Текст книги "Молчи, Россия, молчи! Полиция не дремлет"
Автор книги: Аркадий Аверченко
Жанр: Литература 20 века, Классика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Записки трупа
Не могу сказать, чтобы я, в качестве трупа, испытывал какие-нибудь совершенно новые, еще никем не испытанные ощущения. Я уверен, что большинство нас, русских, в последнее время превосходнейшим образом прошло всю гамму переживаний выдержанного в гробу трупа; но дело в том, что все остальные, как самые настоящие трупы, не отдавали себе в этих переживаниях отчета. А я могу дать полный отчет и не требую за это никаких почестей и наград, от которых на моем месте не отказался бы всякий другой разоткровенничавшийся труп.
Я не знаю – есть ли в жизни каждого трупа такая резкая граница, до которой он чувствовал бы себя настоящим живым, жизнерадостным человеком, а перешагнув эту границу, должен бы заявить поспешно и категорически:
– Ага! A вот с этого момента я делаюсь трупом!
Со мной это случилось. Я уловил этот роковой момент.
* * *
Третьего дня я был жив: мы сидели целой компанией у Тихоходова и рассуждали о том, что в России не разрешаются самые безобидные союзы и общества.
– Вы знаете, – кричал я, – почему они не разрешили какого-то Бахлушского союза поощрения полезных ремесел? Потому что «союз, видите ли, взял на себя непосильную задачу, которая невыполнима по местным условиям». Да вам-то что?! Вам какое дело – выполнима или не выполнима?!
– Безобразие!
– Возмутимый произвол!
– И чего это полиция смотрит? – машинально проревел кто-то, желая, по русскому обыкновению, свалить всякую вину на полицию.
Я хрипло кричал, размахивая руками:
– А где, я вас спрошу, нормальные законы о печати?! Где они? Может быть, у вас в кармане? Или у Черта Иваныча за пазухой?
Было пять часов утра.
* * *
На другой день я проснулся утром очень поздно и долго лежал в кровати. Думать не хотелось, была невыносимая, какая-то предсмертная тоска.
Я взял свежую газету и развернул ее.
– Из Москвы высылают пятилетнего сына акушерки еврейки Юдиулевич, который не имеет права жительства. Мать его, по закону, имеет право жительства.
Я прочел это известие, и меня удивило то обстоятельство, что я не возмутился.
– Отчего же мы не возмущаемся? – спросил я сам себя. – Ведь это же неслыханный факт! Как может маленький, крохотный еврейчик угрожать государственному спокойствию? За что его высылают? Ну же – возмущайся!
Внутри меня все молчало.
Тщетно я старался раздразнить себя, поставить на место акушерки, у которой отнимают сына, или на место этого маленького мальчика, которого лишают матери.
Тяжелая равнодушная мысль свернулась комком и залегла куда-то на самое дно.
Тогда я попробовал придать всему факту юмористическую окраску, чтобы рассмешить себя, чтобы хоть этим расшевелить себя, если мне не удается возмутиться или растрогаться.
– Смешно, должно быть, – сказал я вслух, – как этот маленький еврейчик убегает по московским бульварам от целого отряда конной и пешей полиции, а сзади бежит встревоженная мать и щелкает акушерскими щипцами.
– Нет, – равнодушно сказал я, зевая. – Это не смешно. Нет здесь ничего смешного и ничего ужасного… Пусть вышлют маленького еврея, вышлют большого – пусть! Дума там какая-то заседает – пусть. Хочет, пусть заседает, не хочет – не надо. Гегечкори там разный, или Гучков, или еще кто – пусть себе живут. А не хотят – могут умереть. И Финляндию пусть по кусочкам растащат – не важно.
И спросил я сам себя:
– А интересно знать – что же важно?
И правдивая мысль ответила:
– Во-первых, ничего нет на свете важного, дорогого, а во-вторых, зачем ты говоришь «интересно»?.. Тебе ведь ничего не интересно… Зачем же произносить пустые звуки?
И почувствовал я, что шагаю через границу.
– Баста, – равнодушно прошептал я. – Труп. Ну и труп. Ну и наплевать.
Вот как я сделался трупом.
* * *
Я одевался, когда пришел Тихоходов.
– Здравствуй, – сказал я. – А знаешь, маленького еврейчика из Москвы высылают. От матери отнимают.
– Да, – ответил Тихоходов. – Акушерка. Администрация высылает.
– Что ты на это скажешь?
– Да что… Придется ему уехать.
– А какого ты мнения на этот счет? – спросил я, подозрительно глядя на него.
– Да какого же мнения: высылают, и пусть себе высылают.
– А тебе ничего?
– А мне что – не меня же высылают!.. Будут высылать – тогда и закричу.
– Может, и тогда не закричишь?
– Может, и не закричу.
– Труп, – одобрительно сказал я.
– Что?
– Труп. Нашего полку прибыло. Трупы мы с тобой, Тихоходов. Ты и я.
– Неужели? – прошептал он. – Вдвоем страшно. Мало нас.
– Может быть, и еще есть.
Я позвонил. Вошел слуга.
– Слушай, Павел… знаешь, новый закон вышел. Если ты будешь нехорошо вести себя – я имею право тебя высечь.
– Что ж, – равнодушно сказал Павел. – Секите.
– Разве тебе не обидно?
– Что ж там обижаться. Пусть!
– Труп, – засмеялся я. – Ступай. Тихоходов, пойдем на улицу.
Вышли на улицу. Сели на извозчика.
– Ну, ты! Пошевеливайся.
Извозчик обернулся к нам, и его провалившийся рот благодушно засмеялся.
– А чего же шевелиться?
– Как чего? Плохо будешь ехать – мы тебя оштрафуем.
– Тихо буду ехать – оштрафуете, скоро буду ехать – оштрафуют. Для нас все едино.
– Труп, – радостно сказал я. – Нас много, нас много.
На улицах кипела жизнь. Мимо нас пробегали солидные трупы, спешащие на службу, и элегантные, шикарно одетые трупы в модных шляпах и легких весенних платьях. Эти трупы были женские, и они гуляли. Проносились маленькие утомленные трупики с ранцами за плечами, а за ними плелись страшные, зеленые трупы целой вереницей с досками за плечами. На досках было написано: «Сегодня решительная борьба».
«Тризна»
Все – и солидные трупы, и шикарные трупы и дети – делали вид, что они живые, и поэтому все с натугой разговаривали, смеялись. Но всем было страшно, потому что каждый был уверен, что только он один труп, а кругом все живые.
Никто не догадывался.
А мы с Тихоходовым знали и смеялись.
* * *
Первое время нас забавляло это стремительное шествие веселых, преувеличенно живых трупов, но потом мы утомились.
Свернули в тихую улицу.
– Теперь мне интересно, – сказал Тихоходов, – остался ли в городе кто-нибудь в живых?
– Во-первых, тебе это неинтересно, а во-вторых, никого, вероятно, нет в живых.
Но я ошибся. Сейчас же мы увидели живого человека.
Это был постовой городовой – единственный, который не напоминал собой унылого трупа.
Он веселился: проходивший парень сдернул с головы торговки платок и надел его на себя – городовой расхохотался; дворник окатил из рукава водой задремавшего извозчика – это страшно развеселило городового. Но смех его звучал одиноко: торговка машинально сдернула с головы парня платок и надела на себя, а парень равнодушно пошел дальше. Обливающий дворник и обливаемый извозчик были каменно-молчаливы и апатичны.
И только гулко и одиноко смеялся городовой.
– Жутко ему, поди, среди покойников, – пожалел его Тихоходов.
– Сторож при морге, – покачал я головой. – Не сладко им. Тихоходов! Зайдем в эту мертвецкую, где кормят.
Мы зашли в ресторан, а потом, когда наступил вечер, поехали в анатомический театр смотреть какой-то фарс, весело разыгранный несколькими разложившимися трупами.
Так теперь и живем. Ничего, пустое.
Случай с Плюмажевым
Симеон Плюмажев был в этот вечер особенно оживлен… Придя ко мне, он засмеялся: подмигнул, ударил меня по плечу и вскричал:
– Хорошо жить на свете!
– Почему? – равнодушно спросил я.
– А вот Рождество скоро. Каникулы… Отдохнем от думской сутолоки. А вы почему… такой?
– Мне тяжело, вообще. Как вспомню я истязания политических каторжников в Зерентуе и их самоубийство – так сердце задрожит и сожмется.
Он протяжно свистнул.
– Вот-о-но-что… Да ведь это закона не нарушает.
– Что не нарушает?
– Да что их пороли.
– Послушайте, Плюмажев…
Он потонул в мягком кресле и добродушно кивнул головой.
– Конечно! Статья закона гласит: «За маловажные преступления и проступки каторжникам полагаются розги не свыше ста ударов». Еще недавно по этой же статье до 1906 года полагалось, кроме розог, наказывать плетьми даже за маловажные поступки. Это отменено, о чем я весьма сожалею…
– Что вы такое говорите, Плюмажев?! Стыдитесь!.. Ведь вы же интеллигентный, культурный человек, член Думы…
– Вот именно, потому я и говорю. Раз человек в чем-нибудь виновен, он должен понести наказание. Под влиянием иудейского страха, под влиянием трусости, позорной трусости, многие начальники тюрем отделяли этих политических каторжников от обыкновенных и не приводили в исполнение, не применяли тех кар, которые закон повелевал применять. К счастью, нашелся в вологодской тюрьме, а также в зерентуйской тюрьме истинный гражданин, истинный человек, исполнитель закона, который в надлежащем случае выпорол надлежащее количество негодяев {Подлинные слова с трибуны Маркова второго.}.
– Плюмажев, Плюмажев! – горестно всплеснул я руками. – Кто ослепил вас? Неужели вы не понимаете, что дело государства – только обезвредить вредные для него элементы, но не мучить их… не истязать!
– Поррроть! – взвизгнул Плюмажев. – Раз он преступник – нужно его пороть!!
Я встал. Прошелся по комнате.
– Значит, по-вашему, всякого преступника нужно пороть?
Плюмажев ответил твердо и значительно:
– Да-с. Всякого.
– Даже такого, который что-нибудь украл, утаил, присвоил?
Плюмажев замялся немного и потом ответил:
Даже такого.
* * *
Я, пожав плечами, молча позвонил. Вошел слуга.
– Пантелей! Позовите еще Евграфа и дожидайтесь в передней моих приказаний.
– Для чего это он вам? – засмеялся Плюмажев.
Я вынул из ящика письменного стола бумагу и развернул ее перед Плюмажевым.
– Знаете ли вы, Сеня, что это такое?
– Н…нет.
– Это, Сеня, копия с протокола, который составлен на вас за утаивание гербового государственного сбора.
– Ну-ну, – ненатурально засмеялся Плюмажев, – кто старое помянет – тому глаз вон. Порвите эту бумажонку – я вас хорошей сигарой угощу.
– Постойте, Сеня… Вы соглашаетесь с тем, что вы утаиванием гербового сбора обворовывали казну?
– Эко сказал! – засмеялся Плюмажев. – А кто ее нынче не обворовывает?
– Сеня! – торжественно сказал я. – Имели ли вы какое-нибудь наказание за это преступление? Не имели? Так по долгу справедливости вы его будете иметь, Сеня! Я вас сейчас высеку розгами.
– Фома! – вскричал Плюмажев, как мячик вскакивая с кресла. – Ты не имеешь на это права!!
– Сеня! Я имею право, основываясь на твоих же словах: раз человек преступник – надо его пороть.
– Но ведь это же, вероятно, чертовски больно! Фома! Поедем лучше куда-нибудь в ресторанчик, а? Выпьем бутылочку холодненького…
– Нет, Сеня… как я сказал – так и будет. Ты преступник – я тебя и выпорю. Эй, Пантелей, Евграф!..
Едва вошли слуги, как Плюмажев изменил растерянное выражение лица на спокойное, осанистое.
– Здравствуйте, братцы, – сказал он. – Мы вот, того… с вашим барином пари подержали: больно ли телесное наказание розгами. Хе-хе. Думаете, небось: «Чудят баре!..» Ну, ладно. Если все хорошо будет, на чай получите…
– Никакого пари мы с ним не держали, – хладнокровно сказал я. – А просто я хочу его высечь за то, что он воровал казенные деньги.
– Thomas! – укоризненно вскричал Плюмажев. – Devant les domestiques… {Фома!.. Перед слугами… (фр.).}
– Раздевайтесь, Сеня. Сейчас вы узнаете, приятно ли интеллигентному человеку обращение, за которое вы так ратуете…
– Чудак ты, Фома, – покрутил головой Плюмажев. – Вечно ты такое что-нибудь придумаешь… комичное.
Он снял сюртук, жилет, сорочку, погладил себя по выпуклой груди и сказал:
– Что это, как будто сыпь у меня? Ветром охватило, что ли?
Я смотрел на этого человека и диву давался: откуда он брал в эту минуту столько солидности, величавости и какой-то ласковой снисходительности.
Надеюсь, – сказал он внушительно, – это останется между нами?..
* * *
Когда слуги положили его на скамью и дали несколько ударов, он солидно откашлялся и заметил:
– А ведь не особенно и больно… Так что-то такое чувствуешь… И не показалось мне это противным.
– Довольно! – крикнул я и отошел, уткнувшись лицом в угол.
Так стоял я, пока он не оделся. Обернулись мы лицом друг к другу и долго стояли, смотря один на другого.
– Нынче летом, – сказал Плюмажев, – видел я в Москве одну девочку итальянку. Актриса с отцом играет. Можете представить: маленькая, а играет, как взрослая.
– Очень страдает? – спросил я.
– Что такое?
– Ваше самолюбие. Ведь я вас высек сейчас.
Он солидно засмеялся.
– Шутник! А что, Фома, не найдется у вас стаканчика чаю? Жажда смертельная.
Нам подали чай. Я потчевал его вареньем, чаем, а он солидно благодарил, рассказывал думские новости и причмокивал, слизывая с ложечки варенье.
– Да, – вздохнул я после долгого молчания. – Такой человек, как вы, не поймет самоубийства Сазонова.
– Пороть их всех нужно, – машинально сказал Плюмажев.
Потом он что-то как будто вспомнил, побледнел и боязливо посмотрел на меня.
– Сознайтесь, Сеня… – засмеялся я. – Ведь я знаю, о чем вы думаете: разболтаю я о том, что было, или нет? Небось тысячи рублей не пожалели бы, чтоб молчал.
– Уж и тысяча, – поморщился он. – И на пятистах отъедешь. Сейчас дать?
– Гадина! Пошел вон.
Он засуетился, вскочил, пожал мне руку и озабоченно сказал:
– Да… пора мне! Засиделся. Гм!.. Ну, всех благ. Заглядывайте.
Путаница
Старый провокатор, носивший партийное прозвище – Волк, сидел в своей большой неуютной комнате и тревожно прислушивался к радостному перезвону праздничных колоколов.
Он вспомнил свою молодость, мать, ведущую его, маленького, чистенького, в церковь, и этот перезвон – мучительно радостный и ожидательно-праздничный. И когда он подумал о своем теперешнем поведении, о своем падении в пропасть предательства – сердце его сжалось и на глазах выступили слезы… А колокола радостно гудели:
– Бом-бом! Бом-бом!
– Нет! – простонал провокатор. – Больше я не могу!.. Сердце мое разрывается от раскаяния!.. Довольно грешить! Пойду и признаюсь во всем – пусть делают со мной, что хотят. Никогда не поздно раскаяться в своих грехах.
Он оделся и вышел из дому.
* * *
Идя по улице, Волк бормотал себе под нос:
– Пойду прямо в полицию и расскажу все начистоту: как выдавал революционерам ее тайны и как я однажды стянул со стола полковника предписание об обыске у своего знакомого эсера. Все выложу! Пусть сажает в тюрьму, пусть делает со мной, что хочет!..
– Бом-бом! Бом-бом! – радовались колокола.
По мере приближения к дому полковника шаги Волка все замедлялись и движения делались нерешительнее и нерешительнее.
Новое чувство зажигалось в груди старого Волка.
– Куда я иду? – думал он. – Разве мне сюда нужно идти каяться? Кому я делал тяжкий вред? Кого продавал? Товарищей? А они мне доверяли… Ха-ха! Туда и иди, старый Волк! Перед ними и кайся!
Взор его просветлел.
Он решительно повернулся и зашагал в обратную сторону, по направлению конспиративной квартиры товарища Кирилла.
– Приду и прямо скажу: так и так, братцы! Грешник я великий, за деньги продавал вас – простите меня или сделайте со мной, что хотите.
Он всхлипнул и вытер глаза носовым платком. Ему самому было жаль себя. Вдали показались окна квартиры товарища Кирилла.
– Приду и скажу, – бормотал Волк. – Обманывал я вас!.. И полицию обманывал, и вас обманывал. Полицию даже больше.
Он замедлил шаг, остановился и задумался.
– Гм… Ведь если я полицию больше обманывал, я перед нею и должен каяться. Ей я и должен признаться, что вел двойную игру. Она не виновата в том, что она полиция, – она исполняет свои обязанности. Бедненький полковник… Сидит теперь, дома и думает: «Вот придет Волк, парочку сведений принесет». А я-то!
– Бом-бом! Бом-бом! – разливались колокола.
Волчьи глаза увлажнились слезами.
Он решительно повернул и пошел назад.
– …Сидит он и думает: «Придет Волк, принесет парочку сведений». Хорошо у него, уютно. Лампа горит, на стенах картинки… Тепло. Это не то, что те, которые недавно влопались. Сидят по камерам и скрипят зубами. Поддедюлил вас Волк!
Он вздохнул.
– А ведь им теперь, поди, холодно, голодно, в камерах каменные полы. Они мне доверяли, думали – свой, а я… Эх, Волк! Глубока твоя вина перед ними, и нет ей черты предела.
«Бом-бом! – ревели колокола. – Покайся, Волк! – Бом-бом!»
Схватившись за голову, застонал несчастный и побежал к товарищу Кириллу.
– Все скажу! Руки их буду целовать, слезой изойду. Где моя молодость? Где моя честность?
* * *
К Кириллу Волк не зашел.
Долго стоял он на улице, раздираемый сомнениями и обуреваемый самыми противоположными чувствами. Ему смертельно хотелось покаяться, никогда так, как теперь, не жаждал он очищения, умиротворения мятущейся души своей, и долго стоял так Волк на распутье:
– Куда идти?
И не знал.
Мимо него быстро прошел человек, лицо которого показалось Волку знакомым. Отложив на минуту раскаяние, Волк подумал:
– Где я видел этого человека? Да, вспомнил! Это Мотя. Я его частенько встречал в полиции!
В Волке проснулись профессиональные привычки.
– Куда это он идет? Ба! Да ведь это подъезд товарища Кирилла!..
Неужели…
Волк догнал Мотю и положил ему руку на плечо. Мотя обернулся, сконфузился и растерянно сказал:
– А, Волк! С праздником вас.
Но сейчас же он оправился, и его пронзительные глаза устремились на Волка.
– Вы… тоже сюда?
– Да, – сказал Волк, а про себя подумал: – Не думает ли он на меня донести, червяк поганый! Хорош бы я был перед Кириллом.
Он переступил с ноги на ногу и сказал:
– Видите ли, Мотя. Мне почему-то хочется быть с вами откровенным: я, в сущности, партийный работник, а в полицию хожу так себе… для пользы дела!
– Вот и прекрасно! – обрадовался Мотя. – Тогда и я буду откровенен: ведь я, признаться, проделываю то же самое!
Но в глазах Моти Волк заметил странно блеснувший огонек, который слишком поспешно был потушен опустившимися веками.
– Эге! – подумал Волк и, рассмеявшись, дружески хлопнул Мотю по плечу.
– К черту уловки и хитрости! Я вижу – вы парень ой-ой какой! Ведь я насчет партийности-то подшутил над вами. Ну, какой я, к черту, партийный работник, когда на днях типографию провалил.
– Xa-xa! – закатился хохотом Мотя. – То-то! Сообразили.
Но смех его показался Волку фальшивым, а глаза опять блеснули, погасли.
– Господи! – подумал, растерявшись, Волк. – Ничего я не разберу. Зачем бы ему являться к Кириллу, если он гласно работает на отделение? С другой стороны… Гм…
Мотя раздумывал тоже.
Так они долго стояли, в недоумении рассматривая друг друга.
– Пойди-ка, влезь в его душу, – думал растревоженный Волк. – Ну, времечко!
– Черт его знает, чем он, в сущности, дышит, – досадливо размышлял Мотя. – Ну, времена!
Постояв так с минуту, оба дружески улыбнулись друг другу, пожали руки и разошлись. – Мотя наверх, по лестнице, а Волк на улицу.
Выйдя на воздух, Волк вздохнул и прислушался: колокола перестали звонить.
– Ага! – облегченно подумал Волк. – То-то и оно. А то – каяться!
Не размышляя больше, зашагал он к полковнику и, вызвав его, сообщил, что Мотя очень подозрителен, что он шатается по конспиративным квартирам и что за ним надо наблюсти.
А Мотя в это время сидел в квартире Кирилла и говорил, опасливо озираясь:
– Подозрителен ваш Волк… Шатается к полковнику и, вообще, не мешало бы за ним наблюсти!..
Миг счастья
Однажды, когда енисейцы, по обыкновению, встали утром, оделись, умылись, помолились Богу, сели за чай с маслом, вареньем, лепешками и взялись за газету – они неожиданно вскочили с выпученными глазами, раскрытыми ртами, будто через них пропустили электрический ток.
– О! – воскликнул каждый такой енисеец. – Не может быть?!
– В чем дело? – спросила каждая жена енисейца.
– Сообщают, что у нас в Енисейском уезде – в единственном месте России снято исключительное положение!.. Что у нас, в Енисейском уезде – в единственном месте России – восстановилось действие нормальных законов. Го-го-го!!.
* * *
С утра все енисейцы наскоро напились чаю и пошли на улицы смотреть: что теперь будет.
К их изумлению – все было по-старому; все расхаживали, солидно покрякивая от мороза, никто не появлялся в шубе, вывернутой мехом наружу, ни одна душа не пыталась стать на голову или закричать петухом, и только какой-то прохожий выполз из-под ворот на четвереньках… Но и тот, при ближайшем рассмотрении, оказался пьяным.
– Ты чего безобразишь, охальник! – набросились на него енисейцы. – Снимай вам, чертям, после этого чрезвычайную охрану!
– Нешто он понимает? Вот возьмут, да опять введут!
Пьяный поднялся с земли, заплакал и, с просветленным лицом, ударил себя в грудь.
– И сколько ж я, братцы, годов ждал этого самого!.. Уррра!!!
И ни у кого из енисейцев не нашлось больше ни слова осуждения. Улыбнулись, покачали головами, отправили пьяного домой и снова пошли бесцельно шагать по нормальным улицам, дыша нормальным воздухом и изредка раскланияваясь с нормально встреченными и нормальными околоточными.
Несколько дней спустя, один енисеец поссорился с супругой и, будучи выгнан ею, сказал:
– И не надо! Подумаешь… Пойду, переночую в гостинице.
Он приехал в одну гостиницу и потребовал номер. Ему сказали:
– Нет ни одного номера. Все заняты приезжими.
Он поехал в другую.
– Только одно место и осталось: под лестницей на корзине с бельем!
– Да что такое?
– Приезжие. Заняли даже кухню и буфетные стойки. А один привязал себя веревками к потолку, да так, вися, и спит…
В третью гостиницу он не мог даже добиться: у дверей стояли толпа с чемоданами и сундуками и кричала:
– Может, на чердаке где-нибудь?
– Ишь ты, ловкий какой – на чердаке!
– Мне бы, г. коридорный, в сарайчике для дров где-нибудь, или в дымовую трубу залезть, что ли… Нет ли рукомойника какого-нибудь пустующего?.. Мне бы только где ночь переспать!..
Енисеец потоптался около этой странной толпы, пожал плечами и пошел, недоумевая, прочь.
К утру так, – недоумевающий, – и замерз на улице.
* * *
Через несколько дней Енисейск представлял собою странное зрелище: на всех улицах горели костры, а вокруг костров кишмя-кишела самая разнообразная толпа: слышался гортанный кавказский говор, певучий жаргон евреев из Привислянского края, лихая малороссийская песня и быстрая кудреватая речь ярославца.
Енисейцы подходили, со страхом смотрели на это море костров и человеческих тел и все допрашивали:
– Кто такие?
– Приезжие.
– Зачем?!
– Уж очень на нормальное положение потянуло! Стосковались.
– Хучь недельку бы нам у вас пожить… Хорошо у вас.
– Что и говорить… Единственное вы, можно сказать, нормальное народонаселение.
– Это правильно. Пошлет же Господь.
* * *
С востока, с запада шли новые толпы.
Через неделю на улицах было тесно, и приезжие располагались за городом, в степи.
Еще через неделю появились в газетах зловещие, леденящие душу слухи, что Россия превращается в тихую, молчаливую пустыню…
«Свобода собраний»
А еще через неделю было опубликовано следующее:
– Ввиду громадного скопления в Енисейском уезде народных масс, что угрожает общественному порядку и спокойствию – в Енисейском уезде, впредь до отмены, вводится чрезвычайная охрана…
* * *
Бледные, унылые, молчаливые, стараясь не смотреть енисейцам в глаза, уезжали приезжие на восток, запад, юг…
Енисейцы враждебной толпой обступили их и злобно смотрели на своих недавних гостей.
– Дьяволы! Очень нужно было вам приезжать!
– Сидели бы дома!
– Не у вас, ведь, сняли охрану, а у нас!
– Поле-езли!..
– Чтоб вы лопнули! Ни себе, ни другим.
Один енисеец сорвал с головы шапку и бешено швырнул ее на мерзлую землю.
– Чего ты?
– Теперь – жди!!!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.