Электронная библиотека » Анна Разувалова » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 19 октября 2015, 02:05


Автор книги: Анна Разувалова


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Вероятно, в качестве если не травмирующих, то причинивших боль «деревенщиками» воспринимались и обстоятельства их социализации в городе и сопутствующие конфликты со столичной элитой (поскольку здесь мы переходим на уровень субъективных историй, сложно сказать, какие аспекты тех событий были не проговорены, вытеснены). В принципе, эти ситуации в плане их переживания также коррелируют с эмоциями боли (и, добавлю, возмущения) – в данном случае боли от обделенности крестьянства, представители которого вынуждены были преодолевать дополнительные препятствия на пути социальной самореализации. Если нарративы, связанные с метафорически понятой травмой модернизации и более или менее конкретной «исторической» травмой Гражданской войны, коллективизации, военного и послевоенного перенапряжения, адресовались максимально широкому кругу потенциальных адресатов (собственно, их назначение в том и состояло, чтоб «заразить» определенной, эмоционально ангажированной версией истории и историософии как можно больше читателей), то свидетельства фрустрации от контактов с городской творческой элитой не только разоблачали фиктивное равноправие в советском обществе (и в этом смысле обладали общезначимым интересом), но работали как создающий сообщество инструмент (соответственно очерчивающие контуры сообщества оппозиции «традиционалисты» vs. «новаторы», «консерваторы» vs. «либералы», «периферия» vs. «столица» вбирали в себя непосредственный болезненный опыт лишений и «лишенности»).

Специфичность ситуации «долгих 1970-х», в которой «деревенщики» работали с травматическим опытом, определялась ограничениями на артикуляцию деструктивного события, постановку вопросов о природе боли, природе жертвы и необходимостью соблюдать существующие культурно-идеологические конвенции[192]192
  Одной из последних работ, где рассматривается реакция на травму сталинизма в советских публичных дискуссиях и литературе 1960-х, стала книга: Jones P. Myth, Memory, Trauma. Rethinking the Stalinist Past in the Soviet Union, 1953–1970. New Haven and L., 2013. Джонс исходит из того, что события, инициированные «секретной речью» Хрущева на ХХ съезде в 1956 году и перезахоронением И. Сталина в 1961-м, следует воспринимать в контексте процессов конфронтации с собственным прошлым (например, в послевоенной Германии или Франции), учитывая вместе с тем специфику общественной дискуссии в СССР. Исследовательница рассматривает хрущевское правление как период конкуренции выдвинутых отдельными лицами и группами нарративов о травме сталинизма и постепенный сдвиг, уже в раннюю брежневскую эру, к торжественной версии прошлого. Еще при Хрущеве «нормализация» недавнего прошлого, пишет Джонс, считалась «менее опасной, вредной и ревизионистской, чем глубокие ретроспекции и покаяние. Кроме того, этот фрейм публичной памяти, по преимуществу торжествующий и оптимистичный, также пользовался значительной поддержкой советских писателей и читателей…» (Jones P. Op. cit. P. 15), «поэтому, несмотря на период поощрения руководством партии ретроспекции, покаяния и раскаяния, десталинизация характеризовалась прежде всего настороженностью ретроспекции и желанием ограничить “мрак” и “ужас” новых нарративов о сталинизме. Точно так же, несмотря на призывы партии разоблачать сталинистскую психологию и наследников Сталина (как в стихотворении Евтушенко), эпоха Хрущева все чаще перемежалась критикой и наказанием писателей, которые продвигали десталинизацию слишком далеко» (Ibidem). «Деревенские» авторы, своим появлением во многом обязанные «оттепельным» послаблениям, исторический нарратив о гибели крестьянского мира тоже формировали и транслировали в обстановке, когда излишнее внимание к «ранам» прошлого не поощрялось. Тем интереснее, что с «благостным» видением прошлого некоторые из них полемизировали, имея в виду не только официальный исторический нарратив, но и собственную верность «исцеляющей» памяти. Наиболее впечатляющий пример – В. Астафьев и его masterpiece «Последний поклон». Если проследить за изменениями замысла, положенного в основу книги (первое издание вышло в Перми в 1968 году, в него вошли рассказы, публиковавшиеся в периодике с начала 1960-х), станет очевидно, что он меняется постольку, поскольку меняется представление автора о «памяти», призванной сохранять не только самое светлое из пережитого и этим смягчать «нестроения» настоящего, но запечатлевать болезненное и неизбывно трагическое. Поэтому писатель, движимый представлением о «правде» как о нецензурированном эмоциональном опыте, последовательно уходил от «умиления» и «благодушия», доминировавших в первой редакции книги (см.: Астафьев В.П. Последний поклон. Т. 5. С. 379–380), к «горечи», а то и «отчаянию» в редакции 1978 года и канонической версии в пятнадцатитомнике 1997–1998. В этом отношении тематически новый материал, введенный в «Последний поклон», заметно расширял спектр эмоций, культурно апробированных позднесоветской прозой.


[Закрыть]
. «Отреагирование» и «проработка» травмы, если прибегнуть к психоаналитической терминологии, открытие новых символических и интерпретативных ресурсов для ее обсуждения в условиях «долгих 1970-х» едва ли могли быть эффективными: травма проговаривалась частично, «с запинками» и тут же «заговаривалась», то есть нарратив, смыслообразующим началом которого была травма, изначально деформировался невозможностью его полноценной артикуляции и обсуждения. Вместо последовательной (насколько она может быть таковой) проработки травматического опыта, в идеале подкрепляемой изменениями в институциональной системе общества и коррекцией политического курса, предлагалось адаптированное к существующим конвенциям описание негативного события или – еще чаще – его последствий, своего рода «отсылок», «знаков» произошедших некогда деформаций. Таким образом, своеобразие позиции «деревенщиков» в сфере символического воссоздания травмы можно вывести из факта нахождения писателей на официальной институциональной арене (а кроме того, из особенностей продолженной ими интеллектуальной традиции – славянофильски-почвеннической[193]193
  Славянофильская версия национальной истории в известной степени конституировалась «травматизацией» прозападных реформ Петра I, нанесших, как полагали «самобытники», удар по культурной идентичности русских. Подобный взгляд, если судить по публицистике, в кругу «деревенщиков» особенно близок Распутину. Этот автор также трактовал некоторые исторические сюжеты, опираясь на семантику травматического, но с акцентированием телесного аспекта. Например, возникновение русской интеллигенции Распутин, вслед за Георгием Федотовым и Николаем Бердяевым, связывал с появлением «трещины (метафоры раскола, разлома и т. п. часто становятся обозначением травматического события. – А.Р.), которой раскололась страна, когда он (Петр I. – А.Р.) с могучей энергией взялся передвигать ее в Европу» (Распутин В. Интеллигенция и патриотизм // Москва. 1991. № 2. С. 8). «Неукорененная» часть интеллигенции, по мысли писателя, отличалась и отличается «национальным мазохизмом» (Там же); «врачующей» и «восстанавливающей» деятельности патриотической интеллигенции оказалось явно недостаточно, чтобы страна справилась не с «изнурением, а с [чем-то] вроде разрыва, раны…» (Там же. С. 16) и т. п.


[Закрыть]
).

«Деревенщики» искали пути и способы проговаривания «боли» и одновременно предпринимали деятельные попытки «нормализовать» сопутствующий опыт. Последнее предопределялось и потребностью в прорабатывании болезненных событий, и самой традиционалистской установкой. Как известно, выбор символических моделей для описания и объяснения травматического события зависит от того, что есть «в наличии» (от имеющегося репертуара интерпретативных схем), и от возможности создать новые язык и средства для проговаривания деструктивного опыта (а это требует серьезной работы, поскольку травма плохо совместима с готовыми «нарративными традициями и смысловыми конвенциями, ориентированными на упорядоченность опыта и связность его репрезентации»[194]194
  Ушакин С. «Нам этой болью дышать?»: О травме, памяти и сообществах // Травма: пункты. М., 2009. С. 14.


[Закрыть]
). И тут потребность «деревенщиков» «высказать правду» приходила в противоречие с традиционалистской ориентацией на узнаваемые, апробированные традицией дискурсивные формы и «упорядочивающие» нарративы[195]195
  Например, в романе «Прокляты и убиты» переполненные физиологическими деталями картины страдания человеческого тела, в которых сконцентрирован травматический опыт автора, перемежаются с эпизодами, чья поэтика восходит к эпическим романным формам, сложившимся прежде всего под влиянием «Войны и мира». Астафьев под воздействием толстовского дискурса о войне пытался рационализировать коллективную и личную травмы, придать смысл зрелищу насилия и гибели.


[Закрыть]
. Травматические события в текстах с исторической ретроспективой, посвященных, например, коллективизации, нередко заключались в рамки традиционного интеллигентского дискурса о противостоянии власти и народа, правда, с характерными для «подчиненной» стороны «внутреннеколониальными» акцентами[196]196
  О дискурсе «внутренней (пост-)колонизации» в литературе советского периода см.: Липовецкий М. Советские и постсоветские трансформации сюжета внутренней колонизации // Там, внутри. Практики внутренней колонизации России. М., 2012. С. 809–845; Кукулин И. «Внутренняя постколонизация»: формирование постколониального сознания в русской литературе 1970-х – 2000-х годов // Там же. С. 846–909.


[Закрыть]
, подчеркивавшими, что крестьянство для власти и интеллектуалов – ресурс в затеянной «социальной перепланировке», которым распоряжаются методами дискредитации и насилия. «Традиционализация», под которой я в данном случае понимаю идеологически и эмоционально заряженную реконструкцию прошлого, ретроспективно ориентированный поиск «органических», укорененных в «почве» социальных структур, ценностной системы, способной создать чувство безопасности и восстановить подорванную «анормальными» историческими событиями культурную идентичность, стала у «деревенщиков» главным механизмом изживания внутренних беспокойства, тревоги, боли, дискомфорта.

Определенную эмоциональную установку, поддерживаемую не в последнюю очередь сознанием горечи, вины и обделенности, возникших при «разрыве» с прошлым, подразумевал и центральный для «неопочвеннической» прозы концепт «память»[197]197
  Один из персонажей «Прощания с Матерой» В. Распутина адресовал главной героине Дарье претензию, которую часть официозной и либеральной критики обращала к самим «деревенщикам»: «Думают памятью, памяти в вас много накопилось» (Распутин В.Г. Прощание с Матерой // Распутин В.Г. Собр. соч.: В 3 т. М., 1994. Т. 2. С. 25). Но у «деревенщиков» «накопление» памяти – еще и терапевтический акт, превращающий «память» не только в центр мировой истории, но и в ядро индивидуальной экзистенции. Часто цитируемая фраза В. Астафьева «И открой в себе память! Навстречу тому открой, что хочется тебе вспомнить, и забудь то, что хотелось бы забыть» (Астафьев В.П. Из тихого света. Т. 13. С. 713), восходящая, разумеется, к речи Алеши Карамазова у камня, характерна для восприятия «памяти» как своего рода эмоциональной терапии, хотя структура этого произведения, состоящего из фрагментов-видений, примечательно акцентирует эмоции «вины» и «муки», а не утешения.


[Закрыть]
. Однако при всей любви, иногда экзальтированной, к старому крестьянскому быту (достаточно вспомнить «Лад» В. Белова), «деревенщики» были достаточно трезвы, чтобы понимать очевидное: возвращение к прежним культурным формам едва ли возможно, и «сохранение традиций» предполагает в лучшем случае согласие, пусть даже частичное, с прежними этическими и поведенческими нормами[198]198
  Примерно в этом ключе выдержано одно из последних публичных высказываний В. Шукшина, которое критика сочла его «завещанием»: «Русский народ за свою историю отобрал, сохранил, возвел в степень уважения такие человеческие качества, которые не подлежат пересмотру: честность, трудолюбие, совестливость, доброту. Мы из всех исторических катастроф вынесли и сохранили в чистоте великий русский язык, он передан нам нашими дедами и отцами.
  Уверуй, что все было не зря: наши песни, наши сказки, наши неимоверной тяжести победы, наше страдание – не отдавай всего этого за понюх табаку» (Шукшин В.М. Рабочие записи. С. 323).


[Закрыть]
. Белов, в конце 1960-х довольно осторожно отзывавшийся о перспективах реанимации уходящего образа жизни[199]199
  См., к примеру, такое высказывание писателя: «Я также против силовых методов воскрешения крестьянской культуры. К тому, что не умерло, нужно относиться бережно, но не фетишизировать его. В большей степени следует поддерживать и развивать новое» (Размышления у каравая // Зарницы. М., 1969. С. 38).


[Закрыть]
, спустя четверть века в романе «Все впереди» на волне алармистских настроений предлагал вернуться в деревенскую избу, где легче справиться с экологическим кризисом, однако в целом возобновление в современных условиях ценных социальных и культурных ресурсов, созданных традиционным обществом («трудовая и семейная этика, аскетизм общественного служения, потенциал доверия и солидарности, религиозно определенный стандарт человека»[200]200
  Ремизов М. Консерватизм и современность // Свободная мысль. 2012. № 9 – 10. С. 71.


[Закрыть]
), видимо, казалось «деревенщикам» сколь желанной, столь и трудно достижимой целью, и это делало их традиционализм акцией, чья безуспешность в глубине души осознавалась даже ее инициаторами.

Ре-активность реакционности: еще о «неопочвенническом» традиционализме

Очевидно, традиционализм «деревенщиков» не был чем-то однородным. Его можно по-разному масштабировать и анализировать в разных аспектах – как набор идей и поэтику, идеологическую установку и культурную стратегию, позицию в политическом поле (консерватизм) и тип мышления[201]201
  Из известных мне работ за пределы изучения литературного аспекта традиционализма «деревенской прозы» выходит лишь статья Ирины Плехановой. Автор ставит целью «определить эвристические особенности традиционалистского миропонимания В.Г. Распутина» (Плеханова И.И. Творчество Валентина Распутина и философия традиционализма // Время и творчество Валентина Распутина. С. 60) и уточняет, что ее интересует «метафизическое содержание органических идей» (Там же. С. 67), поэтому в центре статьи оказывается соотнесение творчества писателя с европейскими концепциями, толковавшими феномен Традиции (Рене Генон) и традиционного знания (Мирча Элиаде). Исследовательница утверждает, что такой подход обнаруживает как типологическую общность анализируемых концепций, так и особенности онтологии и антропологии Распутина, но, по моему убеждению, он не затрагивает остро нуждающиеся в теоретически-методологическом проговаривании вопросы: какие конкретные историко-культурные причины заставляют сближать Распутина с Геноном и Элиаде (помимо того, что они воплощают предельно широкое, многообразно выраженное стремление реабилитировать традицию)? что все-таки является предметом сравнения и полем для установления близости? Позиция того же Генона в статье практически не историзована, никаких сведений о знакомстве Распутина с его трудами не приведено (скорее всего, такого знакомства и не было). По существу, автор занимается сопоставлением идей эзотерического традиционализма Генона, изъятого из историко-политического контекста, и «метафизики» распутинских произведений. Результат подобного прочтения, выдержанного в духе эссенциалистского подхода к Традиции, – констатация необязательной, во всяком случае мало что объясняющей в Распутине и Геноне, близости тезисов европейского мистика и русского прозаика.


[Закрыть]
. В нем был неотрефлексированный, «бессознательный» компонент, ибо традиционалистские предпочтения, как это подтверждает случай «деревенщиков», в социальной, эстетической и других областях до известной степени предопределены габитусными характеристиками личности. Дело тут не в очередной стигматизации крестьянства, с которым по происхождению было связано большинство «деревенщиков», как инертной массы, слабо поддающейся «осовремениванию» и усвоению «передовых идеалов». Речь о другом: эстетический и аксиологический традиционализм «деревенщиков» (приверженность реалистическому письму, настороженное отношение к любого рода новациям, поиск «идеального героя» в уходящем крестьянском мире, апология социальных ресурсов, созданных традиционным обществом) в известной степени задавался особенностями социализации писателей, их положением в социальном и культурном пространстве. К тому же этот традиционализм не равен «примитивной», до-рефлексивной ориентации на традицию, «тенденции к сохранению старых образцов, вегетативных способов жизни, признаваемых всеобщими и универсальными»[202]202
  Мангейм К. Консервативное мышление // Мангейм К. Диагноз нашего времени. М., 1994. С. 593.


[Закрыть]
. Напротив, он был рефлексивен и до известной степени эстетизирован (отстаивая ценность традиции, «деревенщики» довольно часто приводили аргумент о ее красоте, которую нельзя окончательно утратить). Он обосновывал себя в непрестанной полемике со взглядами («модными поветриями»), казавшимися традиционалистам вредными, но при этом неоправданно доминирующими. В традиционализме правая критика «долгих 1970-х» видела противоядие от социального прожектерства и опасных, по ее мнению, цивилизационных новшеств, то есть он был вполне рациональной идеологической установкой, аргументы для оправдания которой легко отыскивались в отечественной истории. Эти аргументы в идеале должны были воздействовать и на тех, кто принимает политические решения, и на общественные настроения. Такого рода традиционализм мы вправе сопоставлять с «идеологическим» традиционализмом (Э. Шилз), обычно «возникающим в условиях кризиса традиции и являющимся целенаправленной попыткой ее защиты»[203]203
  Шацкий Е. Указ. соч. С. 353.


[Закрыть]
, или «консерватизмом», в терминологии Карла Мангейма.

Но насколько обоснованно говорить о «деревенщиках» как о консерваторах? Кажется, никакой проблемы в этом нет: оппонентами в «долгие 1970-е» «неопочвенники» воспринимались как воплощение консервативных сил (не столько в политическом, сколько в «популярном» смысле слова, когда «консерватор» идет через запятую с «ретроградом»), адресованные им обвинения в насаждении идеалов «патриархальности», невнимании к новому прямо и косвенно на это указывали. Кроме того, оправдать употребление термина «консерватизм» при разговоре о «деревенщиках» и «неопочвенничестве» как таковом можно элементарным номинализмом («Консерватор – тот, кто называет себя консерватором»[204]204
  См. Об этом: Muller J. – W. Comprehending Сonservatism: A New Framework for Analysis // Journal of Political Ideologies (October 2006). 11 (3). P. 359.


[Закрыть]
). По отношению к «неопочвенникам» этот принцип сработает, поскольку они действительно бессистемно и иногда патетически, именовали себя консерваторами. Один из автопсихологических героев романа В. Белова «Все впереди» с вызовом объяснял:

– Куда ни ступи – везде одни революции. В Иране – социальная, в Швеции – сексуальная. В Италии… Мальчики из красных бригад требуют миллионные выкупы за похищенных. Отрезают заложникам уши и посылают родственникам. Тоже ведь революционеры, черт побери! Нет, я не революционер.

– Кто же ты? Либерал?

– Я консерватор. Отъявленный ретроград. И, представь себе, даже немножко этим горжусь[205]205
  Белов В. Все впереди // Белов В. Собр. соч. Т. 2. С. 292.


[Закрыть]
.

В 1990-е годы «деревенщики» пользовались этим термином для самоаттестации еще охотней, отодвигая на второй план прежние дефиниции, нередко выстроенные на аналогии с российскими интеллектуальными течениями XIX века («неославянофильство», «неопочвенничество»)[206]206
  Наряду с определениями «консерватизм», «консервативный», «неопочвенники» использовали смежные термины «реставрация» и «реакция». Кожинов, например, вспоминал, как однажды Юрий Карякин попросил его одной фразой сформулировать свое кредо. Кожинов тогда ответил: «реставрация» (См.: Кожинов В. Литература и демопартократия (размышления после съездов писателей и народных депутатов РСФСР) // Кожинов В. Россия как цивилизация и культура. М., 2012. С. 783), в годы перестройки реставраторские намерения он приписывал уже всему национально-консервативному движению: «…определенная реставрация неизбежна, и русские писатели (и Белов, и Бородин, и Гусев, и Лобанов…) понимали это еще и в 1960-х годах, а не после 1985 года, когда соответствующие “указания” были спущены сверху» (Там же. С. 784).


[Закрыть]
. При этом «экологический консерватизм»[207]207
  См.: Залыгин С. «Экологический консерватизм»: шанс для выживания // Новый мир. 1994. № 11. С. 106–111.


[Закрыть]
С. Залыгина, его же утверждение, что «Новый мир» начала 1990-х – «консервативный» журнал, не торопящийся примыкать к той или иной политической силе[208]208
  См.: C. Залыгин – И. Золотусский. Природа единственна и… не революционна // Литературная газета. 1992. 28 октября. С. 5.


[Закрыть]
, и не лишенное отчаяния «исповедание» В. Распутиным себя консерватором в 2000 году[209]209
  См.: Распутин В. В поисках берега: Выступление при вручении премии им. А. Солженицына // Распутин В. В поисках берега. Иркутск, 2007. С. 208–214.


[Закрыть]
отличаются друг от друга не только индивидуальными «авторскими» смыслами, но референцией к разным политико-культурным контекстам. Разговор о консерватизме «деревенщиков» требует постоянных уточнений: какой консерватизм мы имеем в виду, частью какой писательской истории он оказывается? почему «деревенщики» полагали возможным и необходимым прибегнуть именно к термину «консерватизм»? что именно в своей позиции они считали «консервативным»?

Политическая теория фиксирует трудноопределимость «консерватизма», особенно если мы стремимся «вывести» это понятие из институтов, которые в разное время консерваторы думали защитить/сохранить[210]210
  Современный исследователь консерватизма, иронизируя над подобным подходом, замечает, что в разное время консерваторы защищали «королевскую власть, конституционную монархию, аристократические привилегии, представительскую демократию, президентскую диктатуру; высокие пошлины и свободную торговлю; национализм и интернационализм; централизм и федерализм; феодальную вотчину, капиталистическое рыночное общество, ту или иную версию государства всеобщего благосостояния. Они отстаивали религию в целом, традиционную церковь, а также необходимость для правительства защитить себя от претензий со стороны религиозных фундаменталистов» (Muller J.Z. What Is Conservative Social and Political Thought? // Conservatism: An Anthology of Social and Political Thought from David Hume to the Present / Ed. by J.Z. Muller. Princeton University Press, 1997. P. 3).


[Закрыть]
. В давней работе Сэмюэля Хантингтона[211]211
  Huntington S. Conservatism as an Ideology // American Political Science Review. Vol. 51. 1957. P. 454–473.


[Закрыть]
подчеркивалось, что консерватизм ситуативен – это возникающая в разных национальных контекстах и в разные периоды реакция на болезненные социальные изменения. Ее формы вариативны, поэтому консерватизм, по Хантингтону, является позиционной (positional) идеологией. Есть еще более давняя, идущая от К. Мангейма традиция понимания консерватизма как «стиля мышления». Немецкий социолог стремился описать обстоятельства появления консерватизма как «объективной историко-структурной конфигурации»[212]212
  Мангейм К. Указ. соч. С. 596–597.


[Закрыть]
, связав его с деятельностью романтиков (немецких, прежде всего), которые вывели традиционалистские принципы в сферу рефлексии и эстетизации[213]213
  См.: Мангейм К. Указ. соч. С. 588.


[Закрыть]
. Мангейм дает перечень основных структурных признаков (маркеров) консервативного мышления: предпочтение конкретного абстрактному, иррационального рациональному, качественного количественному, целого части, органицизма механицизму. Эти наблюдения впоследствии были частично оспорены, во многом конкретизированы, теоретически фундированы, введены в более прозрачные логико-классификационные структуры[214]214
  В составленной Мюллером антологии консерватизма речь идет о повторяющихся (recurrent) консервативных аргументах (критика эпистемологически претенциозных форм знания, гуманизма и др.), темах (значимость обычая и традиции, поддержка семьи, неприкосновенность частной собственности, важность государства и элит и т. п.) и образах (природа и вторая природа, прозрачность – завуалированность) (См.: Muller J.Z. What Is Conservative Social and Political Thought? Р. 14–23).


[Закрыть]
, но в целом они серьезно повлияли на культурно-политическую идентификацию консерватизма. В дальнейшем в научной литературе высказывались соображения в пользу дифференциации традиционализма, консерватизма и радикального консерватизма, подчеркивалась связь консерватизма с традицией религиозной ортодоксии и разного рода партикуляристскими идеологиями, прежде всего нацеленными на утверждение этнокультурной уникальности, анализировалась корреляция между консервативными убеждениями и определенной «структурой чувств»[215]215
  Привожу ссылку на несколько принципиально разных по теоретико-методологическим подходам и, так сказать, «практическому посылу» работ из богатейшей библиографии консерватизма: Scruton R. The Meaning of Conservatism. Harmondsworth: Penguin, 1980; Nisbet R. Conservatism: Dream and Reality. Milton Keynes: Open University Press, 1986; Seaton J. Cultural Conservatism, Political Liberalism: From Criticism to Cultural Studies. Ann Arbor, 1996; Brennan G., Hamlin A. Democratic Devices and Desires. Cambridge, 2000; Brennan G., Hamlin A. Comprehending Conservatism: A New Framework and Analysis. URL: http://www.socialsciences.manchester.ac.uk/medialibrary/politics/research/workingpapers/mancept/ComprehendingConservatismv3.pdf; Kettler D., Mejia V. Karl Mannheim and the Crisis of Liberalism: the Secret of these New Times. Transaction Books, 1995; Kirk R. The Conservative Mind from Burke to Eliot. Regnery Publishing, 2001; Charmley J.A. A History of Сonservative Politics since 1830. Palgrave Macmillan, 2008; Lee M. Creating Conservatism: Postwar Words that Made a Movement. Michigan University Press, 2014.


[Закрыть]
. Из многочисленных теоретических и исторических исследований консерватизма, где описаны его идеологические контуры, интеллектуальная и образная структура, исторически специфичные формы, можно почерпнуть аргументы систематизирующего свойства, но насколько они приложимы к писателям, не претендовавшим на роль политических мыслителей и тем более действующих политиков? На мой взгляд, разговор о «деревенской прозе» как об одном из вариантов художественной репрезентации консервативных взглядов все-таки оправдан. Если историк и социолог объяснили бы свою мотивацию тем, что созданные «деревенщиками» тексты есть «высказывания группы»[216]216
  Мангейм К. Указ. соч. С. 577.


[Закрыть]
, выразившей консервативные умонастроения и убеждения, и потому заслуживают изучения, то филологу интересней особенности артикуляции антимодернистских ценностей в литературном тексте (то есть все та же метафорика традиционализма/консерватизма, размечавшая социальное пространство и ориентировавшая в нем), легитимация писателями собственного консерватизма посредством философии и литературы, в общем – консервативное воображение (conservative imagination). Надо признать, что в «эстетическом консерватизме»[217]217
  См.: Muller J. – W. Comprehending Conservatism. Р. 361.


[Закрыть]
«деревенщиков» политически внятные коннотации просматриваются редко (пожалуй, несомненны они лишь в «Последней ступени» В. Солоухина). Для этих авторов консерватизм не был политической философией, он преподносился и осознавался в большей степени как сформированная неприятием «исторического» и «политического» «онтологическая» позиция – символ устойчивости и постепенности, доверия к «саморазвитию» жизни[218]218
  Это особенно характерно для прозы и публицистики С. Залыгина (например: Залыгин С.П. «Экологический консерватизм»: шанс для выживания // Новый мир. 1994. № 11).


[Закрыть]
, выражение «контрреволюционности» и позитивно окрашенного «охранительства»[219]219
  Поэтизацию консерватизма, потерпевшего историческое поражение, но не поступившегося собственными принципами, см.: Распутин В.Г. В поисках берега. С. 208–214.


[Закрыть]
. Поэтому, например, в связи с «деревенщиками» возможно говорить и о традиционализме, противополагавшем себя революционаризму, и о консерватизме, антиподом которого выступал либерализм. Характер окказионального использования этих антитез в данном случае вторичен, поскольку правые «долгих 1970-х» самоопределялись, критикуя революционаризм 1920-х годов и считая современных либералов главными пропагандистами идеологии модернизационных изменений, а значит, наследниками революционеров, причем наследниками в самом буквальном смысле – детьми и внуками тех, чьими руками делалась революция и устанавливалась советская власть (отсюда сарказм в адрес «детей ХХ съезда» и «детей Арбата»[220]220
  См.: Кожинов В. Правда и истина // Наш современник. 1988. № 4. С. 160–175; Семанов С.Н. «Арбатские дети», или Контрреволюция в советской России // Семанов С.Н. Русское возрождение. С. 283–314.


[Закрыть]
).

В хрестоматийной ныне работе «Консервативное мышление» (1927) Мангейм выдвинул тезис о реактивной природе консерватизма: «…развитие традиционалистской позиции, превращающейся в ядро определенного общественного направления, не происходит спонтанно, а выступает как реакция на тот факт, что “прогрессивность” оформилась в качестве определенной тенденции»[221]221
  Мангейм К. Указ. соч. С. 597.


[Закрыть]
, иными словами, консерватизм складывается и существует как движение «против»[222]222
  См.: Там же. С. 597.


[Закрыть]
. Ре-активность, то есть самообоснование через отрицание взглядов оппонента, иногда рассматривается как конститутивный принцип консервативного мышления, чьи исторические модификации также объединяются понятием «реакция». Последняя дефиниция чаще возникает в работах, где исследуются философский, семиотический или риторический аспекты консерватизма. Так, Жан Старобинский прослеживает миграцию пары «действие – реакция» в западноевропейской интеллектуальной истории и демонстрирует, как в ходе переосмысления революционного опыта «реакция» стала обозначением политических движений, руководствовавшихся идеей восстановления порядка[223]223
  Старобинский Ж. Указ. соч. С. 301–376.


[Закрыть]
. Автор отмечает, что психологическая «реактивность» может быть «тенью» политической «реакционности»: связь между реагированием как таковым и «отложенной», «вторичной» реакцией – рессентиментом представляется ему весьма отчетливой, впрочем, как и параллели между непосредственными вторичным типом реакции, с одной стороны, и фрейдовскими идеями «отреагирования» и «невротического вытеснения»[224]224
  См.: Там же. С. 362.


[Закрыть]
, с другой. За кристаллизацией в идеологических дискуссиях XIX – ХХ веков трех базовых тезисов «риторики реакции» – об извращении, тщетности и опасности наблюдает Альберт Хиршман. Он полагает, что каждый тезис был очередным идеологическим контрударом по либеральным интеллектуальным и политическим новшествам (от идеи всеобщего равенства до идеи «государства всеобщего благосостояния»)[225]225
  См.: Хиршман А. Риторика реакции: извращение, тщетность, опасность. М., 2010.


[Закрыть]
. Замена понятия «реакция» частно-политическими определениями (наподобие «консервативной революции») либо предельно широким термином «антимодернизм» кажется неоправданной Игорю Смирнову: предлагаемые альтернативы снимают разграничение действия и противодействия и затемняют «диалектичную» природу реакции, являющейся по сути своей «отрицанием отрицания»[226]226
  См.: Смирнов И.П. Кризис современности. С. 80, 85.


[Закрыть]
. Смирнов же именно из принципа ответного действия выводит культурную специфику реакции: она может быть реставрационной или утопичной, но всегда силится «истощить… обстоятельства»[227]227
  Там же. С. 82.


[Закрыть]
, вызвавшие ее; она предполагает защиту, то есть действует из «объектного состояния», которое становится «абсолютной предпосылкой мировидения»[228]228
  Там же. С. 86.


[Закрыть]
и способствует «натурализации» провозглашаемых истин и защищаемых институтов[229]229
  Там же. С. 86–87.


[Закрыть]
; она склонна к неприятию «интеллектуального почина»[230]230
  Там же. С. 88.


[Закрыть]
и коммуникативно ориентирована на апелляцию к харизматическому авторитету вождя и государственных институций, с одной стороны, и к народу, с другой[231]231
  Там же. С. 88, 96.


[Закрыть]
.

Замечание о реактивной природе консервативной мысли, на мой взгляд, потенциально эвристично по отношению к «деревенщикам» и «неопочвенничеству» в целом, поскольку позволяет, во-первых, рассмотреть их коллективное консервативное высказывание как эмоционально окрашенную реакцию на «экстраординарные» исторические события, во-вторых, установить связь между разнообразными аспектами структурной (имеющей отношение к положению в поле литературы) и собственно художнической позиции писателей – речь идет о комбинации конформистских и нонконформистских стратегий, фрондировании в обозначенных границах, существенной роли в сюжетной организации базовой оппозиции «свой – чужой», особой риторике публицистических статей, как будто рассчитанной на постоянный спор с подразумеваемым оппонентом. Проблема, конечно, не в том, чтобы найти ключевой типологизирующий принцип, который объяснит специфику «неопочвеннических» построений структурными особенностями реакционного дискурса и поможет включить «деревенщиков» в очередную классификационную сетку, но с якобы уже бо´льшими теоретическими основаниями, чем прежде. Наоборот, конкретный случай (случай «деревенщиков») интереснее и в каком-то смысле «драматичнее» инварианта, и его рассмотрение будет предложено в работе. Это потребует контекстуализации и ответа на вопросы: когда и почему возникает реактивность? осознается ли она в качестве исходной точки в конструировании собственной позиции? насколько она обусловлена расстановкой сил в культурном и политическом полях? насколько зависит от индивидуальных биографических обстоятельств? Возможно, размышляя над этими вопросами, мы приблизимся к более объемной реконструкции содержания консервативного дискурса «деревенской прозы» и пониманию того, какими культурными ситуациями он был запущен, как он работал, как был опосредован эмоционально. В общем, у нас появляется шанс вернуть субъективное измерение истории «деревенской прозы» и ее авторов, которые слишком часто то выводились в пространство архетипов и «духовных скреп», то фигурировали в качестве карикатурного персонажа, символизирующего «убожество» советской культуры[232]232
  Ср. с записью в ЖЖ Дмитрия Галковского: «По-моему, Астафьев – графоман. <…> Если провести мастер-класс, то тыщщи за три долларов из него можно было сделать средней руки журналиста. Ибо писуч и усидчив. Но это в Америке и по молодости. Защищал бы уникальную природу Восточной Дакоты, поставили бы ему там такой же памятник в виде рыбы. Но джедая Йоды умные американцы из него бы делать не стали, и президенты ритуально советоваться с недалеким провинциалом бы не ездили. В нормальном обществе каждый сверчок знает свой шесток» (556. Красноярск. Реквием в супермаркете. URL: http://galkovsky.livejournal.com/146942.htm). См. также: Веллер М. Новаторы и консерваторы в литературе // Веллер М. Рандеву со знаменитостью. М., Владимир, 2012. С. 89–90.


[Закрыть]
.

Глава II
«МНЕ БЫ ХОТЕЛОСЬ КОГДА-НИБУДЬ СТАТЬ ВПОЛНЕ ИНТЕЛЛИГЕНТНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ»: ПИСАТЕЛИ-«ДЕРЕВЕНЩИКИ» И ПРОБЛЕМЫ КУЛЬТУРНОГО САМООПРЕДЕЛЕНИЯ

Дмитрий Быков в статье «Телегия» обвинил «деревенскую прозу» в «антикультурной страстности»[233]233
  Быков Д. Телегия // Русская жизнь. 2007. № 10. URL: http://www.intelros.ru/2007/09/20/telegija_derevnja_interesovala_pisatelejjderevenshhikov_menshe_vsego.html.


[Закрыть]
, якобы не имевшей себе равных в отечественной литературе. Между тем, упреки в антиинтеллектуализме – подозрительно-настороженном отношении к явлениям современной культуры и новым цивилизационным стандартам – в адрес «деревенщиков» звучали и раньше, обычно со стороны либерально настроенной критики «долгих 1970-х»[234]234
  Например, Л. Аннинский в связи с публицистикой В. Солоухина указывал на контраст между «благородной идеей непрерывности развития русской национальной культуры» и «глухотой к другому культурному типу» (имелась в виду современная американская архитектура) (см.: Л. Аннинский – В. Кожинов. Мода на простонародность // Вадим Кожинов в интервью, беседах, диалогах и воспоминаниях современников. М., 2004. С. 160).


[Закрыть]
. С обвинениями в «антикультурности» «деревенщики» бы, вероятно, поспорили – культура как набор ценностей и инструментов для создания и поддержания коллективной идентичности их весьма занимала, публичную озабоченность ее состоянием они высказывали неоднократно. Иначе и быть не могло: культура, по словам Максима Вальдштейна, остававшаяся «одним из ключевых компонентов в дискурсе как интеллигенции, так и советских властей», «постепенно составила одну из центральных духовных ценностей советской цивилизации»[235]235
  Waldstein M. The Soviet Empire of Signs: A History of the Tartu School of Semiotics. Saarbrüchen, 2008. Р. 142.


[Закрыть]
. Вальдштейн основанную на гибридизации гегельянства и марксизма, партикуляристского «романтического национализма» в духе XIX века и универсализма, популярную (в смысле массовости распространения) «теорию культуры» отличает от структуралистского «культурализма» и других позднесоветских культурологических «отклонений» (наподобие идей Леонида Баткина). Для нее, по мнению исследователя, характерны, во-первых, интерес к механизмам культурной преемственности (в то время как структуралисты сосредоточивались на изучении разрывов и режима прерывности), во-вторых, выраженный эссенциализм[236]236
  Waldstein M. The Soviet Empire of Signs: A History of the Tartu School of Semiotics. Saarbrüchen, 2008. P. 143.


[Закрыть]
. Национал-консерваторам культура, действительно, представлялась особой символической областью, словно надстроенной над жизнью, так что метафору «войти в культуру» в данном случае можно было понимать буквально, как обозначение «транзита» в иное пространство. Культура была для них резервуаром смыслов, уже некогда открытых и воплощенных в высших художественных творениях и теперь нуждающихся в защите от экспансии «примитивных» ценностей современной цивилизации, «небытия, популяризации и коммерциализации»[237]237
  Ibidem.


[Закрыть]
.

Свойственная советскому дискурсу тенденция «объединять понимание культуры как “образа жизни” и как резервуара самых ценных достижений человечества»[238]238
  Ibidem.


[Закрыть]
всецело определила русло рассуждений «деревенщиков» о культуре. Они воспринимали ее как «высший взлет» духа и одновременно капитал, наличие которого помогает достичь социальной успешности. Кроме того, коллективная память выходцев из деревни сохраняла исторически сформировавшееся представление о городском «происхождении» культуры. «Те, кто культивируют землю, все меньше и меньше способны культивировать самих себя»[239]239
  Иглтон Т. Идея культуры. М., 2012. С. 9.


[Закрыть]
, – обращал внимание Терри Иглтон на эту «исторически сложившуюся» несообразность. Словно подтверждая это наблюдение, Сергей Залыгин, наиболее благополучно, в сравнении со многими коллегами по «деревенской прозе», социализировавшийся и взявший успешный старт в научно-административной карьере[240]240
  В 1949 году он защитил кандидатскую диссертацию, возглавил кафедру орошения и мелиорации Омского сельскохозяйственного института, позднее был старшим научным сотрудником Западно-Сибирского филиала АН СССР.


[Закрыть]
, признавал культурную ущемленность крестьянства:

Приспособление к земле, консерватизм земледельческой технологии создали и труд, и уклад, в результате которых сам земледелец со временем оказался менее других сословий обеспечен земными благами, менее других просвещен и образован[241]241
  Залыгин С. Писатель и Сибирь // Залыгин С. Литературные заботы. М., 1982. С. 113.


[Закрыть]
.

Вместе с тем именно «деревенщики» – продукт советского просветительского проекта – стали ярким примером отступления от сложившегося положения вещей. Делая профессиональную писательскую карьеру в городе, выходцы из деревни обретали новый статус и связанные с ним публичные функции. Это подталкивало «деревенщиков» к «выяснению отношений» с полноправно обретавшимися в пространстве культуры «интеллигентами» и «интеллектуалами» (позитивная и негативная транскрипции «человека культуры»). Расщепляя культуру на «природу» и «цивилизацию», регулируя дистанцию (от слияния до разделения) между собой и профессиональными «людьми культуры», «деревенщики» проговаривали и уточняли природу собственного консерватизма. Специфика их культурного самоопределения, как на коллективном, так и на индивидуальном уровне, как в процессах конкурентной борьбы, так и в ситуациях мировоззренческих кризисов, станет предметом рассмотрения в этой главе. Я попытаюсь взглянуть на деревенщиков как на сообщество, сформированное переживанием депривации, «лишенности» и, как следствие, интуитивно ориентированное на выражение определенных эмоций, частично мною перечисленных выше – «боль», «горечь», «печаль», «возмущение» и т. п. Иначе говоря, речь пойдет о «деревенщиках» как об «эмоциональном сообществе», если использовать популярный после публикации работы Барбары Розенвейн[242]242
  Rosenwein B.H. Emotional Communities in the Early Middle Ages. Ithaca: Cornell University Press, 2006. Р. 2.


[Закрыть]
термин. Погружаться в специализированное изучение «истории эмоций» я, конечно, не намерена, более того, значительная часть материала в этой главе будет проанализирована в свете идей Пьера Бурдье. И все же упомянуть об «эмоциональных сообществах» необходимо, поскольку, во-первых, этот термин отчасти совпадает с бурдьенианским представлением о «габитусе»[243]243
  Ibidem. P. 25.


[Закрыть]
, во-вторых, рассмотрение специфики самоинтерпретации и самопрезентации «деревенщиков» не позволяет проигнорировать вопрос о роли «эмоционального фактора» в процессах возникновения группы, и тут размышления Розенвейн о способности эмоций трансформировать габитус и обеспечивать переход субъекта из группы в группу[244]244
  Ibidem.


[Закрыть]
могут многое объяснить.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации