Текст книги "Путь Шеннона"
Автор книги: Арчибалд Кронин
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 43 страниц)
Джулия Блейр, с красными от слез глазами, молча показывает мне ботинок Гэвина, от которого он почти оторвал каблук, пытаясь вытащить попавшую в стрелку ногу. Нет, он не сдался. Даже в своем непробудном сне это храброе сердце не знает поражения.
Часть третья
Глава 1Как-то февральским вечером я вышел из ворот завода – земля звенела под моими коваными каблуками, а вокруг уличных ламп были морозные круги – и увидел маленького сынишку Кейт. В новенькой голубой шапочке ученика Академической школы, необычайно гордясь, что и он пошел учиться, Люк поджидал отца. Как быстро все-таки бежит время, – эта мысль вдруг поразила меня, словно удар обухом по голове. Боже мой, какой я стал старый. Ведь мне уже семнадцать лет!
– Дай пенни, Роби. – Он подбежал ко мне, крепкий, краснощекий, с горящими от сознания собственной значимости глазами.
Я порылся огрубевшими пальцами в карманах засаленной спецовки и нашел монету.
– Надо сказать «пожалуйста».
– Пожалуйста.
– А знаешь, кто давал мне пенни, когда мне было столько лет, сколько тебе?
Я говорил с ним как почтенный старец, а он во все глаза смотрел на монету, и его больше ничего не интересовало. Не беда. Давать ему пенни, водить по субботам на футбол и там, отбросив мрачную чопорность, орать так же неистово, как он, было одной из радостей моей жизни – жизни, в которой уже немало лет осталось позади, обремененной горем, почти прожитой.
– Отец выйдет минут через пять, – уже отойдя на несколько шагов, сказал я. – Он разрешил мне сегодня уйти пораньше.
– На концерт? – вдогонку крикнул он.
Я кивнул, но в темноте он этого не видел. А у меня потеплело на душе при одной мысли о предстоящем удовольствии, и я уже не так понуро тащился по дорожкам городского сада, где гулял ветер: от одного предвкушения того, что ждало меня вечером, исчезла вечно одолевавшая меня усталость. Сегодня я не засну за столом, как только съем ужин. Всецело поглощенный думами, я прошел мимо темной громады церкви Святых ангелов, забыв погрозить ей в темноте театрально сжатым кулаком, как это уже вошло у меня в привычку.
Вскоре после смерти Гэвина, перед тем как мне кончить школу, каноник Рош вызвал меня к себе. Он принял меня в своей комнате необычайно дружелюбно; засунув руки в карманы сутаны, он некоторое время шагал из угла в угол, а затем повернулся ко мне.
– Дорогой мой Шеннон. – Его темные глаза сочувственно блеснули. – Возможно, все так случилось потому, что Богу угодно было показать тебе иной путь в жизни.
Я потупился.
– Ты собираешься поступить на завод?
– Да, – сказал я. – Это, пожалуй, единственное, что мне осталось.
– В таком маленьком городишке, как Ливенфорд, конечно, не так уж много возможностей приложить свои силы. – Он помедлил. – Роберт… а ты никогда не думал стать священником?
Я густо покраснел и, не отрывая взгляда от ковра, пробормотал:
– Думал.
– Какая это прекрасная жизнь, мой мальчик! Какая великая радость, какая честь служить Господу в качестве одного из Его избранных учеников! – Он сердечно смотрел на меня сверху вниз. – Я ведь говорю не просто так. Существует фонд, предназначенный для прекрасного дела – обучения бедных детей, чтобы они могли стать священниками. Фонд этот невелик. И естественно, отбирают всего несколько кандидатов. Но что до тебя – а я уже писал о тебе епископу, – стоит тебе захотеть, и ты будешь принят немедленно, уже на будущей неделе сможешь уехать в семинарию.
Я молчал, мне было стыдно. Каноник Рош явно ожидал, что я с радостью откликнусь на его предложение. Месяца полтора назад я бы так и сделал. Но сейчас все изменилось: моя пламенная вера превратилась в жгучую горечь.
– Ну-с… – Каноник улыбнулся. – Что же ты скажешь?
– Извините, – еле выдавил я из себя. – Но я не хочу.
По лицу каноника видно было, что он удивлен; он быстро спросил:
– Ты что же, не хочешь получить духовный сан?
– Хотел когда-то, – сказал я. – А теперь не хочу.
Наступило молчание. Каноник, по-видимому, впервые понял, что со мной происходит. Но он был очень умен и не стал уговаривать меня. Он и виду не показал, что разочарован, и задумчиво, вдохновенно принялся описывать мне радости, которые дарит человеку жизнь, посвященная Богу. Он раскрывал передо мной широкие горизонты духовного обновления, говорил о том, какую культуру и знания я смогу бесплатно приобрести щедротами святой Матери Церкви. Он вспоминал приятные дни своего собственного пребывания в Вальядолиде, где он учился в особом колледже; если я захочу, я тоже смогу туда поступить. Он описал мне здания семинарии, красоты испанской природы и в заключение с обезоруживающей улыбкой рассказал о том, как он обычно после обеда отдыхал под лозой, освежаясь чудесным сладким виноградом, гроздья которого свисали ему чуть ли не прямо в рот.
Я почувствовал, что речь его начинает оказывать на меня свое влияние. Я любил каноника Роша и преклонялся перед ним. А поскольку человек я был чувствительный, на меня не могла не подействовать его подкупающая доброта. И все-таки душа моя отказывалась сдаваться. Я крепко сжал побелевшие губы.
– Не могу я, – с отчаянием произнес я. – Я не хочу быть священником.
Последовало весьма длительное молчание; затем каноник Рош заговорил, но уже другим тоном:
– Я не собираюсь на тебя воздействовать. Ты сам должен решать. Но мне хотелось бы сказать тебе, что такие возможности для духовного и материального расцвета будут представляться тебе не каждый день. И конечно, мы не можем до бесконечности держать для тебя свободную вакансию. Помолись Всевышнему, чтобы Он наставил тебя, и приходи ко мне снова в субботу.
Я вышел на улицу под хмурое серое небо. В конце недели я не пошел к канонику Рошу. Моя смелость удивляла меня. Но зародыши бунта быстро разрастались в моем сердце. Если Бог не позволил мне стать ученым, я не видел оснований, почему я должен покориться Ему и стать священником. Любой путь, только не этот; при сложившихся обстоятельствах перспектива поступить на завод положительно казалась мне привлекательной. Все мои надежды рухнули, и, полный горечи, терзаемый все новыми ужасными мыслями, я безрассудно стремился к наихудшему из того, что могла предложить мне судьба. А главное, мне хотелось показать, что мне все безразлично.
Проработав полтора года на заводе, я ко многому относился уже иначе. Я по-прежнему драматизировал свое положение. Однако в душе у меня росла неудовлетворенность, и я уже не чувствовал себя таким героем. Неужели я никогда не стану богатым и знаменитым и то, чего я так жажду, будет вечно ускользать от меня?
Вот какие мысли занимали меня, и естественно, что меньше всего я хотел встречи с кем бы то ни было; однако стоило мне свернуть на Драмбакскую дорогу, как от темной стены отделилась чья-то фигура – фигура человека, слишком хорошо мне знакомого; он сдержанно поздоровался и заковылял рядом со мной.
Это было мое бремя, унаследованное от бедной мамы, – дедушка.
– А сегодня, Роберт, свежо.
Я пробормотал что-то, а сам подумал: что ему еще от меня надо? На той неделе я обнаружил его возле бара Фиттерса: он ораторствовал перед толпой подмастерьев на тему о правах женщин.
– Послушай, мой мальчик, не дашь ли ты мне маленький аванс? Сущий пустяк. Шесть пенсов. На марки.
Я продолжал идти, молчанием выражая свое неодобрение. Эти конкурсы, на участие в которых он тратит добрую половину дня, являются частью того, что он называет своей «новой эрой». Дедушка решил доказать, что, несмотря на преклонные годы, он еще на что-то способен и разбогатеть – сущий пустяк для человека с его данными. Он ходит в общественную читальню и там без зазрения совести под самым носом у строгой библиотекарши вырезает все объявления и рекламы, которые могут принести ему богатство; чего-чего только нет среди этих вырезок. А у себя в комнате он ведет обширную переписку: вставляет недостающие слова, рифмует фразы, дописывает последние строчки к шуточным стихотворениям, составляет целый словарь на шесть букв алфавита, глубокомысленно избранных редактором «Хоум уикли». Даже на лестнице я не могу спокойно пройти мимо него – он непременно меня остановит и с заговорщическим видом вытащит из кармана мятую бумажку.
– Будь любезен, Роберт, послушай, пожалуйста. – Он откашливается и читает:
Некой даме с Твикенхэма были туфельки узки, До того они узки – не ступить ей на носки; Стала дама у порожкаОтдохнуть хотя б немножко…
И с победоносным видом изрекает свою самую замечательную строку:
И на этом же пороге их сняла – так больно ноги.
Конверты с его произведениями падали в красный почтовый ящик, как хлопья снега на огонь. Взбешенный тем, что ему не везет, он объявил шуточные песенки сущим надувательством и с энтузиазмом обратился к экспромтам – столяр-краснодеревец из соседнего городка выиграл на экспромтах тысячу фунтов.
И вот сейчас, шагая рядом со мной в темноте, он убеждает меня с искренностью человека, уверенного в успехе:
– Я верну тебе эти деньги из моих премий. Почта закрывается в половине седьмого, а завтра последний день конкурса.
– И медного фартинга не дам, – обрезал я его. – Больше того: вы сейчас отправитесь прямо к себе. Сегодня я не буду вечером дома, и, если вы попробуете испортить мне настроение своими глупостями, я сверну вам шею.
Молчание; покорное молчание. Самым печальным было то, что с наступлением «новой эры» в жизни дедушки у ее изобретателя появилась эта болезненная реакция на малейший укор. Злясь на себя, я свернул к «Ломонд Вью»; хорошо еще, что я не был с ним слишком груб и не расстроил его. Я смотрел ему вслед, пока он медленно взбирался по лестнице: он задыхался – ему труден теперь был любой подъем; и только услышав, как хлопнула дверь его комнаты, я вошел в кухню.
Папа приветствовал меня кивком; он сидел за столом и аккуратно размазывал по хлебу тонкий слой маргарина. А пока я в чуланчике «смывал с себя грязь» над раковиной, бабушка вынула из духовки оставленный мне обед, – за этот год, когда на плечи ее легли все заботы по дому, она стала гораздо мягче, бодрее и выносливее.
Мамы не стало, не стало той, что была душой этого дома; она скончалась внезапно год назад зимним вечером, когда папа устроил сцену, получив от Адама письмо по поводу денег.
Никто, конечно, кроме нее самой, и не подозревал, что она больна, однако сейчас, оглядываясь назад и упрекая себя за невнимание к ней, я вспомнил жест, постепенно вошедший у нее в привычку: в минуты волнений она вскидывала руку к левой груди, словно хотела пальцами сдержать боль, утишить ноющее сердце.
Вот так же держалась она за бок и в ту минуту, когда я обнаружил ее в гостиной; она была одна, бледная как мертвец: ей не хватало воздуха.
– Мама, вам плохо. Я сейчас сбегаю за доктором.
– Нет, – еле выговорила она. – Это еще больше расстроит папу.
– Но это необходимо. Вам в самом деле плохо…
Я только успел добежать до доктора Галбрейта. Когда мы пришли, она уже была без сознания.
– Организм совсем изношен, – кратко изрек Галбрейт, когда слабое биение артерии под его пальцами прекратилось совсем.
– Вы зайдете к нам завтра, доктор? – еле слышно спросил папа, потрясенный случившимся, а еще более огорченный непривычными расходами.
– Нет, – резко повернулся к нему доктор Галбрейт. – Ее уже не будет завтра. И ваше счастье, что я не намерен настаивать на вскрытии.
Я вздрогнул при одной мысли о том поругании, которому подверглось бы это беззащитное тело на столе в покойницкой. А папе даже через несколько недель после похорон – хотя он с гордостью вспоминал, сколько венков было прислано покойнице, – все еще не верилось, что она посмела покинуть его.
– Ведь она же всегда говорила, что я переживу ее, – нередко замечал он с сокрушенным вздохом.
К моему изумлению, он не распродал маминых вещей, и у него вошло в привычку каждое воскресенье уединяться в спальне, вынимать из шкафа ее скромные платья, старательно чистить их и вешать обратно. Ему начинало ее недоставать.
В свое время я тоже не понимал, сколь многим я был обязан ей, этой скромной труженице, безропотно хлопотавшей по хозяйству, старавшейся сделать все как можно лучше, сохранить единство семьи, ублажить папу, умерить его невероятную скаредность, не уронить своего достоинства на людях, быть всем приятной, этой слабенькой, неприметной рабыне, этой героической душе. Мама вовсе не отличалась идеальным характером: из-за денежных затруднений она частенько бывала резка и раздражительна. Когда я учился в Академической школе, она иной раз задерживала плату – несколько шиллингов, которые полагалось вносить за меня, – и случалось, что ректор приходил к нам в класс и, устремив на меня взор, к моему великому стыду, заявлял: «Один из мальчиков в этом классе не заплатил за обучение». А когда агент наведывался к ней за дедушкиной страховкой или когда у нее подгорало, а следовательно, портилось жаркое, ее словно охватывала жажда мученичества: решительно сжав губы и склонив голову набок, так что прядь выбившихся из прически волос чуть не касалась мыльной воды, она принималась скрести дом от крыши и до погреба. И все-таки более святого человека я не знал. А потому что мне было бесконечно грустно, я заставлял себя – с любовью, которую познал слишком поздно, – вспоминать ее такой, какой она была перед поездкой в Лондон, как она перетряхивала свою меховую горжетку и улыбалась в лучах солнца…
– Нет, это просто невероятно! – Папа осторожно откусил кусок хлеба с маргарином и улыбнулся мне ясной, чуть ли не дружеской улыбкой: с тех пор, как я стал приносить домой приличное жалованье, он начал уважительно относиться ко мне и нередко поверял мне свои думы за ужином. – Какая цена на масло! Одиннадцать пенсов и полпенни за фунт. И куда только мир катится! К счастью, этот новый заменитель не менее вкусен и даже более питателен.
Бабушка деловито вязала, время от времени прихлебывая чай, – образец сдержанности и уравновешенности. Она все еще была полна энергии и умело вела хозяйство с помощью девушки, приходившей к нам на день по рекомендации городского благотворительного общества. У нее хватало силы восставать, если папа требовал какой-нибудь уж совсем нелепой экономии, и это она настояла на том, чтобы нанять помощницу.
– Что-то Адам не пишет, – тихо продолжал папа. – Нет, так дольше продолжаться не может. Я попросил Кейт и Мэрдока зайти к нам в следующее воскресенье, чтобы обсудить это. Я хотел бы, чтоб и ты присутствовал, Роберт.
Я пробормотал что-то в знак согласия и продолжал есть, дав понять бабушке, которая сразу выполнила мое желание, чтобы она подложила мне капусты. Хотя питались мы неважно, я был сыт: старая наша домоправительница даже изыскивала добавку для меня. Вообще теперь между бабушкой и мной существовал молчаливый прочный союз. Это тоже было доказательством моего преуспеяния. И оно доставляло мне не меньше мрачного удовлетворения, чем мои мозолистые руки и сломанные ногти, моя непроходящая усталость, кашель, который начал душить меня и который я намеренно усугублял курением.
Покончив с ужином, я поднялся наверх. Софи Голт, девица, приходившая к нам на день, отнесла дедушке на подносе ужин и сейчас готовила мне постель, прежде чем отправиться домой. Ей было лет семнадцать. Низкорослая, с одутловатым лицом и короткими ногами, прикрытыми длинным сатиновым платьем, сшитым для нее бабушкой, она жила в Веннеле с отцом, у которого была большая семья. Софи слегка косила, так что казалось, будто она все время следит за тобой краешком глаза. Держалась она настолько приниженно, что мне просто неловко было, а с тех пор как я однажды застал ее перед зеркалом, когда она с невероятно кокетливым видом примеряла одну из маминых шляп, взятую из шкафа, мне и вовсе стыдно было на нее смотреть.
– Вы сегодня идете в городской зал, Софи?
– Ах, что вы. Откуда же такой, как мне, достать туда билет? – Она с величайшим старанием расправила мою подушку. – Отец достал всего один через свой клуб. Вы, наверно, увидите его там.
Помолчав немного, она оглядела комнату поверх моей головы и спросила:
– Я могу теперь идти?
– Безусловно, Софи.
Она еще постояла немного, разгладила какую-то морщинку на одеяле, кашлянула, вздохнула и наконец удалилась.
Мои приготовления к концерту не были сложны. За последние два года на смену болезненной стеснительности пришло намеренное безразличие. Когда я стаскивал рубашку, сразу было заметно, что я очень длинный, белокожий, ребра торчат, загорелые руки исцарапаны, а лицо всегда бледное, и над ним – огненно-рыжие вихры.
Упорно придерживаясь своих дурацких воззрений, я решил не надевать воротничка; многие рабочие носили нечто вроде шарфа, вот и я повязал такой вокруг шеи: ведь я же рабочий, фабианец, и, честное слово, нечего мне этого стыдиться.
Одевшись, я прошел к дедушке в комнату. Он полулежал в кресле, держа в одной руке большую новую книгу в кожаном переплете с золотым тиснением, а в другой – бутерброд с сыром, который он взял с подноса.
– Удивительная штука, Роберт. – Не поднимая глаз от книги, он начал есть бутерброд. – Оказывается, в человеке тридцать два фута кишок.
Эта дорогая книга, при одном виде которой у меня прошел мороз по коже, была одной из множества, стоявших на полке вдоль стены, и прибыли все эти книги с нарочным месяц назад по адресу: «Александру Гау, эсквайру, аккредитованному агенту и подписчику на Медицинскую энциклопедию, выпускаемую фирмой Файерсайд». Вместе с пакетом была прислана пачка реклам: «Вы не можете не подарить вашим близким… свыше тысячи диаграмм и рисунков… средства от сорока четырех ядов, лекарства для дам, способы выведения угрей… написана простым, общедоступным языком… сенсационно, смело, увидите сами… не высылайте нам ни пенни, наш аккредитованный агент будет посещать вас каждую неделю…»
И вот дедушка ходит по домам, расположенным в самых отдаленных частях нашего городка, и с неослабевающим интересом пополняет свои медицинские познания; меня же томят дурные предчувствия: собирать-то деньги на заказы он мастак, а вот как он будет в них отчитываться. На беду, хотя пора, когда он занимался перепиской для мистера Мак-Келлара, давно прошла, почерк его, по-прежнему каллиграфический, иной раз нетвердый, но в общем вполне приличный, кого угодно может ввести в заблуждение. В данную минуту взгляд мой падает на письмо, валяющееся на столе среди разных бумажек: «Дорогой сэр, в ответ на Вашу просьбу относительно поручительства спешу сообщить Вам имя моего зятя, который занимает ответственный пост инспектора по здравоохранению в старинном королевском городе Ливенфорде». А другое начинается просто, но куда более зловеще: «Сударыня…»
Волосы у дедушки стали почти совсем белыми – того оттенка, который сентиментально называют «серебряным», а его некогда могучая фигура словно усохла, так что пиджак и брюки свободно висят на тех местах, которые раньше отличались полнотой. Глаза у него по-прежнему голубые, даже ярче, чем полагалось бы, он быстро краснеет, тогда как нос, этот странный символ его жизнеспособности, побелел, стал менее мощным, просто совсем захирел. Я знаю, что дедушка хлебнул горя в своей грешной жизни, – подробное описание его злоключений можно найти в весьма любопытном и обильно иллюстрированном разделе Медицинской энциклопедии. Миссис Босомли стала для него просто знакомой, хотя дамское общество по-прежнему привлекает его; но теперь он переключился на школьниц и хорошеньких «студенток младших курсов», которых он останавливает на дороге к кладбищу и под веселые взрывы смеха развлекает галантными разговорами. Дедушка все еще упрямо не желает признавать, что он одряхлел. Наоборот, он всячески старается показать, что на что-то годен, изображает из себя жеребца, мужчину в полном смысле этого слова, и частенько, хитро подмигнув, горделиво ударяет в свою бедную старую грудь кулаком: «Дуб, Роберт. Настоящий шотландский дуб. Если бы мне выставить свою кандидатуру в совет графства…» Благодарение богу, он улыбается: значит, сам понимает, что это шутка. «Да они бы через год меня мэром сделали».
– Дедушка…
– Да, мой мальчик?
Я выжидаю, пока он вопросительно взглянет на меня: я уже сожалею, что вспылил час назад, и считаю, что лучше не угрожать ему, а, воспользовавшись его новой, нелепой тягой к лести, выудить у него нужное обещание.
– Я иду в концерт. Вы слишком замечательный человек и у вас слишком высокое понятие о чести, чтоб вы вздумали воспользоваться моим отсутствием. Вы дадите мне слово, что не сдвинетесь с места, пока я не вернусь.
Очень довольный, он широко улыбается мне поверх очков и, продолжая держать палец на том месте, где прервал чтение, обещает:
– Конечно, мой мальчик, конечно. Noblesse oblige[13]13
Благородство обязывает (фр.).
[Закрыть].
Мне больше ничего не надо. Я киваю, решительно закрываю дверь и оставляю его наслаждаться «Расстройством толстых кишок».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.