Текст книги "Темная сторона нации. Почему одни выбирают комфортное рабство, а другие следуют зову свободы"
Автор книги: Борис Цирюльник
Жанр: Социальная психология, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Говорить то, во что хотят верить
Не говорить о Холокосте невозможно. Молчать – значит стать пособником, но, если говорить о нем бесконечно, история упрощается, превращается в схему, в стереотип и уже ни с чем не соотносится, становится набором слов, которые произносят, думая о другом. Чтобы расшевелить сознание, следует поставить задачу, сформулировать вопрос непривычным образом, вызвать удивление и внести путаницу в рассказ. Ленивый разум складывает слова в набор, придумывает предельно ясную формулировку, останавливающую осмысление: немцы были варварами, злодеями, потому они убивали евреев. Все четко, объективно, и добавить нечего.
Во время войны мне приходилось молчать, чтобы не умереть. Ни о Холокосте, ни о лагерях смерти не произносил ни слова, просто меня хотели убить.
Я в совершенстве освоил навык молчания и держал ситуацию под контролем.
Иногда я по некоторым признакам понимал: остальные дети знали, я – беглец, вынужденный молчать, чтобы у меня было право на жизнь, я не должен произносить определенных слов и раскрывать свое имя. Когда я прятался недалеко от Бордо в доме семьи Монзи, их сын, мой ровесник, не проронил ни слова. В школе одноклассники спрашивали его, почему иногда у них в доме шевелятся шторы, он отвечал, что никого там нет. Все дети знали, никто не донес. Я недавно узнал, что один из праведников, который защищал меня, скрывая в Кастийоне, получил повестку из префектуры, предписывающую привести меня в участок для воссоединения с матерью. В повестке не говорилось, что она была в Освенциме.
На волне народного ликования по окончании войны в центре внимания оказалось мужество бойцов Сопротивления. После поражения 1940 года и постыдного коллаборационизма с нацистами они вернули униженным французам чувство собственного достоинства. Вокруг меня только и говорили, что о продовольственных карточках, на которые можно было получить немного еды, возвращении на прилавки сливочного масла, признака изобилия и радости жизни. Одержавшие победу коммунисты хотели, чтобы рабочие работали сверхурочно, а также на безвозмездной основе в воскресенье. Они восстанавливали Францию, это придавало великий смысл их усилиям. Несмотря на крайнюю бедность разрушенной страны, повсюду царили радость и великодушие. В подобной ситуации мои свидетельские рассказы казались бы жалкими.
Я стыдился, что у меня нет родителей, как у других детей, я чувствовал себя приниженным.
Я не мог рассказать, что меня хотели убить. Однажды у меня вырвалась лишь одна фраза: «Меня бросили в тюрьму, но я сбежал», – и взрослые разразились хохотом!
В 1980-х французская культура наконец решилась проявить интерес к коллаборационистскому режиму Виши. Историк Мишель Слитински написал о моем отце в журнале Historia l’histoire: «Солдат Цирюльник, проявляя мужество, был ранен в Суассоне, воюя в иностранном легионе. Французская полиция, за которую он воевал, арестовала его в больнице в Бордо». Статью прочитала г-жа Ришар, медсестра медико-социального центра, в котором я работал, и стала задавать мне вопросы. С того дня я больше не мог не рассказывать о своем необычном детстве. Культура изменилась. Фильм Клода Ланцманна о Холокосте и в особенности суд над Морисом Папоном, вынесли на общественное обозрение то, что раньше скрывалось. Центр внимания, извращенной озабоченности, сосредоточился на отрицании послевоенной французской культуры: «Беспризорник, тебя часто насиловали?»
Память имеет направленность, в прошлом каждый ищет ту правду, которая подтверждает его взгляд на мир. Люди рассказывают, как в годы немецкой оккупации терпели гонения за модный внешний вид: длинные волосы, слишком свободные одежды, ботинки, сочетавшие два цвета, любовь к джазу привели их в тюрьму, где они страдали от грубых, полных презрения вопросов, а иногда и побоев. В записке Гестапо от 5 июня 1942 года с беспокойством говорилось о проявлениях симпатий к евреям: «…среди сторонников де Голля и коммунистов ведется масштабная пропаганда, которая приведет к неприятностям. Со всеми евреями со звездой Давида надлежит здороваться, вместо слова „еврей“ следует указывать название французской провинции». Против подобных преступлений, по мнению Гестапо, следовало бороться: «…следует безусловно… арестовывать всех, кто надевает фальшивую звезду Давида, и наказывать в соответствии с их проступком».
Факты обретают смысл в соответствии с контекстом.
Когда во время войны не еврей нашивал на одежду желтую звезду с надписью «Овернь» вместо «Еврей», он тем самым показывал, что стоит на стороне евреев и против Гестапо. Его избивали, бросали в тюрьму, иногда депортировали. Теперь протестующие нашивают звезду Давида с надписью «Проход воспрещен» и приравнивают государственную власть к Гестапо, демонстрируя, что их, манифестантов, наказывают так же жестоко, как и евреев в 1942 году. Вопиющее преувеличение.
Когда мы говорим о той эпохе, то вспоминаем фанатизм нацистов, облавы на безоружных, толпы которых выстраивались в очереди, чтобы зайти в вагоны, и уложенные штабелями трупы заморенных голодом.
Ужас превратился в стереотип.
В то же время существовала прекрасная Германия, где жили философы, ученые, писатели, музыканты, грезившие как классическим искусством, так и джазом. Еврей Бенни Гудман, чернокожий Лайонел Хэмптон, цыган Джанго Рейнхардт, эмигрант Эме Барелли – все они были любимцами публики.
Среди немцев, поздравлявших Джесси Оуэнса с четырьмя медалями Олимпиады 1936 года в Берлине, было меньше расистов, чем среди американцев, пославших этого черного спортсмена на Игры представлять страну. В одной и той же группе населения, культуре, в одно время на волне исступленного движения появляются фанатики, но остальные, сдержанные и свободные духом, не присоединяются к потоку. От чего зависит разделение? Как объяснить разницу в приверженности? Одни счастливы повиноваться идее, которая им неподконтрольна, но дает ощущение собственной ценности. Другие предпочитают держаться немного в стороне, чтобы дать оценку событию и сохранить внутреннюю свободу.
Молодежь уходит на войну по принуждению, по призванию или же по соображениям, навязанным культурой. Подростковый возраст – то время, когда можно легко чем-либо загореться.
С появлением сексуального желания внутренняя сила заставляет подростков уходить из дома.
Им стыдно оставаться вместе с мамой, рядом с ней они чувствуют себя маленькими и в жажде обрести самооценку уходят. Так они ищут вокруг себя институт, который поможет вырваться из-под влияния семьи и реализовать себя. В мирное время таким переходным этапом на пути к обретению психологической и социальной независимости становятся университет, завод, приятельская компания или лучшая подруга. Но в условиях войны или социального кризиса видимость освобождения создают армия, экстремистские группировки или черный рынок. «Тайком от матери я в 14 лет вместе с лучшим школьным товарищем ушел добровольцем. Мы прибыли на передовую, где нас не хотели оставлять из-за возраста… капитан отправил нас на кухню чистить картошку».
Взросление может происходить по-разному.
Если капитан не фанатик, то молодого бойца отправляют чистить картофель, но жизнь может столкнуть беглеца и с беспринципным взрослым, который наденет на него пояс смертника во имя триумфа неизвестной идеи. Большая часть эксплуатируемых детей, обреченных на смерть, происходит из бедных кварталов, где нет переходных институтов. В благополучной среде молодой человек может благородно занять себя работой в общественной организации, пойти в спортивную секцию или творческий кружок, и тех, кто встает на маргинальный путь, меньше.
В годы войны ограничения устанавливают те, кто отдает приказы: «В августе 1944 года руководитель Гитлерюгенд Артур Аксманн бросил клич среди мальчиков, рожденных в 1928 году, чтобы они вступили в Вермахт… За шесть месяцев 70 % этой возрастной категории добровольно пошли в армию». Действительно ли добровольным было их решение? Или их унесло потоком массового явления, когда сложно не последовать за теми, к кому привязан? Позже неизвестно откуда взявшееся ощущение, воспринимаемое само собой разумеющимся, облекают в слова и выдают за разумный довод.
9 мая 1945 года стало днем «капитуляции», самым мрачным днем в истории Германии. Некоторые молодые люди подумали: «Война окончена, снова наступит мир». Лишь немногие говорили: «Мы развязали Вторую мировую войну, правильно, что нацистскую культуру уничтожили». Вильгельм по окончании средней школы в Бремерхафене писал: «…После практически шести лет круговой обороны нас принудили сложить оружие».
Чтобы не чувствовать вины и оправдать насилие, скажите: нас притесняют и загоняют в угол.
Родители Лизелотты были ближе к противникам нацизма. Они узнали о геноциде евреев и рассказали о нем дочери, но она не приняла этих доводов. Ее настолько возбуждала идея необходимости обороны нацистской Германии, что, когда ее младшего брата отправили на восточный фронт, она сказала: «Я готова им пожертвовать». Самопожертвование было возведено в культ, что же могло заставить раскрыть глаза?
Отказываться видеть и без размышлений принимать то, во что вас просят поверить, – весьма выгодно.
Добровольная зависимость порождает добровольную уверенность.
Чтобы оказаться в столь удобном положении, достаточно общаться с людьми, которые говорят так же, как и вы. Подростком я общался только с теми, кто читал те же журналы, что и я. Мы обсуждали войну во Вьетнаме, независимость Алжира, культуру левого движения, Бертольда Брехта, фильм «Броненосец „Потемкин“», книги Луи Арагона и Андре Стиля, картины Фернана Леже – это полностью занимало наши умы, когда мы встречались с друзьями или вместе гуляли. Мы говорили на одном языке, у нас были одинаковые представления, нас связывала нить дружбы. И так мы самым искренним образом открыли наши души общественной жизни.
В кругу своих мы упражнялись в точности аргументации и мыслили все более ясно. Сегодня мне кажется, что эта ясность мыслей мешала нам видеть и заставляла отодвигать на задний план любые другие идеи.
Стремление к интеллектуальному коллективизму придавало нам ощущение силы.
Нас возмущало иное виденье мира. Мы без конца обсуждали творчество великолепного Арагона, убаюкивающие книги Андре Стиля, но никто из нас не читал высокомерного Шарля Морраса. Социализация путем интеллектуальной изоляции объединяла нас в дружеский кружок, который презирал и ненавидел всех, кто не читал наши книги. Сами того не осознавая, мы носили на себе опознавательные знаки: одинаково одевались, стриглись, говорили. Мы образовали маленькое сообщество, сеть единомышленников, близких друг другу интеллектуально и эмоционально: одни из нас интересовались материалистической философией, другие мечтали стать учеными или артистами. Никто не хотел стать бизнесменом или «мелким буржуа». Очевидно, мы были слишком категоричны в нашем определении этих категорий, но философия может придать видимость логичности желанию верить, а научный подход не мешает вере в волшебство.
Помнится, одна блестящая исследовательница-нейробиолог, в совместной работе с Анри Лабори объяснила, почему меняется окрас у саранчи: если насекомое изолировать, то оно замирает и становится синим, а вместе с другими особями оно краснеет, постоянно находится в состоянии активности и проявляет большую стойкость к инсектицидам. Простое и аргументированное научное исследование, опубликованное сорок лет назад, показало, как метаболизм вызывает выработку дофамина, а он приводит к изменению цвета и повышению подвижности в различной среде. Та же исследовательница утверждала, что наша психология и социальное положение в будущем зависят от звезд. Результаты ее провидческого научного исследования полностью подтвердились современными данными нейробиологии, которые показывают, как климат или социальные условия влияют на проявление генов, выделение нейромедиаторов и поведение. Несмотря на многочисленные публикации, зависимость будущего «близнецов» или «стрельцов» от положения звезд так и не подтвердилась.
Каждый автор пишет о том, во что он хочет верить,
не прогоняя свои идеи через сито научной верификации или подтверждения клинической практикой.
Сомневаться, чтобы развиваться
Исследователям необходимо сомневаться.
Уверенность парализует мысль и опошляет дискурс.
Безусловно, чтобы перейти к действиям и установить отношения, нужно быть уверенным в моменте. Больные с обсессивными расстройствами во всем сомневаются и не могут перейти к действиям. Все время они проверяют, считают шаги, вытирают дверные ручки, действуют импульсивно, а потом сразу останавливаются в сомнениях.
Чтобы найти свое место в жизни, нужны убеждения, которые можно менять в зависимости от ситуации.
Нам нравится обнаруживать и с удивлением наблюдать за миром, оказавшимся не тем, чем он казался: «Я вижу по-другому», – говорят те, кто развивается. Приятные сомнения – не то же самое, что индифферентность, наплевательское отношение. Идеальных решений не существует, в разных ситуациях одни решения лучше других. С развитием отношений, с изменением общества мы действуем иначе. Сомнение способствует инновациям, потребность в уточнениях говорит не об интеллектуальной слабости, а о тонкой душевной организации, открытости к новым возможностям, иным планетам в галактиках ментального мира.
Среди тех, кого я упоминал в начале книги, например Альфред Адлер, Виктор Франкл или Ханна Арендт, развили в себе способность изменяться. Они приняли то, что больше не смогут увидеть мир таким, как раньше. Другие, например Рудольф Гесс или Йозеф Менгеле, получали наслаждение от несокрушимой уверенности, неизменно подтверждавшей исходный постулат. Они искали духовных наставников, которые давали им веру, а она, как откровение, не требовала подтверждения и не противоречила действительности. Убеждения сделали их настолько уверенными в себе, что они легко поднимались по социальной лестнице, получили власть и навязывали свои ценности.
Когда существует только одна правда, она не обсуждается.
Луи Даркье родился преждевременно – на седьмом месяце, тем не менее он наверстал отставание и отлично учился. Его описывали как «гордого, амбициозного, напыщенного… в пику отцу, приверженцу радикального социализма, он ударился в крайности, свойственные Гитлеру», его даже прозвали «попугаем, подражающим Гитлеру».
Какое удовольствие приносит копирование чужих идей? Для массового дискурса объектом желания становится уверенность, а для индивидуальной мысли – сомнение. В этих двух случаях социализация идет разными путями, чем и объясняются религиозные войны. Единомышленники превозносят уверенность, усиливают ее повторением лозунгов и ощущают себя единым целым, которому вторит хор союзников. Тем, кто превыше всего ставит сомнения, нравится наблюдать эволюцию мысли, и часто они оказываются в одиночестве. Понятие «объект желания» хорошо соотносится с тем, о чем писал Фрейд, когда обозначал термином «либидо» сексуальную энергию, направленную в русло интеллектуальной деятельности. Можно любить жизнь со всеми ее обычными занятиями вроде садоводства или кулинарии, однако можно любить и смерть, когда либидо, связываясь с этим представлением, вызывает сильное приятное чувство. Если вы мне не верите, посмотрите на молодых людей, которые от риска впадают в эйфорию, например бывших участников боевых действий, чье эмоциональное единство основано на победах или поражениях. Посмотрите, как любители корриды восхищаются красотой, когда одетый в золото и шелк красавец пронзает шпагой быка, чье неистовство и сила несут смерть на кончиках рогов, и восхищают. Так ненависть связывает эстетику со смертью, чтобы совершить языковое преступление.
Шарль Моррас виртуозно играл словами и воспевал смерть, ненависть и красоту. Он полагал, что Освенцим это слухи, распускаемые евреями, которые вечно жалуются, и в 1951 году писал в тюрьме: «О, Освенцим! О, Дахау! О, Бухенвальд! О, Маутхаузен! О, Равенсбрюк! Еще идет дым из печей ваших крематориев».
Удивительно, как слова превращаются в фетиш: этот языковой амулет, словно волшебный предмет, становится объектом обожания и мешает видеть реальность.
Произносимое с придыханием «Освенцим» оставляет в тени бесчисленные гниющие трупы, штабелями сложенные на земле перед отправкой в печь крематория. Когда автор пишет «О, женщина!», то с помощью поэтического ударения он смещает акцент с вагины, в которую хочет войти. Бесконечное повторение слов в зарифмованных формулировках мешает ходу мысли и становится машинальным. Так уверенность приводит к зависимости.
Для подтверждения отцовства ребенка общество требует, чтобы женщина вступала в брак девственницей. Девственная плева становится для супруга биологическим доказательством, что дети будут рождены от него. Сегодня факт отцовства помогает установить ДНК.
Ежегодно четыре тысячи мужчин, которых «признают отцами», никогда ими не были.
Когда по ДНК устанавливается, что к зачатию привел конкретный половой акт, справедливо требовать от мужчины заплатить за последствия, но он не испытает отцовских чувств, не ощутит привязанности и ответственности.
Слова обретают таинственную силу, когда женщина сообщает своему любовнику: «У меня задержка пятнадцать дней и грудь набухла», тем самым она придает словесную форму знакам, с помощью которых ее тело сообщает о беременности. Именно благодаря этим словам мужчина узнает, что станет отцом, а каким – мужчине сообщает принятый в обществе дискурс. В зависимости от культуры он становится главой семьи, солдатом, готовым умереть за жену и детей, рабочим, которому приходится в поте лица работать по 10–15 часов в день, домашним тираном, утверждающим свою мужественность, или молодым папой – помощником жены. Подобная роль в семье продиктована принятым в обществе дискурсом и приобретает ощутимую моральную ценность: я должен стать главой семьи, солдатом, рабочим или заботливым отцом. Любое сомнение вызывает неловкость, стыд, утрату индивидуальности и подталкивает мужчину к тому, чтобы перестать соответствовать требованиям, которые навязывает культура.
Для гармонии с собой и обществом, подчинение диктату слов кажется заманчивым решением.
Чтобы гордиться своим отцовством, нужно приносить себя в жертву на поле боля или на производстве, чтобы жена была до брака девственницей и посвятила себя семье, и тогда воцарится порядок.
Школа и моральные ценности
Когда меняется этос и моральная ценность самореализации ставится выше, чем социальный порядок, проверка девственности теряет смысл и унижает женщину, задачи которой сводятся к вынашиванию детей для мужа. Молодой человек теперь не гордится работой по пятнадцать часов в день и зарплатой, чтобы жена смогла купить продукты и приготовить еду. Он чувствует обман, что потерял ориентиры на жизненном пути. Когда меняется парадигма, эталон, по которому выстраивались теории и риторика, меняется и иерархия ценностей. Девственности больше не придают особого значения, тяжелый труд в шахте больше не вызывает гордость и ассоциируется с бессмысленными мучениями. В индустриальную эпоху на эти ценности ориентировалась большая часть супружеских пар, и каждый гордился своей социальной ролью – загнанной в рамки женщины и мужчины-героя.
Промышленные предприятия исчезли, на место рабоче-крестьянским массам пришли технические специалисты. Наши тела перестали быть кирпичиками в социальном строительстве, чрево женщины – средством производства детей, руки мужчины – рабочим инструментом. Теперь наше место в группе зависит от дипломов и умения устанавливать отношения. Разделение социальных ролей между полами потеряло всякий смысл. Наше общество упорядочивается образованием и технологиями, и женщины могут делать то же, что и мужчины.
Пока разработчикам не удалось создать функциональную искусственную матку, к вынашиванию детей приспособлено только женское тело. В этом новом контексте мужчины становятся помощниками матерям. Можно было бы запретить женщинам производить на свет детей, что сделали в Китае в эпоху политики одного ребенка. В мире сегодня глобальное снижение рождаемости в условиях признания морального права на решение не рожать. Принятые в культуре убеждения непрерывно меняются: сегодня рождение мальчика, который отправится служить в армию или работать на заводе, больше не считается удачей. «Раскрытие собственного потенциала» и участие в самореализации супруга и детей стали считаться этичными.
В эпоху, когда ценились «бойцовские» качества и успех в обществе, значение имела победа, а не истина. Во времена религиозных войн все были готовы умереть, лишь бы обратить безбожников в веру. Люди не старались узнать, соотносилось ли их убеждение с действительностью, была важна только победа. В положении побежденных, чтобы не погибнуть – молчали, как делали евреи-марраны в Испании ради мирной жизни. Насильно обращенные в христианство, они втайне продолжали отправлять свои религиозные ритуалы, так же поступали и китайские христиане, которые под угрозой смерти ставили на семейный алтарь фигурку Будды, но стоило отвернуться, и его место занимало распятие или Богоматерь с младенцем. «Я молчу, чтобы не умереть, но вам не принадлежит моя совесть, вы не завоюете ее оружием», – думали, храня молчание, марраны.
Уверенность приводит к селективной жестокости в отношениях:
«Только человек с недобрыми намерениями может не разделять моих убеждений», – полагает тот, кто, исполненный абсолютной веры, никогда не испытывал сомнений.
С другой стороны, сомнения, доведенные до крайности, до обсессии, мешают переходить к действиям и жить обычной жизнью. Если я сделаю неправильный выбор, то на меня ляжет вина за плохие последствия, поэтому я колеблюсь, медлю и не могу принять решение. К счастью, когда кто-то принимает его за меня, я чувствую умиротворение. Я лишаюсь внутренней свободы, но при этом не страдаю от мучительной неспособности решать. Так начинают любить зависимость, которая освобождает от страха перед выбором. Опасность такой счастливой покорности и умиротворяющей потери свободы в том, что больше не приходится колебаться, и мир видится все более ясным. «Теперь я знаю, куда идти», – считает тот, кто раньше мучился сомнениями. Так в подтверждении возникает погрешность: я все лучше и лучше обосновываю картину мира, она базируется на неустановленных посылках, выдаваемых за аксиомы. Чтобы думать подобным образом, не обязательно быть параноиком. Когда в жизни человек попадает под разного рода негативное воздействие, например, социальная неустроенность или стресс, то это формирует повышенную чувствительность к подобным событиям. Те, кого бросили или изнасиловали, приобретают редкую особенность узнавать о похожих случаях. Мир становится более ясным и окрашивается в цвета, на которые мы больше всего реагируем. Очевидное для нас, далеко неочевидно для того, кто никогда не сталкивался с насилием и не оказывался загнанным в рамки.
Мы постоянно находим подтверждения тому, на что у нас выработалась обостренная реакция.
Этим мы отличаемся от тех, кто развивался в других условиях и видит мир в иных красках.
Уверенность и чрезмерная четкость в формулировании мыслей мешают эволюционировать и открывать для себя другую правду. Нам хорошо только рядом с теми, кто видит мир таким же, как мы. Поэтому мы становимся частью социальной сети, группы, которую объединяет дискурс, вызывающий чувство узнавания. Одинаковым образом описывая мир, мы сближаемся, при этом другой мир настораживает. Когда близость становится чрезмерной, группа закрывается, возводит защитную стену, укрепляет любовь к одинаковому и ненависть к иному. Нормальным отношением к тем, кто от вас отличается, становится недоверие, презрение, проявление агрессии и при необходимости их истребление.
История – это опасное средство: если нужно развязать войну, мы все сможем найти для этого причины в прошлом.
Арабы начнут мстить за крестовые походы и колонизацию, протестанты отправятся убивать католиков, евреи восстанут против тех стран, где они много лет назад осели, женщины изгонят с планеты мужчин. И так восторжествует справедливость, не правда ли? Семейные предания и городские легенды объединяют людей, укрепляют идентичность данного сообщества. Когда дискурс навязывает единственный способ мировосприятия, у тех, кто принимает его как религиозное, идеологическое или научное знание, повышается четкость восприятия картины мира, которую порочат еретики. Те, кто не соглашается с этой линией, вынуждены молчать, бежать или залечь на дно.
Вспоминая о времени, проведенном в маоистском Китае, Аннет Вевиорка говорила, что люди боялись. «Вспомнить только дурацкие колпаки, которые надевали на затравленных жертв культурной революции в первые три года… с 1966 по 1969 год им совершенно не хотелось… чтобы их обвинили в извращенной симпатии к буржуазной культуре… поэтому тексты обильно сдабривались фразами „Да здравствует председатель Мао“ и „Да здравствует Коммунистическая партия Китая“».
Во время Второй мировой войны такое явление существовало и во Франции, когда ни один текст не обходился без комплимента маршалу Петену или критики зачинщиков войны. В научных публикациях, чтобы статью напечатали, надлежало упоминать о расовой гигиене. Стереотипные фразы служили неким паролем. Так же проходили и через военные блок-посты: если вы оказывались под дулом винтовки часового, было достаточно сказать «Франция», «Ландыш» или нечто подобное, чтобы вас не арестовали. «В разговорах и в стенах Института мы все время позиционировали себя как технических специалистов в области языка». Так средством социализации становится птичий язык, сложение фраз из «правильных» слов, утративших смысл. Эти слова необходимы для получения права быть членом общества. Участь тех, кто их избегал, незавидна: их арестовывали, отправляли на перевоспитание, депортировали или расстреливали.
Тоталитарный язык позволяет жить в мире, но утрачивает мыслительную функцию. Когда через несколько лет Аннет перечитала свои письма к родственникам, то поразилась тому, что писала исключительно о погоде. «Рефреном повторяются одни и те же фразы… я рассказывала все меньше и меньше новостей… чем дольше я там жила, тем больше пустоты появлялось в моей голове». Люди разговаривали на птичьем языке из страха, что общество или узкий круг их отвергнет. Для укрепления ощущения принадлежности, столь необходимого для нас, достаточно произнести несколько кодовых слов, лишенных значения: «Бумажный тигр… Борьба классов… Богатый еврей… Арабский грабитель… Чернокожий футболист или музыкант».
Нескольких звуков достаточно, чтобы установить связь, узнать единомышленника и порадоваться.
Аффективная функция слов, которые слетают с уст диктатора, клонирующего души, играет с нами дурную шутку. На пути к всеобщему единению происходит чрезмерное упрощение, в то же время знакомство, общение и установление близких отношений с уникальным человеком учит нас различать оттенки. «Я любила Хайдеггера. Его связь с нацистами вызывала у меня отвращение, но после войны я по-прежнему восхищалась его философией. И в США я планирую перевести его работы», – могла бы сказать Ханна Арендт, которая после освобождения Франции снова встретилась со своим учителем. Когда эта женщина-философ признавалась, что любит только то, что познала, ее слова – проявление «внутренней свободы» или знание созидателя? Подобное знание опирается на телесный опыт, чувства, ощущения и проверку жизнью. Оно получено в поле и отличается от знаний мыслителя, который в отрыве от реальности создает связное представление бесплотного объекта, например, таких нематериальных абстракций, как «еврейство», «женщина», «рабочий».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.