Текст книги "Тихие омуты"
Автор книги: Антонина Медведская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
12
Уже вечерело, когда на пороге нашей избы появилась девчонка лет девяти с узелком в руках. Босоногая, белобрысая, с густой россыпью веснушек на курносом лице, она смотрела на нас, а мы на нее.
– Не признали? Я Юлька Добрынина. Вот в гости к вам у мамы отпросилась, – сказала эта неожиданная гостья и прижала к себе узелок, будто испугалась, что вот-вот его вырвут и растерзают.
Первой заговорила мама:
– Это как же тебя, Юлечка, отпустили в такую дальнюю дорогу одну? Шутка ли – двадцать верст да лес… Ты что же, пешком?
– До Пурплива знакомый дядька подвез, сначала обещал, что к вашему дому доставит, а потом говорит: «Добежишь, не маленькая, тут всего три версты, а мне неохота крюк делать…» Вот три версты и бежала…
Мама озабоченно посмотрела на всех нас, ее детей, потом на Юльку и вздохнула:
– Ну и ладно, что все обошлось. Отдыхай с дороги. – И тут мама расцеловалась с Юлькой по-родственному, подвела ее к нам. – Вот, Юля, знакомься с моей оравой – твоими двоюродными! – И мама, назвав каждого из нас по имени, ушла во двор к печке-времянке готовить ужин на семью, к которой прибавился еще один едок.
Мы не стали целоваться с Юлькой по-родственному, а просто смотрели на нее и молчали. Она села на лавку у окна и тоже смотрела на нас и молчала.
До сегодняшнего дня мы Юльку никогда не видели, но знали, что она одна у своих родителей, тети Глаши и дяди Саввы, что ее балуют – спасу нет и что из этого ничего путного не может выйти, потому что, как сказала бабушка Михалина, чем больше детей балуют, тем большие рога отрастают на их лбах. Но на Юлькином лбу никаких рогов пока не было.
Первым нарушил молчание старший брат Антошка:
– Небось, дрижики тебя хорошие пробирали, когда в Волчий ложок спускалась? Там во-о-о! – матерый шастает. Ау-у-у-у…
Юлька стрельнула зелеными глазами Антошку и бойко огрызнулась:
– А матерый не меня, а тебя дожидается в логу, у него этим летом аппетит на брехунов.
Антошка никак не ожидал такого дерзкого выпада со стороны своей двоюродной сестры, растерялся и замолчал. На выручку старшему брату пришел пятилетний Саша:
– А ты, Юлька, наша гостья, как сядешь за стол, не подавись костью.
– Сами вы не подавитесь своими костями, а у меня крендели есть, маманя в дорогу напекла. – Юлька пристроила на коленях свой узелок и, развязав концы, запустила в него руку. Пошарив там, вытащила крендель с двумя завитушками, такой золотисто-румяный, на сметане замешанный, посыпанный сверху сахарным песком и маком. Ах, этот Юлькин крендель – одно расстройство! Сколько же их в узелке? Такие крендели мы пробовали – по одному, иногда по два на брата – только раз в году, на самый большой праздник. Распространился дивный аромат, мы впились глазами в этот чудо – крендель, но Юлька, повертев им перед нашими носами, понюхала его, лизнула и… опять засунула в узел.
– Это что же, она издевается над нами?
– Это ты не подавись своим кренделем, когда еще раз будешь его лизать. А у нас никаких костей нет, чтоб ими давиться. Сейчас будем картошку с редькой лопать, – сказал Антошка и победителем вышел из избы.
Приехал отец, он ездил на кузницу в соседнее село, привез целый ворох разных железяк, нужных ему в хозяйстве.
– Папа! А к нам Юлька в гости приехала! – сообщили мы хором.
– А у нее в узле крендели, только она нам не дает, – пожаловался Леня.
– Подумаешь, крендели. От них зубы будут болеть. Сейчас будем ужинать, горячую картошку с редькой уминать – вот это еда! – Отец потрепал вихры своих младшеньких и пошел к медному рукомойнику, долго мыл лицо, руки, утерся рушником и дал команду: «Всем за стол! «А Юльке протянул руку:
– Здравствуй, гостья! Как мать с отцом, здоровы ли?
– Со серединки на половинку, когда и поохают, то поясница, то голова. А так здоровы, болеть им некогда, – обстоятельно пояснила Юлька.
Все расселись за большим, чисто выскобленным столом. Мама внесла глиняную миску-великаншу с горячей картошкой, рядом поставила на стол еще одну – с редькой, нашинкованной в виде лапши и разбавленной хлебным квасом. Картошку она полила льняным маслом с подрумяненным в нем луком. Отдельную тарелку поставила только Юльке – она гостья, ей же мама вручила «блискучую» ложку, мы же расхватали свои деревянные, вырезанные для нас отцом.
Юлька первая своей блискучей положила в белую тарелку с голубым цветочком на донышке три картошины, подумала и выбрала еще одну – самую большую. Мы следили за каждым ее движением. Отец нарезал хлеб. Резал он его так бережно и аккуратно, что ни одна крошка не упала не только на пол, но и на стол. Дав каждому из нас по ломтю хлеба, остаток каравая отец убрал со стола, прикрыв его чистым льняным полотенцем.
Во время еды Юлька поглядывала на Антошку, а Антошка на Юльку, и вдруг втихаря, скатав хлебный шарик из мякиша, Антошка запустил этим шариком в свою двоюродную. Напрасно он надеялся, что наш отец не увидит, не заметит недозволенного озорства по отношению к хлебу. Антошка не успел и глазом моргнуть, как отец, привстав, припечатал его по лбу своей увесистой ложкой. Мне стало жалко брата, так он покраснел и сник. И тут Юлька молнией метнулась из-за стола и, схватив свой узелок, лежавший на подоконнике, развязала его и начала выхватывать крендели. Два первых она бережно положила на стол рядом с ложкой отца, по одному дала всем нам, а перед Антошкой выложила все остальные – их было пять! Стрельнув глазами на Антошкин лоб, заметила:
– Гузак растет, синий! Приложи железку, – и успокоила: – До свадьбы заживет! Наш дед Фадей так же ложкой по лбам своих внуков трескает, чтоб за столом сидели и не пикнули.
Юлька гостила у нас месяц. Она научилась ездить верхом на лошади, ловить раков, выуживая их из-под коряг, таскать карасей плетеной корзиной-ловушкой с приманкой на дне и запекать их на костре, тщательно обмазав глиной; ничего вкуснее, по ее словам, она никогда не едала. Научилась она и плавать, а однажды чуть не утонула на наших глазах, если бы не Антошка.
Случилось это так: Юлька поплыла не к середине сажалки, где вода была почище, а вдоль берега. Ноги ее запутались в водорослях, Юлька испугалась и, хлебнув воды и дико тараща глаза, закричала что было сил. Антошка схватил доску – мы ее давно притащили сюда, чтоб держаться за нее, когда барахтались в воде – швырнул ее Юльке и сам поплыл к ней, командуя:
– Ты за меня не хватайся, утопишь и меня. Держись за конец доски двумя руками… Да не ори ты на весь белый свет, разоралась…
Наконец-то Антошка прибуксовал доску вместе с Юлькой к берегу.
– Полезла в бузу, места ей на чистой воде мало, – ворчал Антошка. – Хорошо, что водяник за ногу не цапнул и не уволок…
Юльке везло на всякие приключения. Однажды мы пошли на луг рвать щавель, особенно много его было около маленькой березовой рощицы, излюбленного места ворон. Все верхушки берез были унизаны вороньими гнездами. И надо же было Юльке наткнуться на лугу на выпавшего из гнезда вороненка! Она его схватила, прижала к себе и решила притащить в избу. Но вороненок поднял крик – и тут началось… настоящее светопредставление! Стая ворон, такая огромная, что нас охватил ужас, подняв невообразимый гвалт, начала пикировать на Юльку, норовя заклевать ее насмерть. И опять же Антошка спас ее. Он выхватил вороненка, отбросил его как можно подальше, а нам велел свернуться клубком на траве, и сам завершил эту кучу-малу, прикрывшись сверху мешком со щавелем. Через какое-то время стая успокоилась и разлетелась, а мы во весь дух бросились бежать подальше от этого вороньего царства.
Когда мы рассказывали своим родным о Юлькиных приключениях, они не охали, не возмущались и не тревожились. Отец и мама молчали, а бабушка Михалина спокойно советовала:
– Пускай привыкает к жизни, жизнь-то во-он какая большая, и в ней всякого сполна достанется.
Юлька так привыкла и прижилась у нас, что о своем доме и не вспоминала, будто не было у нее отца с матерью, будто не хотелось ей пшеничных блинов со сметаной, сала или ветчины, яичницы с маслом, сахарных кренделей… Ее вполне устраивала жизнь, которой жили мы, – без всяких телячьих нежностей и обильных разносолов. И когда вдруг, как снег на голову, появилась на нашем дворе серая лошадь, и на возке восседали ее родители: тетя Глаша и дядя Савва, гостья наша в лице переменилась, отошла в сторону.
– Все равно не поеду, все равно не поеду домой, – бубнила она под нос и не спешила в объятия родителей.
Тетя Глаша пошарила в бричке и вытащила белый холщовый мешок.
– Эй, артель, подотри сопли и налетай на гостинцы!
Дважды нас не надо приглашать, мы столпились около мешка и ждали, пока она его развяжет, а, заглянув внутрь, ахнули: в нем были сахарные пряники, крендели, пышки! Все это издавало неземной аромат, и всего этого добра было в мешке так много…
– Это все вам, отводите душу! – она посмотрела на Юльку, та стояла в сторонке и никак не реагировала на материнский гостинец. – Ты, дочка, что стоишь, как одичалая, не радуешься, что приехали за тобой? Аль материных кренделей нет аппетита попробовать?
– Не хочу кренделей, не радуюсь. Не поеду домой, не хочу на ваш хутор!
– Вот это да! Ты слышишь ли, батька, что говорит наша дочка единая, любимая? Не хочет ехать с нами, хочет остаться в тетушкиной артели.
Дядя Савва, подвешивая к лошадиной морде торбу с овсом, глянул на Юльку, улыбнулся.
– Поедет, пожалеет отца с матерью. Нам ведь без нашей дочки тоже несладко живется.
Взрослые ушли в избу, там бабушка Михалина и мама уже накрыли на стол. Кипел самовар. К нашей картошке, зеленому луку, овсяному киселю, гороховой каше гости прибавили два солидных куска сала с чесноком и тмином, горшок сметаны, крынку меда, ведро творога и два каравая белого хлеба.
У взрослых в избе свое застолье, у нашей «артели» – свое во дворе. Нам, кроме кренделей да пряников, поставили еще решето желтых, пахнущих медом слив и короб с яблоками и грушами. Это был пир! А когда он подошел к концу и все добро исчезло из холщового мешка, из решета и короба, и тетя Глаша с дядей Саввой засобирались домой, Юлька исчезла. Мы бросились на ее розыски, но сколько ни аукали, сколько ни искали, Юлька будто испарилась. Тогда бабушка Михалина подозвала Антошку и что-то долго шептала ему на ухо по секрету. И Антошка, насупившись, молча ушел и вскоре привел Юльку. Она сразу же уселась в бричку, закрыла лицо ситцевым платком, который ей подарила моя бабушка, и не открылась даже тогда, когда серая лошадь вынесла бричку со двора.
Вот и уехала Юлька, и было нам очень грустно. Когда мама спросила у Антошки, где же он ее нашел, он не ответил, а повернулся к нам спиной и пошел к березняку, к вороньему царству.
13
Это была единственная и, к нашему огорчению, последняя неделя. Через две недели после отъезда Юли с тетей Глашей и дядей Саввой пришла к нам очень старенькая бабушка. Мама ее узнала, усадила за стол. Старушка отщипывала маленькими кусочками ржаную лепешку, жевала беззубым ртом, а руки ее ходили ходуном, когда подносила кружечку с молоком к своим дряблым губам.
Насытившись, Манеса Егоровна перевернула чашку вверх дном и начала рассказывать:
– Спозаранку подъехали к хутору твоих троюродных Саввы с Глафирой два конника с ружьями и трое коней с телегами. На них люди, кто в солдатских шинелях, а два цивильные. Объявили, будто бы они продотряды, и стали все подряд выгребать из дома: одежу, обувку, одеяла, подушки, белье – все подчистую из кладовых, из амбара, из хлева. Увели вороного жеребчика, двух дойных коров, кабана пристрелили, артелью заволокли на телегу. А Глашка с Саввой Юльку к себе прижали и стоят, будто окаменелые. Только собаки беснуются, от лая охрипли, пена изо рта. Один, видно старший, дает команду: «Да пристрели ты их, надоели. Что уставился? Стреляй, Холяк!» Ентот Холяк и стрельнул в одну, а тут же и в другую. Юлька рванулась: «Сволочь!» – кричит. Ну, тот, что собак пострелял, как заорет: «Цыц ты, рыжая, не то и ты пулю схватишь. Ишь, жируют на хуторе, а в городах рабочие, дети с голоду пухнут, пачками умирают…» Глашка схватила свою Юльку, к Савве с ней прильнула. Тут обоз с добром ваших троюродных и тронулся в дорогу. Остались стоять, будто живой памятник в опустевшем разграбленном дворе. Вот такая беда приключилась. – Старуха протянула руку, взяла яблочко. – Хороший дух от яблочка. Антоновка?
Мама, кивнув головой, краем рушника осушила слезы:
– А где ж они теперь?
– А кто ж это знает. – Старуха беззубым ртом высасывает мякоть печеного яблока. – Говорили, будто бы в пуне на отшибе, где хранилась выездная бричка с упряжью для коня, ночевал и конь – работяга, может, Бог подсказал Савве оставить этого коняку в пуне с сеном. Может, какой иной хозяйский резон был, а только конь с бричкой и конской упряжью там оказались как подарок судьбы. Глафира с дочкой собрали кое-что из одежки, уцелевшей при грабеже, и пришли в пуню. Савва запряг коня в бричку, а сам отлучился ненадолго. Это он прощался со своим хуторочком, созданным каторжным трудом. Над хуторком взвился черный дым, а тут и огонь загудел. А куды подались, никто не знает…
Чего ждали бабаедовцы и боялись, того и дождались. Дотянулась железная дорога до Бабаедова. Стороной обошла деревенские избы с их садами и баньками и уткнулась, как безголовый удав, в вековые липы, охранявшие сад пана Ростковского от северных ветров. У речушки Гулены обосновалась полевая кухня. Ежедневный рацион – щи и гречневая каша с салом и поджаренным луком. Яблоки с грушами и вишнями спилили. Недозрелые плоды пообрывали, а изуродованные деревья стаскивали в кучи и жгли в огромном костре.
Я плакала, а папа, когда стали уничтожать сад, ушел к знакомому паромщику. Уходя, сказал маме: «Пойду на недельку, сердце мое не вынесет гибели сада. Я каждое дерево растил, холил, как моего ребенка».
Подошел человек в военном френче, он хромал, опираясь на трость с бронзовым наконечником в виде львиной головы. Это судья. Евгений Михайлович появился в Бабаедове неделю тому назад.
– Ты что так горько плачешь, девочка?
– Сад жалко.
Судья закурил.
– А людей тебе жалко, какие в беду попали? Кого тебе жалко в вашей деревне больше всех?
– Наталью и ее детей.
– А еще кого?
Вспомнились пьяные мужики, что гнались за папой с топорами…
– Жалко тех мужиков со связанными руками. Когда их увозили конники в Сенно, за телегой бежали их дети и жены…
– Но они же могли убить твоего отца, а у него тоже дети.
– Вот видишь, трудно решить такой вопрос без суда. – Судья тяжело опирается на львиную голову трости. Морщится, у него болит покалеченная нога.
– А почему тебе жалко Наталью? Она будет работать в суде, получать деньги за свой труд. У нее в хозяйстве свой конь, телега, плуг, борона, коса, пила, топор…
– Скажите, она такая красивая… Тут, было, конюх Иван ввалился к ней в дом свататься, так она его так коромыслом по башке отсватала, что он выкатился с крыльца еле живой.
– Ну, вот сама поняла, что Наталья – сильная женщина и гордая, жалеть ее не надо, жалость унижает человека. А вот помочь такому человеку – милое дело. Наш суд – три мужика – решили купить корову Наталье, а она будет нам готовить еду и поить молоком, заодно и своих детей. Они у нее трудятся, как муравьи, все до единого, всем есть дело. Такие дети не пропадут, а их мама – счастливый человек.
В конце августа приехал Шафранский в Бабаедово, походил по тому обезображенному месту, где некогда цвел и царствовал сад – всем садам сад. Пришел отдохнуть к нам. Мама угостила его своим знаменитым квасом.
– Приехал я, пан Шунейко, по делу. Хочу попросить Наталью, чтоб отдала в нашу семью, на сколько сможет, свою Полю. Я, если будет на то ваша ласка, хотел бы с Натальей поговорить при вас.
– Пожалуйста, только вряд ли Наталья согласится.
– А я надеюсь, что согласится. Она разом с Лилей в школу будет ходить, дома уроки делать. Лиля да Соня будут учить ее игре на пианино. А Поля будет учить Лилю готовить еду, печь блинчики, делать салаты. Она все это, я видел, ловко делала, когда помогала Наталье. Я прошу Полю не в домработницы, а в подружки Лиле…
Папа послал меня за Натальей. Они пришли вдвоем с Полей. Беседа длилась долго. Наталья плакала и все же была склонная к отъезду дочери в Обольцы: «Может, в люди выбьется», – думала она. Последнее слово было за Полей:
– Поеду, мама, если что не так, вернусь домой – не за горами.
На рассвете следующего дня Шафранский увез Полину в Обольцы. «Господи! Помоги ей, Полюшке, кровиночке моей, в чужом доме, в чужой семье», – шептала Наталья и еще долго стояла на развилке дорог, не вытирая слез. И все смотрела в ту сторону, куда увела ее любимицу судьба. На радость ли, на горе ли какое.
14
Пришла пора осенняя – шевелись, Бабаедово: люд, уподобясь муравьям, запасай на зиму еду, не дай пропасть ни колосочку, ни картошинке, ни кочану капустному. Поплети лучок, пусть красуется на стене в кухне золотыми связками. Соли в кадушках огурцы пупыристые с дубовым да смородиновым листом, прикрой укропом – будет что зимушкой лопать. Не успела осень убраться на покой – зима тут как тут. Первый снег, первая пороша. С приходом холодов, с морозами пришла к бабаедовцам тревога. Страх. Нагрянет и к нам продотряд – считай, гибель. Хуторских раскурочили, пустили по миру, теперь за деревню возьмутся, того и гляди.
– Анюта, – успокаивал папа маму, – у нас запасов – кот наплакал. Да нас и не положено ни налогами обкладывать, ни продотрядам грабить. У нас охранная бумага – Павлик в эскадроне красных с басмачами воюет, а Андрей – рабочий, на отцовском месте у кипящего стекла поджаривается.
Папа молчит, думает… Я догадываюсь, о чем его мысли. Андрей из армии приехал в Бабаедово на побывку после ранения. На гуте обоих братьев Курсаковых уже давно не было. Они воевали в Красной армии. Андрей перед отъездом на гуту не появлялся домой до рассвета. Папа его ругал, называл жеребцом и лоботрясом. А потом стала приходить к маме Стефания. Сидела и плакала, сидела и плакала каждый вечер. Стефания приходилась племянницей Кандыбихе. Однажды принародно она заявила Андрею: «Я тебе, кобель горбоносый, такой приворот утворю, что отсохнут все твои причиндалы». Андрей испугался за «причиндалы» и укатил по новой железной дороге на гуту.
Зима выдалась хуже лютой мачехи. Снегу намело-навалило. Бабаедовских школьников когда подвезут, а когда и нет. Петр Звонцов всем ряснянским школьникам сгоношил бурки из кусков старого тряпья и выношенных огрызков овчиных кожушков. Павла с Касьяном сплели лапти. Бурки заправили в лапти и прошили дратвой. Радости было на весь белый свет.
Сейчас трудно себе представить этих ребятишек, во главе с Касьяном бредущих из школы в бешеной завирухе, в темени по снегу аж по пояс. И – диво! – никто за зиму не заболел, не закашлял. А щеки, носы и уши отмораживали. Тут уж Анухриха с банкой гусиного жира: намажет, пошепчет и на удивление всем – заживает все, что отморозили. А иному мальчугану скажет: «Что это ты морщишься? А ну-ко, лыцарь, спускай штаны. Спускай-спускай, а то отвалится кое-чего… Отморозил ведь. Я вот своей мазью помажу твой стручок, и будешь ты – жених женихом. Еще и лыбится, а то я не видела ваши причиндалики. О, видишь, как хорошо намазала – и заживет до свадьбы. Скажи своим товаришшам, нехай приходють».
Папа мой учил читать, писать Натальиных ребятишек, и еще трое бабаедовских приходили к нам, усаживались в кухне за столом и шуршали перышками номер 86 и «кобылками» по шероховатой бумаге тетрадей, сделанных Натальей из старых шпалер пана Ростковского. Чернила – из сажи и красной свеклы. Читали единственный букварь по очереди. И я помогала папе в качестве «учительницы».
А жить становилось все труднее и суровее. У людей кончились запасы соли, спичек, мыла.
Раза два Наталья приносила маме по полстакана соли и коробку спичек. Все же она «кормила суд». Продукты ей давали. А вот с мылом – большой дефицит.
Мама сидит на лавке у стола на кухне. Руки сцеплены на коленях. Лицо озабочено.
– В баню бы ребят, закоженели от грязи, да вот беда: где взять кусок мыла? – это мама спрашивала отца, а он ей не отвечал, может, потому что устал: глаза закрыл и сидит на лавке, опершись спиной о бревенчатую стену. Отец ездил в лес по дрова, он их еще по теплу заготовил: напилил, нарубил, в штабелек сложил. Я это хорошо знаю, потому, что вместе с отцом была в лесу и ему помогала. Мамин вопрос он не пропустил мимо ушей, понимал, что детям да взрослым давно пора вымыться в бане, только что же он мог ответить, когда и сам не знал, где же можно раздобыть хотя бы маленький кусок мыла.
А на следующий день произошло вот что. У старухи Михеихи околел кабанчик, за одну ночь околел. Что с ним приключилось, никто толком не мог понять. Думали, гадали и пришли к выводу, что подхватил он какую-то опасную свиную болезнь, раз околел за сутки. Теперь, того и гляди, пойдет эта зараза гулять по хлевам, все свиньи передохнут, а потому решили этого кабанчика из хлевушки выволочь, облить карболовой кислотой и отвезти подальше от греха – закопать на карьере, где когда-то брали песок на строительство железной дороги…
Когда старуха Михеиха утречком понесла корм своему кабанчику и увидела его бездыханным, она подняла такой крик и плач, что половина деревни сбежалась. Узнав, в чем дело, постояли люди у хлевушки, поохали, посочувствовали, поутешали:
«Бывает и похуже беда, да люди выдюживают… Человек – он на то и человек, чтоб все беды, которые валятся ему на голову, выдюжить…» Только все эти слова до сознания Михеихи не доходили, она погрузилась в свои переживания, как в омут: ничего не слышала и, неутешно плача и причитая, все смотрела и смотрела на своего околевшего кабанчика.
– Ну, чего ждем, мужики? Пора дело делать… Михеиху отстранили, кабанчика выволокли, полили вонючей жидкостью, а вот везти его и закапывать никому не хотелось: земля мерзлая, ее долбить надо, да опять же – лошадь запрягать… Обратились к моему отцу – мол, только что по первому снегу по дрова ездил: «У тебя и сани на ходу, свези, сделай уважение для обчества…»
– Свезу, авось мой коняка не надорвется.
– Ну, раз Гилярович согласен, то и я ему подмогу, – отозвался пастух Павла. – Не одному же человеку для всего обчества маету принимать.
– Могу и я помочь! – подал голос еще один мужик по прозвищу Алхимик.
Его недаром так прозвали: был он неравнодушен к химии, хотя нигде никакой такой специальной грамоте не обучался. И никому не было известно, где и как он добывал кой-какие диковинные товары, например, соду-поташ, купорос, карболовую и соляную кислоты, серу, деготь, скипидар и еще многое, чему он и сам не знал ни точного названия, ни назначения.
Народ стал расходиться: дело решено, нашлись люди, что свезут борова, закопают, а Михеиха поплачет, погорюет да купит малого поросеночка и снова станет кормить. Она последней отошла от околевшего кабанчика, не переставая плакать и сокрушаться: приедет сын Федька из города под Новый год за окороком, за колбасками, а нет ни того, ни другого. Попусту мужик приедет к матери, осерчает…
– А что, мужики, – весело сказал Алхимик, когда тяжелого кабана взвалили на сани, – давайте сварганим из него мыла. А то, что он заразный, так пущай и заразный: на огне да с химикатами самая что ни на есть заразная зараза не устоит – скукожится, такая-сякая…
Пастух Павла помолчал, почесал жидкую бороденку.
– Может, Алхимик и дело говорит… Без мыла ой как худо! Не больно-то ладно золой рубахи и портки стирать. А как бы сами-то в баньке отмылись, ребятишек обновили, а то знай скребутся – нет спасу…
– Во, Павла разумно скумекал. Нешто у нас мякина в голове, чтоб такое добро загубить. В етом кабанчике сала… А у меня, мужики, и посудина подходящая есть, и все остальное, что химии касаемо…
Отец молчал, а потому Алхимик взял вожжи из его рук и погнал лошадь к своему дому.
– Тебе, Гилярович, мыло, может, и не надо, ты, может, имеешь запасы, еще при царе Горохе подзапасся, – бубнил укоризненно Алхимик. – А у меня душа не позволит упустить такой шанс…
Алхимик подогнал лошадь к небольшой пристройке к сараю, куда доступа никому не было, ни один член его семьи не смел даже близко приближаться к двери с солидным замком, не то… «ка-ак пыхнет, ка-ак рванет, охнуть не успеете…» Ключ от замка Алхимик всегда носил с собой. Он скрылся за таинственной дверью и через малое время выкатил из пристройки чугунный котел, а потом вынес оттуда узел «химии», положил его в котел, а котел втроем водворили на сани рядом с кабаном.
– Теперь трогай, мужики! – дал команду Алхимик и пригрозил кнутом детям, высыпавшим на крыльцо:
– А ну, марш на печь! Вот я вас, голозадых… До карьера километра два с гаком. Алхимик деловито правил, а пастух Павла шагал рядом с санями, взвихривая неглубокий чистый снег огромными валенками, и улыбался. Ему не терпелось заняться новым неизведанным делом – превращением кабанчика в мыло. Отец шел за пастухом Павлом и думал. У него было пасмурно на душе: все же кабанчик – Михеихин, хоть и пропал, и общество решило, как с ним поступить, а все же… Как бы сраму на всю деревню не вышло! Но тут же всплывал в памяти вчерашний вечер, забота жены о куске мыла, без которого детей не вымыть, белье не выстирать, самим не вымыться… Нет, не хватило у него духа перечить Алхимику и Павлу, да и не послушают они его. «Что будет, то будет!»– решил он и, по-хозяйски взяв вожжи из рук Алхимика, пошагал рядом со своим рыжим коньком по направлению к карьеру.
… Мыловарщики вернулись только к утру. Не светились окна ни в одной деревенской избе. Когда отец вошел в избу, весь запорошенный снегом, я проснулась и увидела, как он подошел к столу и плохо слушающимися руками стал вытаскивать из мешка куски мыла и раскладывать их на разостланную льняную тряпицу. Он делал это медленно, и я считала про себя: один, два, три… Их было пятнадцать, пятнадцать кусков мыла! Такого мыла я после во всю свою жизнь никогда не видела: оно было белое, в ярко-голубые полосы и крапины, и от него шел непривычный, незнакомый дух. Сразу вся наша небольшая изба наполнилась этим духом. Мама стояла рядом с отцом, плотно сцепив руки на груди, и следила за каждым его движением.
– Анюта! – обратился отец к матери. – Испробуй, как оно?
Мама достала из печи чугунок с еще теплой со вчерашнего вечера водой, вылила ее в жестяной таз и сняла с гвоздя полотенце для рук, давно потерявшее свой настоящий цвет. Она намочила его в воде и намылила, а потом, бережно отложив мыло в сторону, стала тереть в руках это полотенце, оно хорошо отмывалось, белело!
– Ну, вот тебе и мыло, мойтесь, парьтесь, отстирывайтесь. Сегодня же и баню истопить надо, – устало проговорил отец. – Иди, Анюта, распрягай коня, подкинь ему сена, а я – спать, спать, ноги не держат…
К вечеру баня была готова, ее топили Алхимикова Файка, Павлова Гелька и моя мама. Им помогали дети, которые постарше. Дел было много, и всем находилась работа. Павлова Гелька прикатила из своего двора еще одну здоровую кадку: надо же нагреть воды столько, чтоб всем хватило, чтоб на три семьи… Одних ребят набиралось полтора десятка, да взрослых еще сколько. Баню топить было весело и интересно. Мы, мелюзга, здорово мешали, матери покрикивали на нас, но не гнали. Гелька сказала: «Пущай приучаются к жизни! «И мы, осмелев после таких ее добрых слов, старались: то норовили лишнее полено в топку затолкать, то, приоткрыв крышку на бочке, окунали озябшие ручонки в воду – почти кипяток – и норовили как можно дольше продержать их в этой воде. Но у нас полено отнимали, от бочки прогоняли и шлепали пониже поясницы, да не больно шлепали, и нам было очень весело: как же – баня! – радостное событие в нашей ребячьей жизни…
Когда мужчины и мальчишки вымылись, наступил черед женщин и нас, бесштанной мелюзги. На нашу долю оставались две полнехонькие кадки горячей воды и кадка студенки. Мы разделись в предбаннике, сбросив с себя незатейливую одежонку, и ввалились в баньку с таким восторженным визгом и шумом, что банька стала похожа на пчелиный улей перед ненастьем. Мы гудели на все голоса, брызгались водой и смеялись беззаботно и радостно до тех пор, пока наши матери не стали нас по очереди вылавливать, подтаскивать к тазу с водой и, намочив наши лохматые головы, намыливать их диковинным бело-полосатым мылом. Дикий ор, который мы устраивали, когда мыло попадало в глаза, ни у одной из матерей не вызывал снисхождения и жалости: они с азартом скребли головенки детей жесткими крепкими пальцами, смывали теплой водой, намыливали еще раз, и процедура повторялась. Не меньше досталось и нашим телам. В ход шла вехотка-рогожка, от которой кожа горела огнем. Но вот – ушат воды на голову, и марш в предбанник! Ага, как бы не так! – в предбанник: это для того, чтобы, натянув на себя чистые рубашки, сидеть там и ждать, ждать, ждать… Но нам не хотелось ждать. Изгнанная в предбанник мелюзга вывалилась из бани и ныряла в сугробы чистого белого снега, каталась и купалась в этом снегу, не чувствуя ни страха, ни холода, до тех пор, пока одна из матерей, выскочив из бани с безлистым березовым веником в руках, не загоняла нас, изрядно похлестывая, опять в баню и там вновь окатывала горячей водой всех подряд – и своих, и чужих…
За нами приехал отец на своем коньке, запряженном в сани. Мы, напялив на себя чистые рубашки, попрыгали на шуршащее сено, прикрытое рябушкой – самотканым покрывалом, сбивались в комок, и отец, накрыв всех разом своим большим дорожным тулупом, вез нас домой. У избенки Михеихи он остановил коня. Приподняв тулуп, отец окликнул меня и велел сбегать к бабке Михеихе, позвать ее в баню да отдать ей малый сверточек: я его ощупала и поняла, что в тряпицу завернут кусок мыла.
– Если спросит, где взяла мыло, скажи: «Это еще при царе Горохе у отца было, сберег…»
Я мигом шмыгнула на крыльцо, пробежала сени и, влетев в избу, громко позвала:
– Бабка Михеиха! Тебя в баню мыться зовут, вот тебе и мыло от царя Гороха…
В ответ – ни звука.
В избе стояла такая тишина, что в ушах зазвенело. Я подбежала к кровати и подергала одеяло, но бабка не шевельнулась. Мне стало страшно. Вмиг охваченная ужасом, я пулей выскочила из избы.
– Михеиха молчит, папа. Я боюсь…
Отец затолкал меня, босую, в одной рубашонке, под тулуп и, привязав коня к городьбе, пошел в избу старухи. Через минуту он вышел, держа шапку в руке.
– Умерла наша Михеиха, вечная ей память. Отгоревала… И надо же было этому кабаненку околеть… От грех, прости, Господи!
Мы повысовывались из-под тулупа, но отец строго сказал:
– А ну закрывайтесь, не то кнутом всех подряд! – Это относилось к нам. И опять сердито: – Но-о, трогай же ты, окаянный дармоед! – Это касалось трудяги-коня.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?