Текст книги "Правь, Британия!"
Автор книги: Дафна дю Морье
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)
Глава 15
Я помню, что с деревенской колокольни раздался благовест, призывающий на полуденную мессу, а затем послышались голоса садовника и, кажется, Робера; выйдя из боковой двери замка, они направились к службам. Низкие ветви кедра хорошо укрывали меня, и я остался незамеченным. Когда они ушли, я прошел через ворота в стене, поспешно пересек крепостной ров и направился по дорожке под каштанами к одной из длинных аллей к лесу. Не все ли равно, куда идти, лишь бы меня не достиг их зов; я знал одно: мне надо было так или иначе решить, как действовать дальше. Прежде всего мне пришло в голову притвориться больным – внезапное головокружение или таинственные боли в руках и ногах, – но в этом случае немедленно прибегнут к помощи доктора Лебрена, и он сразу же поймет, что я совершенно здоров. Простуда, легкое недомогание тут не годятся. Владелец Сен-Жиля не ляжет в постель в день большой охоты оттого только, что у него разболелся живот. К тому же я думал с ужасом не только о завтрашнем дне, но и о сегодняшней встрече с Робером, когда в два часа дня он придет ко мне за указаниями.
Может быть, использовать в качестве предлога Франсуазу? Но уж очень это выпадает из образа. Болезнь жены, как бы серьезна она ни была, не имела для Жана де Ге никакого значения. Конечно, я мог сесть в машину и исчезнуть, совсем покинуть маскарад. Ничто не мешало мне так поступить в любой час дня или ночи. Возможно, сейчас самый подходящий момент. Я уцелел до сих пор лишь потому, что никто и ничто не посылало мне настоящего вызова. Отношения в семье, интимная связь за пределами дома, хитрости языка, подводные камни непривычного для меня порядка, запутанные дела и финансы – все это я одолел. Я погрузился в неизвестный мне мир, как беспечный путник, вступивший в болото, где каждый шаг засасывает его глубже, а отчаянные попытки выбраться делают ждущую его участь еще более неотвратимой. Но мне больше повезло: если я почувствую, что болото крепко держит меня и тянет в глубины, мне достаточно, чтобы обрести свободу, сделать шаг назад и вернуть себе свое «я», от которого я отказался в Ле-Мане.
Я переходил с аллеи на аллею, то попадая в тенистую чащу, то вдруг выходя на солнце. Все аллеи сходились в одной точке, у статуи Артемиды в центре парка, окружая ее сегментами света. Я не видел выхода из нелепой ситуации, в которой я оказался, не знал, как решить вставшую передо мной дилемму. Оставалось одно: признать свое поражение.
Я медленно подошел к статуе и, остановившись, посмотрел на замок. Небо нахмурилось, вчерашняя сияющая голубизна пропала, блеклое солнце было затянуто бледной осенней пеленой. Сам опоясанный рвом замок казался серым и холодным, и хотя высокие окна гостиной были распахнуты настежь, они не манили к себе, оттуда глядел мрак.
Возле голубятни щипали траву коровы, а в нескольких шагах от них догорал костер – в столбе сизого дыма то и дело мелькал язык пламени, и дуновение ветра доносило до меня горький и грустный запах обугленного мокрого дерева и сырых листьев.
Чем дальше, тем больше я становился сам себе противен. Чувство собственного могущества, сознание своих сил и возможностей исчезли, мое сходство с Жаном де Ге было лишь внешним, нелепой клоунской маской, гримом из красок и пудры, который уже начал таять и отваливаться кусками; я видел, что я не изменился, что я такое же ничтожество, каким был всегда. Я никогда не умел обращаться с оружием, не знал, как попасть в цель, и вот теперь это привело меня к крушению. Любой человек с элементарной выучкой добился бы успеха и ввел всех в заблуждение, стреляя куда глаза глядят. Я не мог и этого; единственное, что я различал, это ствол от приклада, все остальное было загадкой.
Я подумал о том, как смеялся бы Жан де Ге, как смеялся бы любой, кому вдруг рассказали бы, в какой я попал переплет. Унижение не так легко перенести, особенно если совсем недавно ты был вполне собой доволен. Когда вчера вечером я ехал в Сен-Жиль из Виллара и мне рисовалось, как Бела кормит на балконе птиц, я был достаточно в себе уверен; и даже сегодня утром, какой-нибудь час назад, возвращаясь с фабрики с контрактом в кармане, я не сомневался в себе. Сейчас из меня вышел весь воздух, мыльный пузырь тщеславия лопнул, растаял как дым.
И, словно в насмешку, знаменуя мое падение, часы Жана де Ге, надетые на левое запястье, упали на землю, и стекло разбилось. Я наклонился и поднял их. Лопнул ремешок, давно надо было заметить, что он износился. Раздосадованный этой новой неудачей, я медленно шел по аллее с часами в руках и тут увидел, что обнаженные стрелки стоят на половине первого. Еще немного, и наступит время послеполуденной трапезы, время сидеть в столовой во главе стола, смотреть на своих домашних, давать указания насчет завтрашней охоты. Я подошел к голубятне, под защиту ее круглых стен, закрывающих меня от окон замка. Здесь, должно быть, играла утром Мари-Ноэль, на качелях лежал забытый ею джемпер. Постоял у костра, шевеля угли носком ботинка, пока не повалил горький, едкий дым и мне не стало щипать глаза. И внезапно это напомнило мне колодец перед домом управляющего на стекольной фабрике. Здесь тоже все было в запустении, заросло крапивой, и качели Мари-Ноэль казались такими же старыми и заброшенными, как тот колодец. Веревка снова порвалась и свисала вниз, бесполезная, как конец лопнувшей цепи, и, когда я глядел на нее, перед моим мысленным взором возникла эта колодезная цепь, обмотанная вокруг обвисшего тела мужчины, скручивающая его, и само это тело, летящее в глубокую черную дыру колодца, в воду, на дно. Я видел группу людей, которые, держась за ручку ворота, смотрят вниз, а затем, в смертельном страхе, хватают горсть за горстью осколки из груд отходов позади фабричных строений и кидают их в темную воду, где плавает мертвое тело, чтобы утопить его, погрузить его вглубь, пока наконец не засыпают его стеклом и там ничего больше не видно, кроме отражения клочка ночного неба.
Порыв ветра снова донес до меня запах дыма, и внезапно, так же неожиданно, как перед моими глазами возник мертвец, я понял, что мне надо делать. Я подождал и, когда дым рассеялся, швырнул зажатые в пальцах часы в огонь. Они упали на груду красных углей. Тогда я наклонился и сунул руку в угли, стараясь вытащить часы. Я громко вскрикнул от жгучей боли и боком упал на траву, зажав другой рукой обожженное место, хватая траву, листья, все, что угодно, лишь бы прикрыть ожог. Часы, забытые, валялись рядом.
Я пролежал несколько минут, пережидая, пока пройдет дурнота и позывы рвоты, которые я не мог подавить, а затем, подгоняемый острой болью, поднялся на ноги и побежал к замку. Мной владело одно желание – заглушить боль, спрятаться от света, от воздуха в мрак распахнутых окон. Я помню, как, спотыкаясь, перешагнул в гостиную через порог стеклянной двери, увидел испуганное лицо Рене, услышал, как она вскрикнула, и упал на диван, – мрак, к которому я стремился, обволок меня со всех сторон, хотя боль не стихла. Я слышал, как Рене зовет Поля, а Поль – Гастона, меня окружали встревоженные лица, раздавались встревоженные голоса. Они пытались высвободить мою руку, прикрытую пальто, но я по-прежнему прижимал ее к себе. Я мог только качаться взад и вперед и трясти головой, не в силах сказать им, чтобы они ушли и оставили меня одного, потому что для меня существовало сейчас лишь одно – боль.
– Надо найти мадемуазель Бланш, – сказал Гастон, и Рене тут же выбежала из гостиной; я слышал, как Поль крикнул, что пойдет звонить доктору, и в моем помраченном сознании забрезжила мысль: как хорошо было бы впасть в беспамятство, тогда исчезла бы и боль.
– Вы ранили себя, господин граф? – спросил стоявший возле меня на коленях Гастон.
– Нет, обжегся, кретин, – сказал я, отвернувшись, и подумал, что, имей я возможность ругаться и сквернословить по-английски, мне стало бы легче.
Вернулись остальные и снова столпились возле меня, тупо повторяя одни и те же фразы: «Он обжегся… это рука… он обжег руку… но где?.. но как?..»
Потом все лица, что всматривались в меня, отодвинулись, а рядом со мной, на месте Гастона, очутилась Бланш. Она протянула руку, чтобы взять мою, но я вскрикнул:
– Больно!
– Подержите его, – сказала она Полю и Гастону, и они схватили меня за плечи и прижали к подушкам дивана.
Бланш взяла мою руку и намазала ее чем-то прохладным и освежающим, разбрызгивая содержимое тюбика по всей поверхности ожога. Затем наложила свободную повязку, сказав окружающим, что минуты через две боль утихнет. Я закрыл глаза; вокруг меня раздавался нестройный шум голосов, слышался один и тот же вопрос: как это могло случиться? – и медленно, очень медленно всепоглощающая боль стала отступать, уже можно было терпеть ее, я больше не был воплощением страдания, я почувствовал, что состою не только из обожженной руки, у меня есть вторая, есть тело, ноги, глаза, которые могут раскрыться и посмотреть на собравшихся рядом людей, что наконец-то я в состоянии объяснить им, что произошло.
– Ну как, полегче? – спросил Поль.
– Да, кажется, – сказал я, немного обождав; мне не верилось, что боль отпустила меня надолго.
Я увидел, что к кружку возле меня присоединилась Мари-Ноэль; белая как мел, она не сводила с меня огромных глаз.
– Что вы сделали? Что случилось? – спросила Рене; за ее спиной, держа рюмку коньяка, которого я не хотел, стоял встревоженный и огорченный Гастон.
– Мои часы упали в костер, – сказал я, – тот, что возле голубятни. Мне не хотелось их лишиться, я наклонился, чтобы поднять их, и обжег руку. Сам виноват. Полез как дурак в огонь. Что может быть нелепей!
– Вы что, не понимали, к чему это может привести? – спросила Рене.
– Нет, – ответил я, – я не знал, что огонь такой горячий.
– Чистое безумие, – сказал Поль. – Ты же мог вытащить часы палкой, любой деревяшкой, которая валялась у костра.
– Мне это и в голову не пришло.
– Вы, должно быть, стояли очень близко к костру, если часы упали в самую середину, – сказала Рене.
– Да, очень. Дым попал мне в глаза. Я ничего толком не видел – это тоже меня подвело.
– Я позвонил доктору Лебрену, он уже едет. Первое, что он спросил, – знает ли Франсуаза. Я сказал: нет. Он предупредил, чтобы мы ни в коем случае ничего ей не говорили. Такая вещь очень ее расстроит.
– Все будет в порядке, – сказал я. – Мне уже не больно. Бланш сотворила чудо.
Я поискал глазами Бланш, но она исчезла. Избавила меня от боли и ушла.
– Одно ясно, – сказал Поль, – в таком виде ты завтра стрелять не сможешь.
– Первое, о чем я подумал, – ответил я.
Все сочувственно смотрели на меня. Гастон с досадой поцокал языком.
– А вы так любите охоту, господин граф, – сказал он.
Я пожал плечами:
– Ничего не поделаешь, на этот раз поохотятся без меня. Во всяком случае, часы я спас. Они лежат там где-то, в золе.
– И все это ради каких-то часов! – сказала Рене. – Никогда не слышала о таком глупом, бессмысленном поступке.
– И часы-то не золотые, мадам, – сказал Гастон. – Золотые часы господина графа все еще в починке в Ле-Мане. Господин граф надевал свои старые стальные часы, те, что мсье Дюваль подарил ему на совершеннолетие.
– Поэтому-то я и не хотел расставаться с ними, – сказал я. – Сентиментальность.
Наступила странная тишина. Все молчали. Гастон поставил рюмку с коньяком на стол, минуту спустя Поль предложил мне сигарету.
– Что ж, – сказал он, – хорошо, что все обошлось, могло быть и хуже. Пострадала в основном тыльная сторона кисти, кромка рукава даже не загорелась.
Все это время Мари-Ноэль стояла молча. Жаль, если я ее напугал.
– Не смотри на меня так серьезно, – улыбнулся я. – Все в порядке. Я скоро встану.
– Вот твои часы, – сказала она.
Подойдя поближе, Мари-Ноэль вынула руки из-за спины и подала мне черные от копоти часы. Я не заметил, как она за ними выбегала. Должно быть, это заняло у нее всего несколько минут.
– Где ты их нашла? – спросила Рене.
– В золе, – ответила девочка.
Я протянул к ней левую ладонь, взял часы и положил их в карман.
– Давайте забудем про все это, – сказал я. – Я поднял тут хорошую суматоху. Хватит на одно утро. Ланч уже остыл. Давно пора начинать. Должно быть, уже второй час. – Я задумался. – Франсуаза удивится, почему я не зашел к ней, – сказал я. – Лучше будет, если ей передадут, что я ушел с Робером и еще не вернулся. И пусть кто-нибудь заткнет рот этой Шарлотте, вечно она выбалтывает все maman, там, наверху. Уходите, оставьте меня одного. Я есть не буду. Когда приедет Лебрен, проводите его сюда.
Я устал, на душе было скверно. Рука болела, но не так, как раньше, не столько на самом деле, сколько в воображении: с ужасающей ясностью я видел перед собой воспаленные нежные ткани моей обожженной ладони. Я закрыл глаза, и все снова вышли. Некоторое время спустя раздался звонок, и минуты через две надо мной склонилось немолодое бородатое лицо доктора Лебрена в пенсне на большом носу; рядом с ним с отчужденным видом стояла Бланш.
– Что это вы натворили? – спросил доктор. – Мне сказали, что вы валяли дурака с огнем.
Хоть мне и наскучило это повторять, я покорно пересказал ему все с самого начала и, чтобы подкрепить свои слова, вытащил из кармана часы.
– Да, не очень разумно, – сказал он, – однако кто в своей жизни не делал глупостей? Давайте посмотрим на рану. Мадемуазель Бланш, размотайте, пожалуйста, повязку.
Бланш спокойно взяла мою руку в свои, и они вместе ее осмотрели. Доктор смазал ожог какой-то мазью, которую он принес с собой, и снова перевязал руку, сделав из бинтов кокон; к моему большому облегчению, ни он, ни Бланш не причинили мне боли. Она все еще не оставила меня, но теперь была глухой.
– Ну вот, – сказал Лебрен, – так вам будет удобней. Ничего серьезного, уверяю вас, через несколько дней вы и места того не найдете, где был ожог. Мадемуазель Бланш, повязку надо менять два раза – утром и вечером, и я думаю, все обойдется. Меня больше волнует, что завтра вы не сможете стрелять.
– Чепуха, – сказал я, – вы прекрасно обойдетесь без меня.
– Боюсь, что нет. – Он улыбнулся. – Вы – как ходовая пружина в этих часах. Если она не работает, весь механизм выходит из строя.
Я видел, что Бланш смотрит на часы, затем на меня. Наши глаза встретились, и в ее изучающем, пронизывающем взгляде было нечто, заставившее меня почувствовать на один кошмарный миг, что она знает правду, потому и пришла забинтовать мне руку и унять боль – ведь я был чужак. Охваченный раскаянием, я опустил глаза, а она обернулась к доктору и пригласила его в столовую перекусить. Он поблагодарил ее, сказав, что сейчас придет.
Бланш оставила нас вдвоем, и он вновь заговорил о Франсуазе, повторяя то, что я уже слышал от него по телефону. Я старался запомнить его слова, которые он подчеркивал резкими взмахами пенсне, но одновременно думал о Бланш и выражении ее глаз, спрашивая себя, каким образом она сумела проникнуть в мой обман и сорвать с меня маску. А может быть, это всего лишь мое воображение?
Появился Гастон с подносом в руках, но я махнул ему, чтобы он ушел.
– Вечером вам уже захочется есть, – сказал доктор, – сейчас еще рано.
Он вынул из сумки и дал мне таблетки, наказав принимать по одной раз в два часа, а если рука будет сильно болеть, то и по две, затем вышел из гостиной и присоединился ко всем остальным за обеденным столом.
Гастон по-прежнему хлопотал вокруг меня – плед на ноги, еще одну подушку под голову, и я подумал: а ведь узнай он правду, что я всего лишь фантом, копия его хозяина и сознательно обжег себе руку из страха, как бы меня не разоблачили, преданность его и забота перейдут в растерянность, затем в недоверие и наконец – в презрение. Это выше его понимания, и не только его, а всех обитателей Сен-Жиля. Так не поступают. В чем смысл обмана, если он приносит обманщику одни неприятности? Что он выигрывает? В том-то и соль. Что я выиграл? Я лежал на кушетке, глядя на забинтованную руку, и вдруг рассмеялся.
– Лучше стало? – сказал Гастон, и его доброе лицо расплылось в улыбке; смех принес нам обоим облегчение.
– Лучше – чему? – спросил я.
– Как – чему? Руке, господин граф, – ожог не болит так сильно?
– Болит, но иначе, – сказал я, – точно руку обжег не я, а кто-то другой.
– Так бывает, когда очень больно, – сказал Гастон, – а иногда вы чувствуете боль в другом месте. Помните моего брата, который потерял на войне ногу? Он говорил, что у него болит рука. Моя бабка родом из Бретани. В старые времена там насылали болезнь или боль на животных. Если у человека была оспа, брали живую курицу и подвешивали ее в его комнате. И болезнь тут же переходила от человека к птице, и через сутки она была мертвая и полусгнившая, а больной поправлялся. Не послать ли мне за курицей да не подвесить ли ее в комнате господина графа? Пожалуй, неплохая мысль.
– Не уверен, – сказал я, – а вдруг все выйдет наоборот? Вдруг курица больна и передаст мне свою хворобу… если и не оспу, то что-нибудь не лучше.
Кто из нас ускользнул, кто убежал из тюрьмы – я или Жан де Ге? Вот в чем вопрос.
Когда ланч закончился и все снова столпились вокруг меня, спрашивая, как я себя чувствую, я решил привести в исполнение вторую часть своего плана.
– Поль, – сказал я, – почему бы тебе вместе с Робером не организовать все, что надо на завтра? Раз я не могу ничего делать, я предпочел бы ни во что не вмешиваться. Вы на пару прекрасно со всем справитесь.
– Глупости! – воскликнул Поль. – Час-другой, и ты будешь в форме. Сам знаешь, этим всегда занимаешься ты. Если возьмемся мы с Робером, ты только станешь наводить на нас критику и заявишь, что мы провалили все дело.
– Не скажу, – возразил я. – Действуйте, не теряйте времени. Я не могу участвовать в охоте, а остальное мне неинтересно.
Я встал с кушетки и сказал, что пойду отдыхать в библиотеку; по их лицам я видел, что они думают, будто мое решение вызвано болью и разочарованием. Рене отвела доктора в сторону и о чем-то его спросила, он покачал в ответ головой:
– Нет-нет, уверяю вас, с ним все в порядке. У него просто шок. Такие ожоги очень болезненны.
Вы правы, подумал я, особенно если причинишь их себе сам и при этом напрасно. Теперь, когда моя паника по поводу грядущей охоты прошла, я понял, как можно было ее избежать, – стоило лишь заявить, что я не хочу в ней участвовать, и мне бы поверили. Они что угодно примут на веру, ведь им ни разу и в голову не пришло, что я не тот, кем они меня считают.
Когда я ушел в библиотеку, а замок охватила ленивая послеполуденная дремота, я понял, что мое жертвоприношение – палка о двух концах. Еще неизвестно, что хуже – приготовления к охоте или бездеятельность, на которую я себя обрек; теперь, после моего «отдыха», я окажусь во власти родных и буду вынужден отвечать на их расспросы – то самое, чего я стремился избежать. Чтобы чем-то занять время, я пододвинул кресло к бюро и, с трудом приоткрыв одной рукой ящик, снова вытащил альбом с фотографиями. На этот раз я мог не спешить, мне никто не помешает, и, пробежав глазами снимки детей, я не торопясь перешел к взрослым карточкам. Теперь я заметил многое, что упустил при первом беглом просмотре. Морис Дюваль был уже на ранних групповых снимках рабочих verrerie. На первом, датированном 1925 годом, он, еще совсем молодой человек, стоял в самом заднем ряду, а затем, как на общих школьных фотографиях, год от года передвигался на более видное место, пока, в конце альбома, не оказался в кресле рядом с самим графом де Ге-старшим. Видно было, что он чувствует себя свободно и непринужденно, что он уверен в себе – типичный староста класса рядом со старшим воспитателем. Мне понравилось его лицо. Энергичное, умное, лицо человека, заслуживающего доверия, который безусловно внушает к себе уважение и любовь.
Я закрыл альбом и сунул его обратно в ящик. Возможно, там были и другие, но одной рукой рыться было бесполезно. Новый контракт все еще лежал у меня в кармане; интересно, что подумал бы обо всем этом Морис Дюваль?.. Я, должно быть, заснул в кресле – вдруг оказалось, что уже шесть часов. Меня потревожили – нет, не Поль, и не Рене, и не девочка, – меня разбудили шаги кюре. Он зажег лампу, стоявшую на бюро, и теперь внимательно вглядывался в меня, участливо кивая.
– Ну вот. Я вас разбудил. Я не хотел этого, – сказал он. – Я хотел только убедиться, что вы не страдаете от боли.
Я сказал, что все хорошо и сон пошел мне на пользу.
– Мадам Жан тоже спала, – сказал кюре, – и ваша матушка также. Все больные обитатели замка хорошо отдохнули сегодня. Вам не надо ни о чем волноваться, я взял на себя миссию объяснить им обеим, что с вами произошло, и постарался как мог представить все в розовом свете. Вы не против?
– Что вы! – сказал я. – Я очень вам благодарен.
– Прекрасно. Ни одна из них не встревожилась, только сожалеют, что вы завтра не сможете принять участие в охоте.
– Чепуха. Я вполне с этим примирился.
– Вы мужественно ведете себя. Я знаю, какое место охота занимает в вашей жизни.
– Вы ошибаетесь, господин кюре. Какое уж тут мужество… Положа руку на сердце, я и физически, и морально – трус.
Кюре улыбнулся мне, продолжая кивать.
– Полно, полно, – сказал он, – не так уж все плохо, как кажется. Иногда, хуля самого себя, мы потворствуем собственной слабости. Мы говорим: «Я достиг дна бездны, дальше падать некуда» – и чуть ли не с удовольствием барахтаемся во тьме. Беда в том, что это не так. Нет конца злу в нашей душе, как нет конца добру. Это вопрос выбора. Мы стремимся вверх, или мы стремимся вниз. Главное – познать самого себя, увидеть, по какому мы идем пути.
– Падать легче, – сказал я, – нам доказывает это закон земного притяжения.
– Возможно, – сказал кюре, – не знаю. Богу нет дела до земного притяжения, хотя оно такое же чудо, как Божья любовь. А теперь, полагаю, мы оба должны принести Ему благодарность за то, что ваш ожог не был гораздо серьезней.
И кюре опустился на колени. При его росте и тучности это было для него нелегко. Он сложил руки, наклонил голову и стал молиться, не переставая кивать и благодарить Бога за то, что Он уберег меня от большей беды и облегчил мои страдания, а затем добавил, что, поскольку я так люблю охоту и лишиться ее для меня такая утрата, не может ли Бог в своей доброте ниспослать мне в утешение небесную благодать, чтобы я смотрел на то, что со мной случилось, как на Господне благословение…
В то время как кюре с трудом опускался на колени, я размышлял насчет его аналогии с бездной и спрашивал себя, сколько еще мне падать и не было ли охватившее меня чувство стыда всего лишь барахтаньем во тьме, как он сказал. Я встал с кресла, проводил его в холл и посмотрел, как он пересекает террасу и спускается к подъездной дорожке. Начался мелкий дождик, кюре раскрыл огромный зонт и стал похож на гнома под грибом.
Я достаточно долго праздновал труса; я могу, по крайней мере, не показывать, как мне больно. Я нашел Франсуазу в постели; сидя в подушках, она читала Мари-Ноэль жизнеописание «Цветочка». Кюре хорошо выполнил свою миссию: Франсуаза сочувствовала мне, но не тревожилась. Она, по-видимому, думала, что я всего-навсего опалил пальцы, и без конца сокрушалась о том, что я не смогу участвовать в охоте – такое для меня разочарование, – хотя, конечно, она рада, что все это не по ее вине и причиной тому не ее нездоровье.
Мари-Ноэль была странно тихой и присмиревшей; она не присоединилась к разговору, а взяв книжку, ушла в уголок и стала читать сама. Должно быть, утреннее происшествие сильно ее взволновало и она до сих пор не оправилась от потрясения. К обеду я спустился вниз, так как Шарлотта передала через Жермену, что госпожа графиня рано легла и ее нельзя беспокоить, чему я был рад, так как на ее вопросы было бы нелегко ответить.
Поль и Рене не могли говорить ни о чем, кроме предстоящей охоты: когда прибудут гости – многих они называли по именам, – как, если будет сыро, устроить завтрак на ферме. Казалось, моя нелепая выходка дала им наконец счастливую возможность показать себя. Поль, судя по всему, с удовольствием играл роль хозяина, а Рене, поскольку Франсуаза не стояла у нее на пути, а Поль повысился в ранге, неожиданно для себя оказалась в роли хозяйки. Она настаивала на том, что принимать гостей надо на террасе, неважно, дождь или солнце; без конца спрашивала Поля, не упустил ли он из виду то или другое, напоминала, что в прошлом году забыли это и то, то и дело обращаясь ко мне за подтверждением; в их радости, в их стремлении сделать все по высшему разряду было что-то трогательное; они были похожи на дублеров, которым в последний момент предложили заменить ведущих актеров труппы.
Бланш, оказав мне днем помощь, снова погрузилась в молчание. Она не проявляла никакого интереса к приготовлениям на завтрашний день и лишь сказала, встав из-за стола, что, встретятся гости на террасе в половине одиннадцатого или нет, месса будет, как всегда, в девять. Я спросил себя, уж не выбросила ли она из головы назначения доктора Лебрена, ведь он просил ее перевязать мне руку. По-видимому, та же мысль мелькнула у Рене, потому что, когда мы перешли в гостиную, она сказала:
– Если ты рано поднимешься к себе, Бланш, я могу сама заняться рукой Жана. Где бинты?
– Я перевяжу его сейчас, – быстро ответила Бланш и, тут же вернувшись с оставленным доктором перевязочным материалам, по-прежнему молча, протянула руку, чтобы развязать мою.
Закончив, она пожелала всем, кроме меня, доброй ночи. Рене, сев на диван, спросила:
– Разве Мари-Ноэль не спустится к нам поиграть в домино?
– Сегодня – нет, – ответила Бланш. – Я почитаю ей наверху. – И вышла из комнаты.
Минуту спустя Рене сказала:
– Странно, девочка никогда не пропускает игры.
– Она очень расстроилась из-за Жана, – откликнулся Поль, беря одну газету и кидая мне другую. – Я сразу это заметил. Ты следи за ней, не то у нее опять начнутся видения. Я не уверен, что так уж разумно было дарить ей жизнеописание святой Терезы из Лизье.
Вечер тянулся медленно, единственным развлечением были газеты; время от времени Рене поглядывала на меня, улыбаясь сочувственной, заговорщицкой улыбкой, беззвучно спрашивая: «Больно? Не легче?», очевидно, чтобы показать мне, что из-за моей раны мне прощен вчерашний день. Я волновался из-за Мари-Ноэль. Она могла решить, что должна обречь себя на еще какой-нибудь мученический подвиг: надеть на шею железный ошейник или спать на гвоздях, поэтому в половине десятого я попрощался с Рене и Полем и пошел наверх. Я направился прямо в башенную комнатку и распахнул дверь. В комнате было темно, и, нащупав выключатель, я зажег свет. Девочка стояла на коленях у аналоя, сжимая четки, и я понял, что нечаянно прервал молитву.
– Извини, – сказал я. – Я приду, когда ты закончишь.
Мари-Ноэль обратила ко мне отрешенный взгляд, подняв руку, чтобы я молчал. Я стоял в ожидании, не зная, чего она хочет: чтобы я погасил свет или оставил его гореть. Но вот девочка перекрестилась, положила четки у ног Мадонны, встала с колен и забралась под одеяло.
– Я представляла в уме Страсти Господни, – сказала она, – это всегда приводит меня к такому состоянию духа, какое нужно для мессы. Тетя Бланш говорит: если думаешь о посторонних вещах, вспоминай Страсти Господни.
– А о чем ты думала? – спросил я.
– Утром я думала об охоте, о том, какое нас ждет удовольствие. А потом весь день я думала о тебе.
В ее глазах было не столько беспокойство, сколько недоумение. Я облегченно вздохнул. Я не хотел ее напугать.
– Обо мне волноваться нечего, – сказал я, подтягивая одной рукой одеяло. – Рана уже куда лучше, и доктор Лебрен обещает, что через несколько дней все пройдет. Глупый случай – надо же было часам упасть в костер… как я мог забыть, что ремешок еле держится…
– Но часы вовсе не падали в костер, – сказала Мари-Ноэль.
– То есть как – не падали?
Она глядела на меня в замешательстве, дергая простыню, лицо ее залила краска.
– Я была в голубятне, – сказала она. – Я забралась на самый верх и глядела наружу через дырочку возле входа для голубей. Я видела, как ты шел по аллее, размахивая часами. Я хотела тебя позвать, но у тебя был такой серьезный вид, что я передумала. Ты постоял немного у костра и вдруг кинул часы в самую середину. Там не было никакого дыма. Ты сделал это нарочно. Зачем?
Глава 16
Я сел на стул возле кровати. Так было легче говорить, чем стоя. Расстояние между нами стало короче, я был на одном уровне с ней, а не нисходил к ней, как взрослый к ребенку. Я догадался, что Мари-Ноэль объяснила мой поступок желанием избавиться от часов; а когда, пожалев об этом, я попытался вернуть их себе, я и обжегся. То, что я сделал это намеренно, сам причинил себе боль, не пришло ей в голову, но это она легко поймет.
– Часы были только предлогом, – сказал я. – Я не хотел участвовать в охоте, но не знал, как этого избежать, и тут, когда я стоял у костра, мне пришла в голову мысль обжечь руку. Это было просто, но глупо. Успех превзошел ожидания – боль оказалась куда сильней, чем я думал.
Она спокойно слушала. Подняла забинтованную руку, осмотрела со всех сторон.
– Почему ты не притворился, будто ты болен? – спросила она.
– Это бы ничего не дало. Все догадались бы, что это обман и со мной ничего не случилось. Обожженная рука говорит сама за себя.
– Да, – согласилась Мари-Ноэль, – не очень-то приятно, когда тебя выведут на чистую воду. Что ж, теперь ты умерщвил свою плоть и получил хороший урок. Можно мне снова посмотреть на часы?
Я пошарил в кармане и протянул их девочке.
– Бедненькие, – сказала она, – без стекла и черные от сажи. Их дни сочтены. Все удивлялись, почему ты бросился их спасать. Я держала свой секрет при себе. Никому не сказала, что, прежде чем вытащить часы из костра, ты сам их туда кинул. Как не стыдно было делать им больно! Об этом ты не подумал?
– Пожалуй, нет, – сказал я. – У меня все перепуталось в голове. Я думал об одном человеке, которого убили – застрелили – много лет назад, и вдруг, не отдавая себе отчета, я бросил часы в огонь и в тот же миг сунул туда руку, чтобы спасти их. И обжег ее. Все произошло в одно мгновение.
Мари-Ноэль кивнула.
– Ты, наверно, думал о мсье Дювале, – сказала она.
Я удивленно взглянул на нее:
– Говоря по правде – да.
– Естественно, – сказала девочка, – ведь это он подарил тебе часы, и его застрелили. Все сходится.
– А что ты знаешь о мсье Дювале? – спросил я.
– Он был управляющим verrerie, – сказала Мари-Ноэль, – и, по словам Жермены, одни считали его патриотом, другие – предателем. Но он умер ужасной смертью, и мне не позволено о нем говорить. Особенно с тобой и с тетей Бланш. Поэтому я и не говорю.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.