такой подход (экспрессивное обличение или демонизация) не адекватен комическому (хоть и зловредному) объекту. Согласно Толстому, Писемский и Достоевский невольно «поднимают» нигилистов, в то время как сам Толстой изображает их такими, каковы они есть, то есть смешными. Толстой полагает, что он верен действительности, а потому его поэзия всегда свободна, а не тенденциозна (что и подчеркнуто ироническим заголовком «Баллада с тенденцией» в первопубликации «Порой веселой мая…»).
Толстой страшился не проникновения «тенденции» в свои тексты (это невозможно), но неверной читательской реакции, упреков в тенденциозности, которые сыпались на него со всех сторон[56]56
Ср. эпиграмматический отклик Майкова (1888) на поэму уже давно почившего Толстого «Иоанн Дамаскин»: «Свел житие он на что? На протест за “свободное слово” / Против цензуры, и вышел памфлет вместо чудной легенды. / Все оттого, что лица говорящего он не видал пред собою» – Майков А. Н. Соч.: В 2 т. М., 1984. Т. 2. С. 353. Майков, вероятно, не знал, что наслышавшийся сходных укоризн Толстой в письме Маркевичу от 4 февраля 1859 года утверждал: «Пусть они откроют Четьи-Минеи – они увидят, что все было точно так, как я описал» (107). В связи с запретом «Царя Федора Иоанновича» Толстой писал ему же 13 декабря 1868 года: «В произведении литературы я презираю всякую тенденцию <…> Не моя вина, если из того, что я писал ради любви к искусству, явствует, что деспотизм никуда не годится» (246).
[Закрыть]. Даже конфидент Толстого Маркевич, вкусу которого поэт доверял, не умел разгадать смысл виртуозных переходов от «современного» тона к «былинному», от пародийной «тенденциозности» к пафосу. Желание быть правильно понятым и сомнения в своих «экстравагантных» решениях послужили причиной упрощения текстов – исключения «нигилистических» строф в «Алеше Поповиче» и сложно организованной концовки «Потока-богатыря». В первой публикации эту балладу завершали вопросы наивных читателей:
Для чего ж он плясал?
Да еще среди темной палаты?
И к чему вообще тут Владимира бал?
и ответ поэта, в духе финала «Домика в Коломне»:
Но когда бы Потоку сперва не плясать,
То навряд ему так захотелось бы спать.
А морали когда еще надо —
То мораль: не плясать до упада (514).
Опровергается сама возможность какой-либо морали, но при учете трех следующих строф (отсутствующих уже в первопубликации) в «квазиморали» проступает прямой смысл. Обрести новую (старую) киевско-царьградскую почву в реальности несравнимо труднее, чем в былине. Повода «плясать до упада» нет, да и когда он был (во времена князя Владимира), надлежало знать меру: сон Потока (и все, что случилось на Руси) – следствие его безудержной пляски, восторга от собственной удали и красоты. (Сходно в «Змее Тугарине», где уверенные в неизменности «русской Руси» Владимир с богатырями весело смеются над глумливыми, но верными предсказаниями змея-певца.) Внешняя победительность утопии корректируется скрытым скепсисом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.